
Посвящаю своей маме
Проскуряковой (Яковлевой) Зинаиде Дмитриевне
(21.08.1938, г. Беслан — 12.04.2009, г. Нальчик)
Владислав Львович Пантелеев
Введение
«Глупому народу понятно
Только то, что можно видеть и трогать:
И конечно, неискушенный,
К моей песне он будет маловерен.
Маловерен или многоверен — неважно,
Что мне нужды до незнающих и глупых?
Зато вам, кому ясен свет разумности,
Эта повесть не покажется ложью.
А ведь только о вас моя забота»
Ариосто [Ариосто, 112]
Те, кто не желает рассуждать здраво, — фанатики, те,
кто не может, — глупцы, а те, кто не осмеливается, — рабы.
Лорд Байрон
«Целые груды французских романов — достойное чтение тупого невежества, бессмыслия и разврата. Их беспрестанно раскупают и в Москве, ибо наши модницы не уступают парижским в благочестии и с жадностию читают глупые и скучные проповеди, лишь бы только они были написаны на языке медоточивого Фенелона. К стыду нашему, думаю, что ни у одного народа нет и никогда не бывало столь безобразной словесности»
К. Н. Батюшков [Батюшков, 383–384]
«Трагедия, где главная пружина не страсть, а мысль, по сущности своей н е м о ж е т быть понята большинством нашей публики»
И. В. Киреевский, 1832 г. [Киреевский-1911, 47]
«Пушкин — не только величайший русский поэт, но и истинно великий мыслитель»
С. Л. Франк [Франк, 426]
Роман в стихах Александра Сергеевича Пушкина находится под пристальным вниманием литературной критики со дня выхода в свет. На данный момент написано неимоверное количество критических работ в виде диссертаций, научных статей, популярных книг, подарочных изданий и даже комиксов. И это обстоятельство подчёркивает неподдельный исследовательский интерес к центральному произведению отечественной литературы. Однако, как ни удивительно, структура и даже жанр этого литературного шедевра для пушкинистики до сих пор не ясны, существующие интерпретации фрагментарны, имеют слабые места, неустранимые противоречия и допущения, а проблематика понимания отдельных так называемых сложных мест романа, к примеру, финальной сцены, некоторых аспектов сюжетной эволюции, логики и этики поведения персонажей, считается открытой, либо вовсе не манифестируется. И спустя 2 (два!) века после создания Пушкиным цельного, удивительного по своей красоте и привлекательности романа в стихах не существует ни одного грамотного варианта толкования этого бессмертного творения, которое сводило бы его, в целом и в деталях, в одну стройную повествовательную картину.
В своём исследовании мы с благодарностью пользуемся трудами трёх маститых исследователей, которые написали к Роману свои комментарии. И что же? У Николая Леонтьевича Бродского и Юрия Михайловича Лотмана вышло по 400 страниц, в 15-летнем (!) шедевре Владимира Владимировича Набокова их 1000. При этом, несмотря на то, что все три автора въедливо анализируют почти каждую строку, они не формулируют цельный и непротиворечивый общий смысл произведения, не объясняют текст как целое, не берутся растолковать и связать воедино все его детали. Они даже не ставят перед собой такие задачи. В Комментарии Лотмана прямо написано: «Не следует ожидать, что человек, который возьмет на себя труд ознакомиться с предлагаемым комментарием, окончательно и бесповоротно поймет роман Пушкина» [Лотман, 7]. У Бродского читаем: «Евгений Онегин» до сих пор не имеет монографического исследования, которое с надлежащей полнотой раскрыло бы значение этого вершинного памятника художественной литературы первой половины XIX в.; герой романа, «странный спутник» гениального автора, до сих пор не получил исторически правильной оценки, до сих пор окружён противоречивыми, антиисторическими суждениями литературных критиков и рядовых читателей» [Бродский, 319].
Всё это говорит о том, что, хотя великий роман автором написан, он до сих пор не прочитан. Получается, по Маяковскому, «живой» [Маяковский, 38] Пушкин с его настоящим, подлинным творчеством по разным причинам за два прошедших века не понадобился никому, — ни власти, ни народу.
На сегодняшний день найдено около полутора тысяч исписанных и разрисованных берестяных грамот. Более тысячи обнаружили в Великом Новгороде, остальные на обширной территории, в: Москве, Рязани, Твери, Смоленске, Старой Руссе, Торжке, Пскове, Вологде и других городах, в том числе в пределах нынешних Украины и Беларуси. Среди них встречаются не только деловые бумаги, памятки, ученические листы, но и любовные записки девушек. На бересте тогда составляли даже целые книги: «самые книги не на хартиях писаху, но на берестех» (Иосиф Волоцкий). Всё это позволяет предположить, что в своей массе население на территории центральной части нынешней России уже тысячу лет назад знало грамоту, умело писать и читать. В то благостное время (1390 г) митрополит Киприян мог написать игумену Афанасию: «пагуба чернецам владеть селами» [Васильчиков, 430], что фактически означает: «вредно священникам владеть материальными богатствами». В 1531 году некий старец Вассиан «в прениях с митрополитом Даниилом утверждал, что в Евангелии «не велено сел монастырям держати» [Васильчиков, 414]. Иван IV писал святейшему Гурию, — «проклято есть видеть монахов, строящих мирские богатства, а ныне мы видим, что все они ищут власти от царя, имени от бояр, чести и поклонений от убогих» [Васильчиков, 430]. Берестяные грамоты пропадают к концу XV века, что можно объяснить не только появлением альтернативной основы для письма в виде бумаги, но и, по-видимому, осложнившейся социальной обстановкой, при которой массовая грамотность для народа по каким-то причинам стала неактуальной.
На данный момент трудно уверенно описать события той эпохи. Аутентичное понимание разнородного былинного эпоса, как это ни странно, утеряно, что не позволяет на него уверенно ссылаться. Известный фольклорист Фёдор Иванович Буслаев (1818—1897) говорил о киевско-новгородском цикле былин: «какая-то смутная, трудно соотносимая и с христианством, и с язычеством фантастическая среда» [Буслаев, 31]. Тем не менее, известнейший искусствовед, критик и исследователь былин Владимир Васильевич Стасов (1824—1906) считал, что былины «несравненно выше всевозможных исторических руководств или учебников и служат ему (народу) единственным и самым популярным средством к поддержанию и укреплению национальных сил, развитых в народе его историей» [Пыжиков, 292]. И действительно, на фоне известных политических процессов и обновления базы исторических источников оценки официальной историографии выглядят неоднозначно и к тому же, периодически пересматриваются.
Для лучшего понимания приведем несколько любопытных сведений, которые дают пищу для целого пласта размышлений, полезных для темы нашего исследования.
Из былины «Алеша Попович» неожиданно узнаём:
«И все за (Змея!) Тугарина поруки держат:
Князи кладут по 100 рублев,
Бояра — по пятидесят,
Крестьяна — по пяти рублев» [Кирша, 119].
Русский былинный богатырь Дунай Иванович, чьим именем названа «быстра река» [Кирша, 68], «служил в семи ордах семи королям» [Кирша, 64]. Невесту киевскому «Владимеру-князю» Афросинью он нашёл в Золотой орде, но не у хана, а у короля Етмануила Етмануиловича. Причём «мурзы-улановья тридцать телег ордыновских насыпали златом и серебром и скатным земчугом, а сверх того каменьи самоцветными» [Кирша, 58—63], — то ли дань, то ли приданное. Иван Грозный жену Марью Небрюковну нашёл в «проклятой Литве, орде поганой» [Беломорские, 458].
К богатырям в былинах более уважительное отношение, чем к правителям с их «литовскими» жёнами: «не жаль мне вора князя Владимира, не жаль мне бледи Опраксии Королевишны» [Беломорские, 483]. Былинный князь показан трусом, который реагирует на внешнюю агрессию и даже на проявление богатырской удали «страхом, ужасом, унынием, печалью» [Пыжиков, 307]. Всё окружение Владимира мужественнее и умнее его. Возможно, дело тут в том, что былинные богатыри в отличие от правящей верхушки легитимировались через опору на исконно русские (многонациональные российские) культурные пласты.
В былине «Василей Буслаев молиться ездил» дружина новгородского дворянина говорит, — «Наш Василей тому (что во Ердане-реке крестился Сам господь Иисус Христос) не верует ни в сон ни в чох» [Кирша, 110]. А в сказании «Илья Муромец в ссоре со Владимиром» Илья «на церквах кресты все повыломал, маковки золочёны повыстрелял». В любом случае «ни князь Владимир, ни богатыри ничуть не православные, иначе как по имени: христианского на них… одна окраска» [Пыжиков, 321].
В школьном курсе истории преподают т. н. «татаро-монгольское иго». Однако впервые понятие «иго» в 1479 году употребил католик поляк Ян Длугош (1415—1480), известный своим мифологическим 12-томным сочинением «Анналы, или хроники великих королей Польши», которое отражало чаяния польско-литовских королей, заинтересованных в ослаблении и порабощении русских княжеств. На Руси «татарское иго» было впервые упомянуто в «Киевском синопсисе» (1674) перекрестившегося в православные иезуита Иннокентия Гизеля (1600—1683). Оттуда идея «ига» перекочевала в «Историю государства Российского» придворного историографа (с 1803 года) Николая Михайловича Карамзина (1766—1826), который писал её исключительно с опорой на официальные источники, сиречь: летописи, княжеские грамоты, материалы из монастырских библиотек и частных собраний, например из коллекции документов папского архива Александра Ивановича Тургенева (1784—1845). Об «иге» писал Чаадаеву даже сам Александр Сергеевич Пушкин [Пушкин-11, 268]. При этом великий поэт уточнял, что «просвещение (Европы) было спасено истерзанной Россией, а не Польшей, как это ещё недавно утверждали европейские журналы». Идею об «иге» в своём сочинении «Разоблачение дипломатической истории XVIII века» драматизировал Карл Маркс (1818—1883) [Маркс, 6—9]. В его версии «современная Россия есть не что иное, как преображенная Московия», которая «поднялась благодаря татарскому игу». При этом «стоящие на коленях подлые, гнусные, пресмыкающиеся и трепещущие перед кривой саблей монгольского хана русские князья, униженно сватаясь к монгольтским княжнам, избавились от ига изподтишка». Можно было бы предположить действие потусторонних сил, но по Марксу, «свержение этого ига казалось больше делом природы».
Между тем во всех былинах за редчайшим исключением агрессия на Русь идёт с западной стороны. А Василий Никитич Татищев (1686—1750) в своих многочисленных экспедициях по Сибири и Кавказу не обнаружил к востоку от Киева и Москвы ни одной народности, которая бы называла себя «татарами». И поэтому «с чего оно имя взято, неизвестно» [Татищев, 223]. Историк Александр Владимирович Пыжиков (1965—2020) «татаро-монгольское нашествие» называл освободительным движением — «зачисткой от западной агрессии» [Пыжиков-2025, 23]. Владимир Васильевич Стасов утверждал: «в былинах мы не имеем описаний татарских нашествий на древнюю Русь и изображений татарской эпохи в нашем Отечестве» [Пыжиков, 319]. Можно смело предположить, что «татарами» в былинах названы все те, кто говорил на «тарабарщине», т. е. на непонятном языке. В любом случае, никакого отношения к народности «татары» они не имеют. Про монголов в русских былинах вообще нет ни одного упоминания. Францисканец Джованни Плано Карпини (1182—1252) в 1246—1247 годах довольно противоречиво описывал монголов дикими низкорослыми кочевниками в халатах, которые выживали в безресурсной степи, не знали гигиены, ели вшей, мышей и даже то, что в приличной книге не стоит описывать [Плано].
Лев Толстой: «Палкины (т. е. такие, как Николай I) развращали людей, заставляя ихъ убивать и мучать людей, давая имъ за это награды и увѣряя ихъ съ молоду и до старости, отъ школы до церкви, что въ этомъ святая обязанность человѣка. Мы знаемъ про пытки, знаемъ про весь ужасъ и безсмысленность ихъ и знаемъ что люди, которые пытали людей, были умные, ученые по тому времени люди. И такія дѣла, какъ пытки, всегда были между людьми — рабство, инквизиціи и др. Такія дѣла не переводятся. Если мы вспомнимъ старое и прямо взглянемъ ему въ лицо, тогда и новое, наше теперешнее насиліе откроется.
Бѣснующійся звѣрь Петръ заставляетъ однихъ людей убивать и мучить другихъ людей сотнями, тысячами, самъ забавляется казнями, рубитъ головы пьяной неумѣлой рукой, не сразу от хватывая шею, закапываетъ въ землю любовницъ, обставляетъ всю столицу висѣлицами съ трупами, ѣздитъ пьянствовать по боярамъ и купцамъ въ видѣ патріарха и протодьякона съ ящи комъ бутылокъ въ видѣ Евангелія, съ крестами изъ трубокъ въ видѣ дѣтородныхъ членовъ, заставляя однихъ людей убивать на работѣ и войнѣ миліоны людей, заставляетъ однихъ людей казнить, жечь, выворачивать суставы у (всѣхъ вѣрующихъ въ Бога) другихъ людей, клеймить какъ табуны скота, убиваетъ сына и возводитъ на престолъ бл… дь своего наложника и свою. И ему ставятъ памятники и называютъ благодѣтелемъ Россіи и великимъ человѣкомъ и всѣ дѣла его; не только оправдывается все то, что дѣлали люди по его волѣ, считаются законными, необходимыми и не ложатся на совѣсть людей, которые ихъ дѣлали. И про жестокости его говорятъ: зачѣмъ поминать, это прошло. Послѣ него продолжается то же убиваніе живыхъ людей живыми людьми христіанами, обманутыми своими вожаками. Одинъ за другимъ безъ всякихъ правъ и даже оправданія схватываетъ власть то Екатерина, то Лизавета, то Анна. Жестокости, которые заставляють людей дѣлать надъ другими, ужасны. И опять люди, совершающіе эти жестокости, считаютъ себя правыми. Мужеубійца апокалипсическая блудница захватываетъ власть — тѣ же ужасы заставляютъ дѣлаться ея любовниками, потомъ безумный Павелъ, потомъ отцеубійца Александръ и Аракчеевщина, потомъ убій [ца] брата Палкинъ, котораго я засталъ вмѣстѣ съ его ужасными дѣлами. И потомъ Александръ II съ его висѣлицами и крѣпостями и Плевной, и потомъ теперешніе сотни тысячъ каторжниковъ и острожниковъ, и голодный народъ, и убиваніе людей тайно въ крѣпостяхъ и явно въ одиночныхъ заключеніяхъ и острогахъ, гдѣ люди убивали и мучали другъ друга» [Толстой, 568].
В целом, можно предположить, что убыль и обнищание населения на Руси в период с XV по XIX век были вызваны междоусобными распрями и внешней западной агрессией под условными названиями: «Татаро-монгольское иго», «Гонения на староверов», «Смутное время» и т. п., каждый эпизод которой требует научного переосмысления.
Надо понимать, что к XVIII веку дворяне составляли «известный разряд служилых людей, живших при дворе князей и бояр» [Васильчиков, 414], которые по указу 1712 года были обязаны «давать почесть и первое место каждому офицеру». В то время дворянство было не правом, а обязанностью, повинностью. Вплоть до Петра III и Екатерины II дворянское сословие ещё сохраняло какие-то связи с крестьянами, которые к тому времени ещё не были лишены безусловно всех прежних своих вольностей. Если вторые были прикреплены к земле, то первые — к службе [Васильчиков, 430].
Как минимум начиная с эпохи «Смутного времени», которая совпала с началом правления династии Романовых, верховную власть то и дело узурпировали разного рода политические проходимцы и аферисты из «смежных земель польского и германского племен» [Васильчиков, 441,456]. Как видим, мем «угроза с Запада» всё же имеет под собой реальное основание. Они объявляли себя «помазанниками божиими», однако при принятии государственных решений в первую очередь исходили из собственных низменных интересов, — эка невидаль! При этом в околовластные структуры, разумеется, стали просачиваться не самые достойные, идейные и честные люди, а, в основном, самые преданные и ушлые авантюристы, — чьи-то любимцы и даже любовники. В переписке того времени можно, например, прочесть о том, что «князь Безбородько исходатайствовал имение в 850 душ и орден св. Екатерины своей любовнице г-же Л… qui est une prostitue (да, вы верно перевели)» [Васильчиков, 486]. Они составили не заработанное ими лично «основание крупного землевладения в России, владеющего до четверти всей земли и до половины всех крестьян». При этом щеголяли «полнейшим своим отчуждением от нравов и обычаев своего отечества» [Васильчиков, 463—464], ввели моду на французский язык, иностранную культуру, традиции, литературу, религию, определяли модные тенденции на еду, одежду, образование и проч. Всё это, разумеется, было чуждо не только простому народу, но и среднему и мелкому классам поместных дворян, которым, тем не менее, приходилось поспевать за всей подобной галломанией. Складывающийся социальный строй, который с некоторыми изменениями дожил до XIX века [Васильчиков, 442, 464], способствовал тому, что 84% родовитых семейств обеднели и составили фактически отдельный класс т. н. «мелких дворян», которые по своему состоянию и даже образу жизни напоминали крестьян [Васильчиков, 470].
На этом фоне крестьяне, которые составляли 80% населения страны, соборным уложением 1649 года, а также царскими указами 1729, 1749 и 1762 годов [Васильчиков, 455] были поставлены в состояние фактического рабства. Тотальное закрепощение вкупе с Никоновской реформой вызвало крайнее озлобление подавляющего большинства населения страны и, соответственно, — внутреннюю и внешнюю эмиграцию, крестьянские бунты и многочисленные самосожжения староверов. Монархи вместе с православной церковью вооружившись евангельским «отдавайте кесарево кесарю, а Божие Богу» (Мф.22:21; Мк.12:17), в ответ ужесточали уголовное законодательство [Российское-1988] и цензуру. Л. Н. Толстой писал: «Богу Божіе» для насъ означаютъ то, что Богу отдавать копѣечныя свѣчи, молебны, слова — вообще все, что никому, тѣмъ болѣе Богу, не нужно, а все остальное, всю свою жизнь, всю святыню своей души, принадлежащую Богу, отдавать Кесарю!» [Толстой, 562].
В результате население России разделилось на несколько полярных лагерей. Народный лагерь полурабов (т. н. «низы») оказался фактически исключён из политической (на Земский Собор 1649 года делегацию от крестьян уже просто не пригласили), творческой и интеллектуальной жизни страны. Праздный лагерь «верхов» так же не принимал непосредственного участия в развитии благосостояния страны, но уже, разумеется, по другим причинам. И лишь «униженное» [Васильчиков, 480] мелкопоместное дворянство (чуть более 1% населения), которому было нечего терять и нечем кормиться кроме как своим трудом, как могло, совершенствовалось в образовании и формировало значительную часть когорт учёных, литераторов, художников, архитекторов, политиков, археологов, мореплавателей, военных офицеров, гражданских чинов, промышленных администраторов и проч. Поскольку 10—15% людей рождаются с конструкцией мозга, позволяющей проявить те или иные таланты, а происходит это равномерно по всей популяции, — получается, приблизительно 98% потенциальных гениев России на протяжении как минимум нескольких веков было де-юре и де-факто просто выключено из интеллектуального, культурного, экономического и политического развития нашей огромной многонациональной страны. Можно оценить число пушкиных, грибоедовых, ломоносовых, чайковских, которые не смогли обнаружить, и уж тем более, — проявить свои таланты. Это была невероятная по степени своей бестолковщины растрата самых главных, видоспецифических (человеческих), богатств нашей великой многонациональной Родины.
В этой по-настоящему безумной социально-политической обстановке Александр Сергеевич Пушкин за свою короткую жизнь сумел создать современный русский язык, оставить великолепные исторические зарисовки и богатейший, до сих пор до конца не понятый и не реализованный литературный и интеллектуальный задел. Можно уверенно предположить, что современникам поэта не позволила разобраться в его творчестве крайняя общая темнота. Среди прочего осталось не прочитанным и центральное произведение отечественной литературы. Ни крестьяне, ни воспитанники иезуитов просто не были готовы к появлению литературного шедевра высочайшего уровня.
Причины, по которым «Евгения Онегина» не смогли растолковать советские пушкинисты, предположить нетрудно. Вероятно, по их внушению, друг декабристов Пушкин в своём многолетнем труде должен был описать идеальную героиню, которой в пару по определению полагался перспективный персонаж, будущий декабрист.
Однако по нормам уголовного законодательства СССР и просто по самому духу советского строя, «владелец земель и заводов», иждивенец, бездельник, социальный паразит и тунеядец [8, XXII], Онегин неизбежно был бы порицаем во всех смыслах этого слова. Парадоксальное возвеличивание его образа советской пушкинистикой должно, по-видимому, объясняться её политической ангажированностью и в конечном счёте, — недостаточной целеустремлённостью и профессионализмом самих литературных критиков. Безусловно, среди советских пушкинистов были идейные, смелые, умные и проницательные. Получается, такие по каким-то обстоятельствам оттеснялись на вторые роли. Всё это намекает на то, что, вероятно, все произведения отечественной литературы могут потребовать критического переосмысления.
Итак, наше право и наша обязанность — прочитать, наконец, Пушкина вдумчиво и «въ свѣтѣ нашего опыта определить смыслъ и ценность его поэзіи» [Гершензонъ, 210]. В ходе настоящего исследования перед нами стоит задача в том, чтобы разобраться в содержании, смысле и назначении главного шедевра отечественной литературы. По итогу работы мы планируем предложить версию толкования, которая целиком и в нюансах объяснит весь пушкинский шедевр, а также позволит вычленить из него сообразную уровню гения мудрость. Мы собираемся показать, что в выстраданном на протяжении как минимум 8 лет романе в стихах «Евгений Онегин» литературный гений в условиях жёсткой цензуры оставил потомкам своё творческое и политическое завещание. Для решения этой задачи нам необходимо будет вчитаться в каждую строку, проанализировать каждое слово. Всем тем уважаемым читателям, которые найдут повод покритиковать наше исследование, придётся пройти тем же путём. Таких любознательных исследователей с удовольствием приглашаем к продуктивному диалогу. В конце концов, великий поэт писал для всех нас.
Системные проблемы традиционных подходов в пушкинистике
А. С. Пушкин в плену у невежд.
Каждое десятилетие приносит поэтов, выдающих себя за
хранителей пушкинских навыков, и это неизменно самые плохие поэты.
Так посредственность распорядилась великим именем, монополизировала его и
сделала А. С. Пушкина самым постыдным орудием худшей литературной реакции.
В течение годов дело этого непринуждённого революционера, жизнерадостного
смельчака, этого пламенного оптимиста, двусмысленного, непристойного,
невоспроизводимого, непереводимого служило и служит до сих пор, чтобы
душить всё молодое, всё буйное, каков он был сам, всё свободное от
литературных приличий и беспощадно тормозить эволюцию русской поэзии.
И. М. Зданевич, 12.06.1924 г.
«Он стал излюбленным объектом изучения, перестав быть незамечаемым воздухом, которым д ы ш а т»
Г. А. Ландау [Руль, 3]
«Пушкина подчистили, возвели в генеральский чин и забыли. Ни одного серьезного исследования, ни одной даже приличной биографии XIX век нам не оставил.
Непонимание и равнодушие, окружавшие Пушкина в последние годы его жизни, все возрастали.
Не нашлось у него ни учеников, ни последователей»
К. В. Мочульский [Кризис]
Правила написания научных статей требуют ссылаться на труды признанных пушкинистов. Однако в процессе погружения в раздел литературной критики, который должен изучать наследие великого Пушкина, с большим удивлением сталкиваешься с тем, что не существует ни одного серьёзного исследования творчества великого поэта, которое не было бы раскритиковано в пух и прах, — доказательно или декларативно [Чумаков, 199—217]. Как выясняется, даже самые известные и признанные пушкинисты в разное время высказывали невероятно спорные, выраженно декларативные, полярные, а порой, — просто неадекватные суждения и даже признавали несостоятельность целых пластов предыдущих исследований своих коллег.
В итоге литературовед, историк литературы и пушкинист Николай Осипович Лернер (1877—1934) называл всю пушкинистику вплоть до 1928 года «тенденциозным пустословием» [Лернер, 177]. В ответ официальная пушкинистика в «Литературной энциклопедии» назвала его «политически неполноценным» [Лернер, 302]. Филолог и пушкинист Модест Людвигович Гофман (1881—1959) утверждал: «мы ничего не знаем о процессе поэтического творчества Пушкина, о его композиции, поэтических приемах» [Гофман Модест, 43], «ритмической форме стиха» [Гофман Модест, 45]. Как оказывается, «в пушкинистике не сделано н и ч е г о» [Гофман Модест, 46]. Более того, «существуют нетронутые области, куда не ступала нога исследователя. И новый храм науки о Пушкине нужно не достраивать, а строить н о в ы й» [Гофман Модест, 9]! Томашевский предупреждал о том, что «Пушкинизм грозит заболотиться если более молодая группа научных работников не взорвет его изнутри», хотя это может вызвать «незаслуженно непочтительную л о м к у традиционного подхода» [Томашевский, 74]. Советский литературовед, историк, пушкинист, доктор филологических наук, профессор Юлиан Григорьевич Оксман (1895—1970) сетовал на то, что до сих пор «н е т работ в области идеологии Пушкина», есть лишь «абстрактно–казенные академические речи или тенденциозное п у с т о с л о в и е» [Оксман]. Один из пионеров религиозно-философского подхода к анализу литературы, выдающийся эссеист и литературный критик Дмитрий Сергеевич Мережковский (1865—1941) констатировал: принято считать, что поэзия Пушкина «легкомысленна и легковесна» и, хотя «все говорят о великой мудрости, народности, о простоте и ясности Пушкина, но до сих пор никто не делал даже п о п ы т к и найти в поэзии Пушкина стройное миросозерцание, великую мысль» [Мережковский-1990, 93—94]. Валентин Непомнящий «печальные результаты» советской пушкинистики объяснял «попыткой длину окружности измерить линейкой» [Непомнящий-1987, 133, 134], применением «академического» способа анализа, когда вместо того, чтобы соотнести произведение с жизнью, «смотрят в книгу» [Непомнящий-1987, 143]. Русский философ Семён Людвигович Франк (1877—1950) утверждал, что «пушкиноведение из-за деревьев не видит леса и не совпадает с познанием Пушкина» [Франк, 422—424]. Он называл «настоящих ценителей Пушкина», для которых он, по-Мережковскому, «вечный спутник» и источник жизненной мудрости, «какими-то чудаками и одиночками» [Франк, 425]. Российский и французский поэт, драматург, писатель-романист, художественный критик, военный корреспондент, теоретик поэзии, лектор, историк, византолог, издатель, типограф, организатор балов, дизайнер модной одежды, устный рассказчик, «светский лев», филантроп, теоретик русского футуризма Илья Михайлович Зданевич (1894—1975) констатировал:
«Общепризнанно, что печальная судьба великих людей в России. Гении у нас непопулярны или забыты. Иногда наоборот — признанье, преклонение, но такое, что г о р ш е забвенья. Вот удел А. С. Пушкина, который в плену у н е в е ж д.
Литература о Пушкине за сто лет — клевета, его официальный облик — выдумка критиков.
Пушкинизм — это пухнущая с каждым днём спекуляция. Этой толпой евнухов нежнейший, мудрый и лёгкий, влюбленный Дон-Жуан, поэт разобран, заприходован, сообразно их убожеству, обезличен, обесчещен, будто близорукость способна что-либо различать в этом блеске, не видя дальше своего носа, когда в А. С. Пушкине эти господа ничего не находят кроме своих желтых вкусов и идей».
И действительно, например Григорий Гуковский считал, что «свобода, творчество (поэзия), любовь открываются Онегину в восьмой главе (заметим, это просто неправда [см. 8, XXXVIII]). Онегин и Татьяна с у ж е н ы е друг друга» [Гуковский, 259—260]. По мнению Григория Александровича, после убийства Ленского «обновленный Онегин читает серьезные книги, читает много, серьезно погружается в мир знания, — все это было чтение будущего декабриста, человека свободомыслящего. Онегин, погрузившись в мир передовой мысли, должен был обресть н о в о е мировоззрение и через него приблизиться к тем о с н о в а м, которые без всяких книг органически были с в о й с т в е н н ы Татьяне» [Гуковский, 274]. При этом на самом деле, в романе прямым текстом сказано, что Евгению указанные «серьёзные книги» были не интересны, он их просто не воспринимал:
«Глаза его читали,
Но мысли были д а л е к о
Он меж печатными строками
Читал д у х о в н ы м и глазами
Д р у г и е строки. В них-то он
Был совершенно углублен» [8, XXXVI].
И уж тем более, ни с кем их не обсуждал. А ведь однажды прочитанные, но не востребованные знания, в нашей динамически устроенной памяти спустя всего месяц практически полностью затираются новыми впечатлениями и информацией. Получается, для Онегина поверхностное чтение между строк было смещённой активностью, не более. Что же касается «органической свойственности серьёзных знаний», — подобные явления науке просто не известны.
Автор одного из Комментариев Бродский, вероятно, на полном серьёзе в нём написал: «Интерес Онегина к „Истории упадка и разрушения Римской империи“ (Гиббона) говорит о его политических интересах, о стремлении разобраться в причинах гибели государственных организмов и в истории религиозных движений» [Бродский, 299].
При этом достаточно прочесть соответствующие строфы романа в стихах, чтобы понять очевидное: Евгений выбрал труд Гиббона случайно, среди литературного мусора, а читал — без интереса и даже понимания. И поэтому предсказуемо впал в усыпление и от этого даже чуть с ума не своротил. Он его ни с кем не обсуждал, ни разу не применил и даже не запомнил. Ибо, судя по опыту исследования «Энеиды», память у него была посредственная. Кроме того, он просто не имел желания изучать историю [8, VI]. А теперь давайте в этом убедимся:
«Стал вновь читать он б е з разбора.
Прочел он Гиббона, Руссо,
…
Прочел из наших кой-кого,
Не отвергая ничего:
И альманахи, и журналы,
Где поученья нам твердят,
Где нынче так меня б р а н я т,
А где такие мадригалы
Себе встречал я иногда:
Е sempre bene, господа» [8, XXXV].
И далее:
«XXXVI
И что ж? Глаза его читали,
Но мысли были далеко;
Мечты, желания, печали
Теснились в душу глубоко.
Он меж печатными строками
Читал духовными глазами
Другие строки. В них-то он
Был совершенно углублен.
То были тайные преданья
Сердечной, темной старины,
Ни с чем не связанные сны,
Угрозы, толки, предсказанья,
Иль длинной сказки вздор живой,
Иль письма девы молодой» [8, XXXVI].
Как видим, Онегина по-настоящему завлекало не историческое исследование Гиббона, а популярная макулатура.
«XXXVII
И постепенно в усыпленье
И чувств и дум впадает он…
XXXVIII
Он так привык теряться в этом,
Что чуть с ума не своротил» [8, XXXVII — XXXVIII].
Даже такой заслуженный и, без сомнения, грамотный и опытный литературовед как Юрий Лотман, интуитивно ощущая «двойное дно» романа, настойчиво искал его в «предельной» [Лотман-1975, 81] структурной сложности, внежанровости, использовании внехудожественных приёмов вроде «имитации «болтовни» [Лотман-1975, 90] или творческой концепции «самоценности противоречий», согласно которой «только внутренне противоречивый текст воспринимался как адекватный действительности» [Лотман-1975, 31]. Кроме того, он предполагал наличие в тексте вне- и метатекстовых персонажей, которое превращает произведение в «роман о романе». Знаменитый критик старательно искал «имитацию» нетипичного» в ходе повествования, систематическое «уклонение от схемы». Несмотря на прямое авторское указание на завершённость «Онегина», Лотман считал, что «роман кончается «ничем» [Лотман-1975, 75]. Однако попытка увязать гениальность «Евгения Онегина» с его крайним структурном усложнением, при котором «смыслы образуются не столько теми или иными высказываниями, сколько соотнесенностью этих высказываний, стилевой игрой, пересечениями патетики, лирики и иронии» [Лотман, 413], предполагает, что роман написан не для всех, а для буквально нескольких специально подготовленных литературных критиков, которые способны эту «сложность в квадрате» понять, принять и, что ещё сложнее, вычленить в ней толковую идею. Разумеется, предположение о том, что великий поэт на протяжении без малого восьми лет писал произведение для считанного количества уникальных экспертов выглядит сомнительным [ср. Сельский].
Лотман так же безосновательно считал, что «Татьяна, конечно, владела бытовой русской речью» [Лотман, 221]. Однако об этом в романе нигде не написано. Зато прямо указано, что Таня «плохо знала и изъяснялась» на языке, на котором общались между собой окружающие и была невероятно асоциальна. У неё не было тёплых отношений даже внутри семьи. С пожилой няней, которая в романе постоянно называет её «больной», у неё «социальный конфликт», на что указывал сам Юрий Михайлович [Лотман, 218]. Его не смог обыграть в своей гениальной партитуре даже П. И. Чайковский. Татьяна Ларина в романе ничем не занята и не интересуется, в результате не способна поддержать актуальные в провинции разговоры «о сенокосе, о вине, о псарне, о своей родне». О содержательных и продуктивных беседах о каких-то возвышенных материях речь вообще не идёт. Не по этой ли причине она «проклинала» появление людей в доме, относилась к гостям как к надоедливым мухам?
Лотман предполагал, что «обилие литературных общих мест в письме Татьяны», как и тот факт, что она, воображаясь разного рода дурами (так у Пушкина [Пушкин-13, 123]), присваивала себе чужие эмоции, «не бросает тени на ее искренность». Проблема в том, что Татьяна Ларина в романе совершенно не искренна! Вроде бы она испытывает бурю эмоций к Онегину [8, XXVIII], но при этом подчёркнуто холодна с ним как профессиональная актриса [8, XVIII — XX; XX; XXVII — XXVIII; XXXI — XXXIV] (см. Табл. 10). Куда больше подлинной искренности, «русскости» и примеров национального самосознания содержится в культурном эпосе практически любого традиционного общества, у байроновской рабыни Гюльнар, да и у того же Ленского. Этот персонаж ради «чистой и светлой любви» хотя бы принял героический венец. А вот носительница скопированных эмоций и чужих фантазий готова пожизненно притворяться! Если этот ужас без конца есть всё, на что она способна, то где же тут искренность, «русскость» и идеал?
Заметим, что данное высказывание Юрия Михайловича напоминает уверение некоторых исследователей русских былин о том, что изуверское убийство (фактически — четвертование!) богатырём Добрыней своей жены Марины «не может кидать на него тень жестокости» [Пыжиков, 300]. И то правда — разве может известный каждому ребёнку былинный герой с добрым именем быть недобрым?
Обсудим ещё один вопиющий пример. Лев Шестов (Шварцман) писал: «глубокая, тихая и неслышная вера в достоинство в лице Тани отвергла грубую, бессердечную, самоуверенную, эгоистическую силу (Онегина)» [Пушкин-1990, 200]. Совершенно не понятно, о каком достоинстве можно говорить применительно к никем не обученной и не воспитанной девочке, которая написала письмо незнакомому мужчине, мечтала о «пищи роковой» [3, VII], «любезной гибели» [6, III] и «обидной страсти» [8, XLV] с ним, а выйдя замуж и, по Набокову, «охраняя паркет в доме князя», тайно мечтала поменять и паркет, и князя-инвалида на могилку няни, которая даже не смогла обучить её русскому языку, элементарной скромности или хотя бы отговорить от предосудительного поступка.
Получается, те, кто видит в поведении Тани достоинство, идеал, «русскость» либо являются приверженцами довольно специфических моральных принципов, либо утонули в волшебных пушкинских рифмах. В обоих случаях их надо спасать.
В следующих высказываниях в целях экономии места обойдёмся простым цитированием. Они настолько странные и декларативные и так чудовищно противоречат друг другу, что приходится признать их не научно выверенными выводами, а бессильными субъективными голословными выдумками. Заметим, имеющийся опыт показывает, — иные читатели, не имея возможности парировать, от бессилия умудряются критиковать в этом отсортированном по противоречиям списке хронологию. Итак:
— Георгий Михайлович Фридлендер (1915—1995): «Онегин был передовой, мыслящей личностью, живущей напряженной духовной жизнью, пытливо и требовательно относящейся к миру. „Онегин“ — роман о м ы с л я щ е м герое, ощущающим нераздельность своей судьбы с судьбой окружающих и свою о т в е т с т в е н н о с т ь за нее» [Пушкин, 1967, 44, 49, 54],
— Дмитрий Владимирович Веневитинов (1805 — 1827), которому позже вторил Иван Васильевич Киреевский (1806—1856): «пустота главного героя была одною из причин п у с т о т ы содержания (и формы) первых пяти глав романа» [Киреевский, 11],
— «Татьяна и Онегин подлинно с ч а с т л и в ы, несмотря на внешнее н е с ч а с т ь е, неразделённость земной любви и одностороннее н е п о н и м а н и е» [Позов, 76],
— Алексей Михайлович Ремизов (1877–1957) в своей «Пушкинской речи» называл согласие Татьяны на фактически фиктивный брак с князем «самой настоящей п р о с т и т у ц и е й»,
— «Эта безотрадная минута [финал] не оставляет в нас безотрадного чувства. Может быть потому, что хоть на минуту, но души любящих Онегина и Татьяны встретились. Целый миг душевной б л и з о с т и, полного гармонического е д и н с т в а сердец подарила им жизнь» [Романова, 369],
— Александр Иосифович Гербстман (1900—1982) считал роман декабристским произведением, а его героя — будущим декабристом, человеком, который «еще в первой главе разорвал со светом под влиянием идей тайного общества» [Гербстман],
— Г. Евстифеева и В. Глухов справедливо доказывают полную непричастность Онегина к декабризму [Евстифеева] [Глухов],
— Игорь Михайлович Дьяконов (1915–1999) уверял, — главный герой «ведёт распущенную жизнь, поверхностно «просвещён», при этом «умён, ч у ж д «толпе» и одновременно «з а в и с и т от толпы» [Дьяконов, 81], а героиня «сочетает ум с силой воли и чувством долга» [Дьяконов, 97],
— «Онегину б л и з к а поэзия, он г о т о в заняться ею не от скуки, а от п о л н о т ы душевных запросов. Письмо Онегина отражает эволюцию героя» [Гуковский, 263]; «Татьяна — милый и д е а л, высший апофеоз простого и скромного в е л и ч и я нравственной народной души. Онегин погибнет в восстании, — это закономерно вытекает из всего смысла книги, из всего развития ее сюжета и идеи» [Гуковский, 220; 289],
— Виссарион Григорьевич Белинский (1811–1848): «Татьяна много потребует, но много и д а с т. Подвиг нашего поэта в том, что он первый поэтически воспроизвел, в лице Татьяны, русскую женщину. Татьяна спокойно, но тем не менее страстно и глубоко любила бы своего мужа, вполне пожертвовала бы собою детям, вся отдалась бы своим материнским обязанностям, но не по рассудку, а опять по страсти» [Белинский-1981, 394; 399; 410]; «Вся жизнь ее (Татьяны) проникнута той ц е л о с т н о с т ь ю, тем единством, которое в мире искусства составляет высочайшее достоинство художественного произведения» [Белинский-1959, 482],
— Георгий Пантелеймонович Макогоненко (1912—1986): «Если Онегин изменялся в лучшую сторону, то Татьяна — в сторону нравственной глухоты» [Вопросы, 238—239],
— Достоевский: «Татьяна г л у б ж е Онегина и, конечно, у м н е е его. Она уже одним благородным инстинктом своим предчувствует, где и в чем правда… Татьяна, с ее в ы с о к о ю душой, с ее сердцем, столько п о с т р а д а в ш и м» [Пушкин-1899, 18],
— Василий Васильевич Розанов (1856—1919) справедливо отмечал: «идеал Татьяны — лжив, лукав и губителен» [Розанов, 52],
— Борис Соломонович Мейлах (1909—1987): «В письме Татьяны выражение духовного б о г а т с т в а, исповедь юной души, а письме Онегина — лишенное понимания индивидуальности адресата объяснение в л ю б в и. Поэтому решение Татьяны было для нее и актом сознания, и выражением мужественного, сильного характера, высокой моральной ч и с т о т ы, не признающей компромисса ни в чем» [Мейлах, 425],
— Дмитрий Иванович Писарев (1840—1868): «Онегин находится на одном уровне с самим Пушкиным и с Татьяной… здесь, как и везде, Пушкин понимает совершенно превратно те явления, которые он описывает совершенно верно» [Писарев-1956, 338—349], «Пушкин не имеет даже вообще никакого з н а ч е н и я» [Писарев-1956, 378],
— «Татьяна в точности повторила модель жизненного п о д в и г а, который с детства бессознательно п е р е н я л а от няни (поэтому она и «русская душою»)» [Studia],
— «Маяк современного просвещения и образованности» в 1840 году уверял читателей в том, что «Евгений Онегин» — бессвязное пустословие, наполненное всяким вздором» [Бурак],
— для сравнения, «Московский телеграф» называл «Онегина» «романом без ошибок» [Московский телеграф],
— Дьяконов: «Героическое самоотвержение женщины, противопоставленное слабостям мужчины, характерно для поэзии Пушкина 1820-1820-х годов» [Дьяконов, 72], «моральное превосходство героини заложено в самом замысле романа», её «любовь несколько приподымает (образ Онегина) к концу романа», который получился «композиционно неслаженным» [Дьяконов, 103],
— Михаил Осипович Гершензон (1869—1925): «Пушкин переоценил свое гениальное открытие», «по Пушкину нельзя жить»; в «Пиковой дамѣ» при «описаніи графининой спальни, какъ ни хорошо оно само по себѣ, — серьезный художественный промахъ» [Гершензонъ, 112] или вот такой набор слов: «он пламенем говорил о пламени и в самом слове своем выявлял сущность духа» [Гершензонъ, 47].
Тут впору вспомнить слова самого великого поэта, которые мы вынесли в эпиграф одной из глав: «Перечитывая самые бранчивые критики, я нахожу их столь забавными, что не понимаю, как я мог на них досадовать; кажется, если б хотел я над ними посмеяться, то ничего не мог бы лучшего придумать, как только их перепечатать безо всякого замечания» [Пушкин-11, 157—158].
Изучив значительную часть критического материала о «Евгении Онегине», мы нашли единственный пример приближения к пониманию его глубины и подлинной значимости. В одном из номеров «Сына отечества» было сказано о том, что роман в таком его виде является лишь «рамой для картины обширнейшей» [Сын, 244—245; 247]. Сама картина, следовательно, подлежит расшифровке, которой мы тут, собственно, и занимаемся.
Одна из причин таких диаметральных разногласий и безосновательных, да и просто некорректных, нелепиц состоит в том, что критики подспудно видят в «Евгении Онегине» лучшее произведение гения Пушкина и переносят ожидания от уровня романа на уровень его персонажей. Но видение это интуитивное, оно не подкреплено конкретным пониманием. Профессиональная критика справедливо полагая, что за объективной сюжетной пустотой романа скрывается что-то большее, по каким-то причинам пыталась разобраться в гениальном произведении стереотипно и механистически. Например Киреевский, подобно многим, интуитивно ощущал в романе «живописность, какую-то задумчивость, что-то невыразимое, понятное лишь русскому сердцу» [Московский вестник, 192]. Однако ни он, ни остальные, судя по всему, так и не смогли выбраться из плена стандартизированных оценочных суждений.
В результате до настоящего момента так и не было предложено единой, непротиворечивой, понятной и конкретной, измеримой и толковой версии трактовки пушкинской мудрости, которая содержится в романе в стихах «Евгений Онегин». Поэтому необходимо признать, что за 200 лет пушкинистика при всех её несомненных успехах и самых настоящих литературных подвигах в попытках объяснить самое любимое, лучшее и выстраданное годами напряжённого труда произведение Пушкина зашла в тупик. Это обстоятельство заставляет смотреть на проблему свежим взглядом, без опоры на традиционное мнение, которого, получается, консолидированного, а тем более, — цельного и непротиворечивого, — до сих пор даже не существует! Разумеется, мы будем активно обращаться к существующим на данный момент исследованиям, однако с оглядкой на высказанные соображения.
Как отмечал Максим Горький, судьба Пушкина «совершенно совпадает с судьбою всякого крупного человека, волею истории поставленного в необходимость жить среди людей мелких, пошлых и своекорыстных» [Горький, 102]. Даже его друзья и почитатели Жуковский, Бестужев, Вяземский, Кюхельбекер, Фет, Полевой и другие открыто и за спиной восхищались его примитивными литературными оппонентами, что в силу понятных причин имело «особый оттенок «предательства» [Гинзбург, 177]. Декабрист Горбачевский называл Пушкина малодушным развратным доносчиком [Эйдельман, 148], императрица Александра Фёдоровна — грубым мужиком [Вересаев, 688]. Царь Николай I «Палкин» [см. Толстой, 563], писал своей сестре великой герцогине Саксен-Веймарской о том, что у «печально знаменитого» Пушкина «мало достойный характер», считал великого поэта виновным в оскорблении д'Антеса [Вересаев, 691—692], забраковал в главе «Странствие Онегина» [Летопись-III, 170], в «Истории Петра I» [Пушкин-10, 416] и других произведениях все, кроме отрывков. Царь Александр II сожалел о гибели Пушкина и Лермонтова лишь затем, что они «не воспели самодержца» [Вересаев, 686]. Е. А. Карамзина справедливо отмечала: «жена великого и доброго Пушкина поменяла его жизнь на несколько часов кокетства» [Вересаев, 696].
В результате, по мнению Белинского, Пушкин стал «самым оскорбляемым поэтом» [Белинский-1953, 87]. Его «худо понимали при жизни» и поэтому этот «единственный на Руси истинный поэт не совершил вполне своего призвания» [Белинский-1959, 129]. Его любимое детище, которому он посветил восемь лет жизни и которое большинство потомков интуитивно считает центральным произведением отечественной литературы, тоже никто не понял: «До чего простирается разность в суждениях! Одним очень нравится небрежность, с которою пишется роман: слова льются рекою и нет нигде ни сучка, ни задоринки. Другие, свысока, видят в этой натуральной небрежности доказательство зрелости Пушкина: поэт, говорят они, у ж е перестает оттачивать формы, а заботится только о проявлении идей; третьи — каково покажется? — небрежность эту называют неучтивостью к публике. Пушкин зазнался и пр. Четвертые толкуют о порче в к у с а» [Московский вестник, 466]. Оставшись фактически в одиночестве, Пушкин ещё в первой главе «Онегина» внутренне был готов к тому, что его ждёт: «Кривые толки, шум и брань!» [1, LX]. И эти опасения, к сожалению, подтвердились [8, XXXV].
Привыкшая к развлекательной литературе публика благосклонно приняла лишь первые три части великого произведения. На седьмой главе беспомощные попытки обнаружить в романе байроновские черты зашли в тупик и сменились огульным критиканством. «Современные читатели самых различных лагерей отказывались видеть в „Онегине“ организованное художественное целое» [Лотман, 65]. Причина в том, что, хотя «поэзия Пушкина таит в себе глубокие откровения, толпа легко скользит по ней, радуясь ее гладкости и блеску, упиваясь без мысли музыкой стихов, четкостью и красочностью образов» [Гершензонъ, 211].
«В 30-х гг. положение Пушкина пошатнулось. Натиск шел с разных сторон» [Гинзбург]:
— 23 марта 1829 года М. П. Погодин писал С. П. Шевыреву в Рим: «Пушкина ругают наповал во всех почти журналах: в Северной Пчеле, Сыне Отечества, Телеграфе, Галатее, Вестнике Европы» [Летопись-II, 170],
— Николай Иванович Надеждин (1804—1856): «Евгений Онегин» не имеет притязаний ни на единство содержания, ни на цельность состава, ни на стройность изложения» [Телескоп],
— глава Третьего отделения Собственной Его Императорского Величества канцелярии граф Александр Христофорович Бенкендорф (1782—1844) докладывал царю: «московские журналы ожесточённо критикуют Онегина» [Выписки, 8],
— «Пушкин — не мастер мыслить!» [Вестник, 209];
— Николай Алексеевич Полевой (1796—1846): «Онегин есть собрание не имеющих значения отдельных, бессвязных заметок и мыслей о том, о сем» [Московский Телеграф, 241],
— Фаддей Венедиктович Булгарин (1789—1859): « (Пушкин) в своих сочинениях не обнаружил ни одной высокой мысли, ни одного возвышенного чувства, у которого сердце холодное, а голова род п о б р я к у ш к и, набитой гремучими рифмами» [Северная Пчела-1830],
— «В подробностях — все достоинство этого прихотливого создания. Спрашиваем: какая общая мысль остается в душе после Онегина? Н и к а к о й» [Северная Пчела-1833],
— « (У Пушкина) нет м ы с л е й, великих философических и нравственных и с т и н, сильных ощущений, он «просто г у д а р ь» [Сын, 322—323],
— «Евгений Онегин» — это пародия на жизнь» [Телескоп, 103—110],
— «как бы высока ни была ценность Пушкина, ее все же незачем считать исключительной… он один из многих» [Мнимый, 78].
Даже ученик (!) поэта Николай Васильевич Гоголь (Яновский) (1809—1852) видел в Онегине «собрание разрозненных ощущений, нежных элегий, колких эпиграмм, картинных идиллий», которое не смогло «разрешить какую-то современную задачу» [Гоголь, 383]. И в результате «Пушкин был дан миру [лишь для того], чтобы доказать собою, что такое поэт, и н и ч е г о больше» [Ключевский]. Можно предположить, что именно такое тотальное непонимание великого поэта современниками повлияло на миграцию фабулы романа и на выбор темы безумия в качестве главного литературного приёма.
Опыт общения с большей частью членов редколлегий научных филологических и толстых литературных изданий оставил неприятные воспоминания. Часть из них не сочла нужным даже ответить. Другая часть лучше бы не отвечала вовсе. Начальник одного из отделов Пушкинского дома впервые подняв трубку, прорычала в неё: «Что вы сюда звоните?». Сотрудники всех без исключения музеев Пушкина и нескольких литинститутов ответили безразличием. Услышав о том, что в кои-то веки появилась цельная и непротиворечивая версия центрального произведения отечественной литературы, они внезапно вспоминали о том, что у них «сломался принтер», «совещание» или «отчётность». Позволим себе предположить, что если сегодня к ним явится лично Александр Сергеевич, однако по оказии сделает это в перерыв, они попросят его зайти в рабочее время.
Пушкин как основоположник современной литературы и лидер революционных настроений
«Самое достоинство стиха (Пушкина), легко удерживаемого в памяти,
содействовало распространению кощунственных и революционных идей»
Д. И. Завалишин [А. С. Пушкин, 509]
Литература превратилась в рукописные пасквили на правительство.
Очищать русскую литературу есть чистить нужники и зависеть — от полиции
А. С. Пушкин
«Как это странно! Начатая самым светлым, самым жизнерадостным из новых гениев,
русская поэзия сделалась поэзией мрака, самоистязания, жалости, страха смерти…
Безнадежный мистицизм Лермонтова и Гоголя; бездонный, черный колодец
Достоевского — только ряд ступеней, по которым мы сходили
все ниже и ниже, в «страну тени смертной»
Д. С. Мережковский [Мережковский-1991, 157]
Согласно Толковому словарю Ушакова, филология — это «совокупность наук, изучающих культуру народа, выраженную в языке и литературном творчестве». Предположение о том, что литературные произведения не должны быть понимаемы однозначно, антинаучно. Оно сводит глубину авторского замысла, высоту эстетического восприятия и богатство эмоциональной рефлексии литературного шедевра к примитивному и пустому гедонистическому переживанию. Превращает его в средство развлечения и занятия досуга. И поэтому в данном исследовании мы придерживаемся подхода, который великолепно постулировал литературовед Александр Павлович Скафтымов: «Признать законность произвола в понимании художественных произведений значило бы уничтожить их фактичность перед наукой. Всякая наука, вместо знания о фактах, должна была бы превратиться в перечень мнений о фактах. Нужна ли такая наука?!» [Скафтымов, 175].
Творчество Александра Сергеевича Пушкина характеризуется исключительно высокой точностью и мелодичностью, которые вместе составляют уникальную гремучую смесь. Великий поэт потратил свою короткую жизнь на то, чтобы одарить человечество плодами своего гения [Летопись-II, 67]. Ведь «для того, чтобы обеспечить наружную лёгкость своих прелестных стихов он часами мучался над ними, и почти в каждом слове было бесчисленное множество помарок» [Пушкин-1974, 104]. Иному читателю следует осознать, что Александр Сергеевич Пушкин творил не для того, чтобы мы сейчас по примеру Тани «смотрели и не видели» [7, LIII], и пытались своё непонимание отдать на откуп субъективизму. Поэтому любые попытки произвольного толкования применительно к его творчеству должны быть решительно отвергнуты. И вместо того, чтобы убаюкивать себя бестолковыми утешениями в стиле «у каждого своя Татьяна», необходимо потратить усилия на то, чтобы выяснить, какой, собственно, она была задумана. А заодно извлечь максимальную пользу из литературного сокровища под названием роман в стихах «Евгений Онегин». Разумеется, после этого никто не волен ограничивать у читателя широту его субъективного восприятия.
Человечество как вид разумный по эволюционным меркам только что родилось. Наш мозг десятки миллионов лет формировался для решения биологических задач выживания, других до недавнего времени просто не было. В результате наш самый энергозатратный орган не способен полноценно функционировать более трёх часов в день, более получаса кряду. Люди по факту рождения имеют оригинальную конструкцию мозга, которая по нейрональной массе отдельных своих 309 структур отличается от окружающих количественно (как исследовано, до 50 раз), а иногда даже качественно. Всё это приводит к тому, что люди друг друга, как правило, не понимают. А литературные шедевры, вооружившись своим субъективным восприятием, превращают не в инструмент развития, а в яблоко раздора.
Поскольку индивидуальная изменчивость мозга кратно выше групповой, это ставит крест на любых националистических идеях и приводит нас к пониманию, что объединять и учить эффективному и плодотворному взаимодействию нужно не столько народы, сколько личности. Разделение общества людей на национальные государства произошло всего несколько веков назад и даже в этом смысле достаточно условно. Тем не менее, тщательно охраняя эту обособленность, необходимо на здоровых началах старательно консолидировать популяцию, рассматривать её как единый цельный организм. Пушкин предлагал сделать это на основе возвышенных поэтизированных чувств и глубоких мыслей. Запечатление социальных инстинктов происходит в раннем детстве, поэтому вести такую работу нужно с самого раннего возраста, уместного для этих целей. И с благодарностью вспоминая Скафтымова, мы просто обязаны превратить, наконец, литературу в эффективный рабочий инструмент консолидации нашей разрозненной популяции. Такую возможность предоставил нам наш великий литературный гений.
Учитель Пушкина Константин Николаевич Батюшков (1787—1855) писал: «В Москве, прелестнейшей, величайшей в мире столицы, построенной величайшим народом на приятнейшем месте, которая является вывеской нашего отечества (с которой некоторые иностранцы прощаются со слезами), все хотят прослыть иностранцами, картавят и кривляются» [Батюшков, 388—389]. Незадолго до своей смерти Белинский в открытом письме Гоголю утверждал: «Ей (России) нужны не проповеди, не молитвы, а пробуждение в народе чувства человеческого достоинства, права и законы, сообразные не с учением церкви, а со здравым смыслом и справедливостью, и строгое, по возможности, их выполнение. А вместо этого она представляет собою ужасное зрелище… страны, где нет не только никаких гарантий для личности, чести и собственности, но нет даже и полицейского порядка, а есть только огромные корпорации разных служебных воров и грабителей» [Белинский-1952]. Огромная страна, в которой 1,5% танцующего на балах населения паразитировала на 80% прозябающих в своих землянках полурабах и которая ничтоже сумняшися меняла стратегическое сырьё на косметические безделушки и прихотливые обеды для бездельников, неизбежно скатывалась в социальный, культурный и политический тупик. Возникший вакуум власти, образования, культуры и производства исторически стереотипно пытались занять те же силы, которые терзали страну начиная как минимум с эпохи Смутного времени начала XVII века.
Разумеется, способная к абстрактной мыслительной деятельности, знакомая с европейскими культурными веяниями, наслышанная о революциях в Европе (Греции, Испании, Франции) и при этом не обременённая избыточными обязанностями определённая часть российского общества сделала идею политического переустройства своей повесткой. Вот и исключительная творческая одарённость, прекрасная память, обострённое на фоне бытовой беспомощности чувство справедливости вольнодумца Пушкина изливались прекрасными и точными вольнолюбивыми рифмами, которые в условиях жёсткой цензуры приходилось, очевидно, зашифровывать. Об этом гениально сказано в его стихотворении «Поэт» 1827 года.
По свидетельству декабриста Д. И. Завалишина, «самое достоинство стиха (Пушкина), легко удерживаемого в памяти, содействовало распространению кощунственных и революционных идей» [А. С. Пушкин, 509] [ср. Летопись-II, 139]. Практически вся молодёжь начала 30–х годов XIX века за Музой Пушкина «буйно волочилась» [8, III]. Его произведения «многие твердят наизусть и бредят ими, и корни этой заразы нелегко уничтожить» [Литературный]. Оказывается, «в то время не было сколько–нибудь грамотного прапорщика в армии, который не знал бы их наизусть» [Пушкин-1974, 365], даже ненапечатанные. Его гениальные стихи «все тузы Московские читали с удовольствием» [Штрайх, 32]. Крестьяне в своих неумелых стихах воспевали поэта как борца за свободу и справедливость [см. например Сельский-1900-20]. Пушкин в сожжённой десятой главе упоминал о том, что «меланхолический» Якушкин [Пушкин-13, 183] знал наизусть [Пушкин-1974, 365] его «ноэли». Получается, Александр Сергеевич вопреки нарастающей антипушкинской истерии в 30–е годы XIX века много лет был лидером мнений [ср. Пушкин-13, 286]. И даже много позже, в начале крымской войны, Степан Шевырёв будет призывать: «Пушкин! встань, проснись из гробу! Зачинай победный клик!» [Московитянин]. Впрочем, Пушкина ни критика, ни дворянство, ни народ не поняли [Сельский-1899] [Сельский-1900:23]. И в итоге «развитие получили только его вольнолюбивые, преимущественно ранние мотивы» [Поварцов, 107] и взгляд на него как на неудавшегося декабриста, глашатая революционного движения. Александр Сергеевич справедливо полагал, что «Люди, которые умеют читать и писать, скоро будут нужны в России» [ср. письмо П. А. Вяземскому от 6 февраля 1823 г.]. Своим творчеством он «открыл тайну стихосложения» [Библиотека, 94] и фактически создал современный русский язык. Пушкин мог научить нас на нём разговаривать и даже писать поэмы, — красиво, высокохудожественно, выразительно, точно и содержательно. К нему должно было бы относиться как к гениальному собеседнику. Одновременно с Александром Сергеевичем и после него могли и даже обязаны были вырасти армии благодарных последователей со своими горами высоких литературных шедевров. Великий поэт создал основу для того, чтобы обогатился весь жизненный контекст. Учитывая, что полноценный акт художественного осмысления литературного произведения предусматривает активное участие читателя, от читательской аудитории можно было ожидать повышения уровня вовлечённости, культуры восприятия и понимания авторского замысла. Однако вместо этого появились лишь «тьмы и тьмы бессмысленных подражателей» [Гинзбург], полчища имитаторов и поверхностных титулованных критиканов, родивших только «обширное поле бездарности и пустозвучия» [Библиотека, 94]. Мережковский восклицал: «Как это странно! Начатая самым светлым, самым жизнерадостным из новых гениев, русская поэзия сделалась поэзией мрака, самоистязания, жалости, страха смерти… Безнадежный мистицизм Лермонтова и Гоголя; бездонный, черный колодец Достоевского — только ряд ступеней, по которым мы сходили все ниже и ниже, в «страну тени смертной» [Мережковский-1991, 157]. И в итоге, по его мнению, «трагизм русской литературы заключается в том, что, с каждым шагом все более и более удаляясь от Пушкина, она вместе с тем считает себя верною хранительницею пушкинских заветов» [Мережковский-1990, 151]. И со всеми этими возмутительными фактами давно пора разобраться.
Великий поэт, пока был жив, как мог, боролся с, по Батюшкову, «гладкой» [Библиотека, 93] поэзией. Пушкин считал, что «литература превратилась в рукописные пасквили на правительство и возмутительные песни», кроме двух–трёх литераторов «все прочие разучаются» и «очищать русскую литературу есть чистить нужники и зависеть — от полиции». Неслучайно он плотно занимался подробностями Пугачёвского бунта и собирал материалы для истории Петра I, занимался другими проектами, — всё пытался, что называется, капнуть и вширь, и вглубь. Однако на этой почве он радикально разошёлся во взглядах с лидерами будущих декабристов. Популярные революционно–патриотические «Думы» Рылеева называл «дрянью» [Московский] и считал, что «все они на один покрой: описание места действия, речь героя и — нравоучение. Национального, русского нет в них ничего, кроме имен (исключаю Ивана Сусанина)». Заметим, кстати, что в последней можно встретить совершенно неадекватный посыл: «Кто русский по сердцу, тот бодро и смело / И радостно гибнет за правое дело!». На допросе 24 апреля 1826 года Рылеев заявил, что убийство царя: «неминуемо породит междоусобие и все ужасы народной революции», а вот убийство всей царской семьи «объединит» общество. При этом постоянно и недвусмысленно требовал от Пушкина быть не только поэтом, но и «гражданином» [Русский], что было равносильно требованию писать стереотипно, как все. Разумеется, Пушкин не мог разделять таких странных взглядов. В итоге у него с Рылеевым, Бестужевым, Катениным и всеми остальными лидерами революционного движения на литературном и политическом поприщах возникла «пропасть» [Тынянов] сплошного непонимания [Маймина]. После завершения процесса против участников восстания он совершенно справедливо характеризует «преступные заблуждения заговорщиков ничтожными, кровавыми и безумными» [Пушкин XI, 43].
Существует расхожее мнение о том, что Пушкину будущие декабристы не доверяли из-за его ветрености и «многим глупостям» [Пущин, 71], он якобы «не стоил этой чести» [Летопись-III, 223]. Однако есть основания полагать, что это мнение ошибочно. На эти мысли наводит анализ рискованного приезда Ивана Пущина в январе 1825 года в ссылку в Михайловское к находящемуся под двойным надзором опальному поэту: утром друзья долго горячо обнимались, а в полночь (!) гость уехал не прощаясь [Пущин, 73]. И потом два месяца, в письмах от 18 февраля и 12 марта 1825 года, напоминал о том, что ждёт какого–то ответа, который, судя по посланию от 2 апреля, его в итоге не устроил. Можно обоснованно предположить, что Иван Пущин безрезультатно пытался уговорить автора строк «Не приведи Бог видеть русский бунт — бессмысленный и беспощадный» и «Те, которые замышляют у нас невозможные перевороты, или молоды и не знают нашего народа, или уж люди жестокосердые» присоединиться к тайному обществу действительно смелых, отчаянных, идейных [Муравьев-Апостол, 85] [Якушкин], но в целом, не способных к консолидации и эффективным и грамотным действиям заговорщиков. Кстати, в этом контексте глагол «бормотать» [Пушкин, 524] в сожжённой 10–й главе в отношении честного, высокообразованного, разностороннего, бесстрашного и героического офицера Михаила Сергеевича Лунина, который в отличие от большинства декабристов никого не сдал следствию, мог быть применён Пушкиным лишь в качестве указания на неадекватное восприятие пёстрым декабристским сообществом «решительных мер», предлагаемых этим восхитительным человеком. Позже Иван Пущин на допросе утверждал Николаю I, что «Пушкин называл тайные общества к р ы с о л о в к а м и, а заговоры — г у б и т е л ь н ы м и» [Летопись, 121]. А 7 марта 1826 г. в письме Жуковскому наш поэт уверял, что «не намерен безумно противоречить общепринятому порядку и необходимости» [Пушкин-13, 265—266]. Кроме того, Александр Сергеевич на удивление резко отрицательно высказывался о первом русском революционере: «Мы никогда не почитали Радищева великим человеком. Преступление его ничем нельзя извинить». Считал «Путешествие в Москву» весьма посредственной книгой» [Пушкин-12, 32], в «Памятнике» назвал сосланных декабристов «падшими», а в «Во глубине сибирских руд…» охарактеризовал «думы» декабристов «высокими», однако их «труд» — «скорбным».. Давайте, пожалуй, вчитаемся повнимательнее:
«Во глубине сибирских руд
Храните гордое терпенье,
Не пропадет ваш скорбный труд
И дум высокое стремленье» [Пушкин-3, 49].
В переводе на язык прозы здесь написано буквально следующее: «Терпите, ваши высокие мысли и скорбная их реализация не пропадут».
«Несчастью верная сестра,
Надежда в мрачном подземелье
Разбудит бодрость и веселье,
Придет желанная пора:»
Здесь важно не упустить первую строку: « (Напрасные) Надежды являются спутницами несчастья, (уделом и оплотом всех несчастных) они вас взбодрят и развеселят,».
«Любовь и дружество до вас
Дойдут сквозь мрачные затворы,
Как в ваши каторжные норы
Доходит мой свободный глас»
А вот тут интересно. Пушкин не говорит про поддержку обитателей нор в любой форме или про то, что их дело будет подхвачено, продолжено, а самих узников попытаются освободить, — «До декабристов дойдут (?) любовь (?) и дружба (их сам Александр Сергеевич нещадно критиковал [4, XIX — XXI]), причём „так“, как доходит свободный (благодаря тому, что Пушкин в Михайловском не принял предложение Ивана Пущина) глас поэта, — т. е. тайно, через неизвестного купца [Пушкин-3, 1138]».
«Оковы тяжкие падут,
Темницы рухнут — и свобода
Вас примет радостно у входа,
И братья меч вам отдадут»
Для лучшего понимания вспомним как пришествие свободы описал в своём стихотворении «Ода с французского» (1815) Джорж Гордон Байрон (1788—1824). Для красоты выберем самый поэтичный перевод:
«Но близок миг, когда с п л о т я т с я
В союз умы, сердца людей.
Что может им сопротивляться?
Прошло владычество мечей —
У них нет власти над душою,
И в мире скорби и забот
Свобода воинов найдёт».
В таком контексте мысль «свобода воинов найдёт» высупает в качестве фигурального выражения как результат сплочения мыслей и чувств народных масс. Перепроверяем оригинальный текст:
«And the voice of mankind,
Shall arise in communion —
And who shall resist that proud union?», — да, всё именно так.
Возвращаемся к пушкинскому гению и удивляемся: «Оковы [обитателей нор сами по себе когда-нибудь] падут, у входа вместо друзей и соратников встретит некая „свобода“, а загадочные „братья“ (вероятно, за ненадобностью) отдадут свой меч». При этом, в некоторых версиях стихотворения вместо глагола «отдадут» стоял «подадут», который имеет совершенно иной смысл. Кроме того, есть свидетельство хозяина дома, в котором этот стих был написан, Соболевского, который утверждает, что в последней строке вместо соединительного союза «и» стоял противительный «а», а вместо существительного «меч» было другое слово, «это он твердо помнит» [Пушкин-3, 1137].
Бытует мнение, что тут речь о «возвращении „меча“ чести, то есть дворянской шпаги» [Дьяконов, 92]. Однако шпаги декабристов не хранились у «братьев», следовательно, они не могли их ни «подать», ни «отдать», разве что подарить свои собственные. Теперь соединим и получим перевод известного стихотворения в следующем виде:
«Терпите, ваши высокие мысли и скорбная их реализация не пропадут напрасно.
(Напрасные) Надежды, удел и оплот всех несчастных, вас взбодрят и развеселят,
Окольными тропами, оказией дойдут до вас уверения в любви и дружбе.
А братья (за ненадобностью) отдадут вам (свой) меч [Пушкин-3, 1127]».
Продолжаем. В известном черновике он рисует виселицу с болтающимися трупами и дважды пишет характерное «И я бы мог как [шут на]» [Цявловский, 160]. Эфрос предлагает понимать причину упоминания «шута» в связи с «предсмертными конвульсиями в веревочной петле при позорной казни с вынужденным и унизительным кривлянием шута на канате перед базарной площадью» [Эфрос, 360]. Наша версия, — Пушкин считает декабристов с их распрями, массовым предательством и даже взаимными оговорами, неспособностью подготовить толковые или хотя бы консолидированные действия, а также убийством в спину героя Отечественной войны Милорадовича шутами и справедливо полагает, что если бы он в михайловской ссылке поддался на уговоры Ивана Пущина, сейчас мог бы болтаться в петле как один из них.
И поэтому история о том, что Александра Сергеевича Пушкина, который несмотря на прямой запрет, в одиночку поскакал на отряд турок, или, например, полгода методично готовился к дуэли с более метким стрелком и более опытным дуэлянтом Толстым Американцем, может отвратить от поездки в революционную столицу заяц, которых тот же Рылеев сравнивал с бегущими войсками Наполеона, выглядит неадекватной. Иван Пущин после смерти поэта задавался вопросом, «что было бы с Пушкиным, если бы я привлёк его в наш союз (Северное общество декабристов)». В качестве ответа предлагаем переформулировать вопрос таким образом: «Что стало бы с членами Союза если бы они присоединились к Пушкину?».
Эволюция замысла романа
Великие умы обсуждают идеи,
Средние умы обсуждают события,
Мелкие умы обсуждают людей
Элеонора Рузвельт
Европа, оглушенная, очарованная славою французских писателей, преклоняет к ним подобострастное внимание, европейская поэзия становится суха и ничтожна, как и во Франции
А. С. Пушкин. О ничтожестве литературы русской (1834) [Пушкин-11, 272]
В рамках данного исследования мы предполагаем, что первоначально Александр Сергеевич задумал масштабную поэму, вероятно, «классического» размера песен в 25, которая должна была стать программным документом революционного переустройства в России. Такое предположение объясняет причину, по которой он уже после первых двух глав в письмах к Дельвигу от 16 ноября 1823 г. и к А. И. Тургеневу от 1 декабря 1823 г. говорил об «Онегине» как о произведении, невозможном для цензуры («о печати нечего и думать», « [цензор] его не увидит»), в котором он «захлебывается желчью», — т. е., надо понимать, цинично и непредвзято исследует окружающую действительность. И именно поэтому он не раз называл его своим «лучшим» творением, а позже «чтоб напечатать Онегина, был готов хоть в петлю» [Пушкин-13, 92] и даже употреблял более крепкие по своей убедительности обороты. При этом нельзя забывать, что всё творчество «поэта действительности», в т. ч. даже его лирика, отличается необыкновенной точностью формулировок. И именно поэтому оно так интересно для пристального изучения.
Первоначальный план «Евгения Онегина» был утерян, либо даже уничтожен самим автором. Мы считаем, что в романе в стихах Пушкин предполагал закодировать от цензуры нечто вроде манифеста структурного политического и общественного переустройства, которым должна была проникнуться революционно настроенная часть общества.
Для сравнения, в 1803 году свой манифест подготовил вице-адмирал, литератор, учёный, будущий министр народного просвещения, активный борец с галлицизмами и галломанией Александр Семёнович Шишков (1754—1841). В трактате «Рассуждение о старом и новом слоге российского языка» он называл галломанию «русской русофобией», — тяжкой болезнью, поразившей русское общество: « [Французы] учат нас всему: как одеваться, как ходить, как стоять, как петь, как говорить, как кланяться и даже как сморкать и кашлять… Мы без знания языка их почитаем себя невеждами и дураками. Пишем друг к другу по-французски. Благородные девицы наши стыдятся спеть Русскую песню. Научили нас удивляться всему тому, что они делают, — презирать благочестивые нравы предков наших и насмехаться над всеми их мнениями и делами. Все то, что собственное наше, стало становится в глазах наших худо и презренно» [Собрание]. Отметим, кстати, что звук «ф» простой народ не выговаривал и поэтому, к примеру, вместо слова «француз» крестьяне произносили «хранцуз», вместо «фасоль», — «квасоль» и т. п. Так выговаривал звуки даже мой дедушка Кандауров Алексей Никитович 1913 года рождения из с. Калиновка Ставропольской губернии.
Продолжаем. Не обременённый службой повеса, легко узнаваемый [Анненков, 131] [ср. Пушкин-13, 149] типаж, которому надоела бестолковая жизнь [1, XXXVII], вместе с выпускником прогрессивного университета, «питомцем Канта» [Пушкин, 267] могли, что называется, представлять собой гремучую смесь, а не «лёд и пламень» как в печатной версии. Можно предположить, что в соответствие с первоначальным замыслом матёрый Онегин должен был влюбиться в простую, тихую, задумчивую Татьяну, а его пылкий и идейный сосед — в здоровую деревенскую девушку, читая описание которой [2, XXIII] большинство мужчин обязательно мечтательно вздохнёт.
И вот, женившись на простых русских деревенских потомках княжеского рода Лариных, они должны были выразительными средствами своих персонажей продемонстрировать видение автора на методы революционных преобразований. Каких именно — вопрос, которым нужно заниматься отдельно. Мы лишь можем строить некоторые догадки, например, на основе содержания критической статьи великого поэта о творчестве Александра Радищева [Пушкин-12, 32]. В ней он говорит, что «нет убедительности в поношениях» и искренне удивляется, почему Радищев: «старается раздражить верховную власть, поносит власть господ как явное беззаконие и злится на ценсуру» вместо того, чтобы «указать на благо, которое она в состоянии сотворить, представить правительству и умным помещикам способы к постепенному улучшению состояния крестьян» и потолковать о грамотных регламентах для писателей.
Можно с уверенностью говорить о «глубоком понимании» Александром Сергеевичем бесперспективности насилия. Например Пушкин, пользуясь существующим на момент начала работы над романом статусом лидера мнений, мог своим волшебным слогом убедительно показать всевозможные выгоды от политических свобод и внедрения передовых экономических отношений и технологий [см. 2, IV]. При этом от читателя ожидался определённый уровень вовлечённости и самосознания, ибо «для толпы ничтожной и глухой / С м е ш о н глас сердца благородный» [Пушкин-2 (2), 727].
Однако Пушкин уже в процессе написания самых первых глав столкнулся с полным непробиваемым непониманием своих литературных идей и политических воззрений со стороны тех, кому они в первую очередь адресовались. Воспитанные иезуитами лидеры будущих декабристов были готовы спорить до хрипоты [Пушкин-13, 150]. При этом анализ их возражений, как следует из отрывочно сохранившейся переписки 1824—1825 годов, способен навести тоску:
— А. А. Бестужев: «я не убежден в том, будто велика заслуга оплодотворить тощее поле предмета, хотя и соглашаюсь, что тут надобно много искусства и труда… Чем выше предмет, тем более надобно силы, чтобы объять его — его постичь, его одушевить… дал ли ты Онегину поэтические формы, кроме стихов? поставил ли ты его в контраст со светом, чтобы в резком злословии показать его резкие черты?» [Пушкин-13, 148], впрочем, сохранилось и любопытное наблюдение об Онегине, — «Я вижу франта, который д у ш о й и телом предан моде — вижу человека, которых тысячи встречаю на яву, ибо самая холодность и мизантропия и странность теперь в числе туалетных приборов» [Пушкин-13, 148];
— Рылеев: «теперь Онегин ниже Бахчисарайского фонтана и Кавказского Пленника. Я готов спорить об этом до второго пришествия… Поэт, описавший колоду карт лучше, нежели другой деревья, не всегда выше своего соперника» [Пушкин-13, 150].
В черновиках поэта сохранился ответ В. Ф. Раевскому, из которого следует, что Пушкин гордится отнюдь не (своими) страстными рифмами и сатирой, а «самолюбивыми думами» [Пушкин-2 (2), 713], вот их-то, напомним, и нужно искать в «самом лучшем» произведении поэта. Читатель волен самостоятельно предположить причину, по которой это письмо в таком виде так и не было отправлено.
В таких условиях Пушкину, надо полагать, пришлось впервые крепко задуматься о переосмыслении фабулы своего программного произведения. И действительно, анализ первых трёх глав позволяет заключить, что вплоть до «Письма Татьяны к Онегину», созданном в июне 1824 года, во всех центральных персонажах прослеживается определённый потенциал развития. Подросток Оленька выглядит просто прелестно, Таня выраженно и даже болезненно интровертивна и тем таинственна, — но и только. До своего Письма она ещё напоминает Полину из романа «Рославлев». Онегин в начале романа — скучающий типичный представитель столичного дворянства, в котором «рано остыли чувства» [1, XXXVII]. Этот «наследник всех своих родных» был сказочно богат: носил Брегет, невероятно дорогой воротник, имел «обед, всегда довольно прихотливый», пил исключительно доставляемые из столицы импортные дорогие вина. Он умел хладнокровно рассуждать, дружил с одним из знаковых в революционной среде членов Союза благоденствия Петром Кавериным [1, XVI], откровенно нравился самому автору и даже вызывал его уважение [1, XLV], — типичный революционер. В отличие от Евгения, Владимир в силу возраста куда более наивный и менее опытный выпускник исключительно высоко ценимого Пушкиным Гёттингенского университета [Пушкин-12, 33]. В результате он лучше образован, например, проникновенно читает отрывки неких «северных поэм» [2, XVI], под которыми Набоков подразумевает творчество Клопштока, Бюргера, Гёте, Шиллера, «Сочинения Оссиана» и проч. [Набоков, 271—273]. Их Онегин даже не понимает.
При этом выясняется, что в черновиках главные персонажи были описаны даже ещё более цельными, толковыми и грамотными. Но по какой–то причине изрядной части этих определений в последекабристских изданиях романа «нѣтъ» [Гофман], — удалены или заменены автором на противоположные по смыслу (см. Таб. 1). Неслучайно при общей цельности [Набоков, 42] произведения некоторые наиболее чуткие исследователи отмечали определённые «колебания в [его] исходном замысле» [Бутакова].
Блестяще образованный историк, военный, полиглот граф Михаил Дмитриевич Бутурлин в своих мемуарах вспоминал, что в 1824 году Пушкин признавался ему: «Евгений Онегин — это ты, cousin». Как минимум на момент начала работы над второй главой романа заглавный персонаж действительно виделся автору толковым и талантливым.
Таблица 1. Некоторые примеры сравнения версий текста в черновиках и печатном издании
Николай Карамзин в 1789 году встречался с Кантом и записал слова этого известнейшего немецкого философа: «представляя себе те случаи, где действовал сообразно с законом нравственным, начертанным у меня в сердце, радуюсь. Говорю о нравственном законе: назовем его совестию, чувством добра и зла — но они есть. Я солгал, никто не знает лжи моей, но мне стыдно» [Избранные]. Можно предположить, что Александр Сергеевич называя Владимира «питомцем Канта», наделял его высокими нравственными качествами. А после смены фабулы решил «размыть образ» персонажа.
Однако можно предположить, что во время написания третьей главы (летом 1824 года) поэт на почве литературных и политических разногласий с лидерами будущих декабристов начал понимать, что они не только «страшно далеки от народа», но и не готовы предложить России лучшую альтернативу. И даже просто консолидироваться. Зато планировали разделить страну на части. Например потомок шляхтичей С. П. Трубецкой «изъявлял согласие на отделение от России Польских провинций» [Дело, 96]! Кстати, не исключено, что для него это было главным мотивом. И если в мятежной Франции революционеры Людовика XVI хотя бы судили, то часть декабристов царя и его семью планировали просто убить, как ранее Павла I [см. напр. Федоров, 208]. Кстати, мятежников после полноценного полугодового следствия наказали в полном соответствии с воинскими артикулами 133–137 Петра I [Российское]. После чего Николай I ещё и существенно смягчил вынесенный приговор. Очень вероятно, Пушкин задавался риторическим вопросом, — смогли бы Каховский, Пестель, Трубецкой, Рылеев и некоторые другие декабристы в случае победы мятежа проявить милость к членам царской семьи.
Всё это заставило сменить фабулу романа и как следствие, позволило решиться на поглавную печать. При этом персонаж «Талантливый Онегин» [Пушкин-1960, 452] был превращён в крайне бестолковую офранцуженную салонную куклу в английском платье [ср. 8, XII]. Идейного, мятежного, трудолюбивого [Пушкин, 267—270] Ленского автор вывел наивным несмышлёнышем, впрочем, единственной творческой особой среди персонажей, при этом влюбил в красивую простушку и затем, помятуя, что лучше ужасный конец, чем ужас без конца, — «убил». Такие разные, сёстры Ларины в романе описаны дурно воспитанными и ненадёжными. Мы очень мало знаем об их мужьях что бы строить обоснованные предположения о том, как могла бы сложиться их замужняя жизнь. Это значит, что в итоге «сюжет» романа в стихах «Евгений Онегин» сводится к бестолковой «влюбленности» провинциалки в столичного нигилиста и гибели единственного подающего надежды персонажа.
Если во второй главе Онегин напоминал снисходительного слушателя, который «старался сдержать охладительное слово» [2, XV], то в третьей он оказывается в три раза разговорчивее Ленского и при этом ещё и пытается дерзить [2, V]. И если ещё 27 июня 1824 г. Вяземская сообщала мужу: «Пушкин слишком занят и, главное, слишком увлечен, чтобы заниматься чем–нибудь, кроме своего Онегина». То уже за 10 дней до мятежа декабристов Пушкин пишет Катенину: «Онегин» мне надоел и спит; впрочем, я его не бросил» [Пушкин-13, 247; ср.225; 265]. В 1825 году публикация первой главы романа предварялась предисловием: «Вот начало большого стихотворения, которое, вероятно, не будет окончено». Невозможно предположить, что великий поэт, начиная «самое лучшее» и масштабное своё произведение, не понимал чем оно может окончиться. Кроме того, он всегда «писал для себя, но печатал для денег» [69. П. А. Вяземскому. 8 марта 1824 г. Из Одессы в Москву], в которых крайне нуждался. Получается, к этому времени первоначальный замысел потерял актуальность и поэт тщетно пытался нащупать направление продолжения романа.
Четвёртую главу Пушкин окончил 3 января 1826, уже после восстания декабристов. Мы склонны полагать, что эпиграф к ней не формальный, он отсылает нас к произведениям Мадам де Сталь, в которых её отец Жак Неккер поучает одного из лидеров Французской революции политика Оноре–Габриэля Мирабо: «Нравственность в природе вещей» [Mme-12, 404] (а не в религиозных заповедях, назиданиях предков, уставах тайных обществ или законодательных актах). И поэтому её «нужно ставить выше расчёта» [Mme-2, 226]. Сам Мирабо считал, что нет ничего ужаснее власти «600 лиц, которые завтра могли бы объявить себя несменяемыми, послезавтра — наследственными и кончили бы присвоением себе неограниченной власти».
В 1826 году под влиянием недоумения Пушкина от бестолковой организации провалившегося мятежа и связанных с этим катастрофических для всей страны последствий произошло второе радикальное изменение плана «Евгения Онегина». В начале пятой главы поэт, вспоминая Вяземского и Боратынского, критикует литературную безвкусицу и патриотический утилитаризм, с которым, правда, пока «бороться не намерен» [5, III]. Видимо потому что это не входит в текущие задачи романа. При этом на фоне изменившейся политической повестки он неизбежно должен был начать задумываться о творческой переоценке всей концепции своего программного произведения.
В докладной записке «О народном воспитании» он характеризует план «несчастных заговорщиков», который привёл к напрасным жертвам невинных людей, подлому убийству Каховским героя войны 1812 года Милорадовича и отбросил политическое реформирование в России как минимум на 50 лет назад, «ничтожным по замыслу и средствам» [Пушкин-12, 31]. Как уже упоминалось, в известном черновике он рисует виселицу с болтающимися трупами и дважды пишет характерное «И я бы мог как [шут на]» [Цявловский, 160].
Уже в конце шестой главы пешка Онегин «съела» ладью Ленского, исполнила этим своё новое предназначение в романе, и Пушкину стало «теперь не до него» [6, XLIII]. Легко отследить как радикальное изменение сюжетной линии произведения отразилось на графике работы над финальными частями романа. После шестой главы «Дуэль» автор потерял интерес к персонажу Онегину и лишь через полгода смог придумать содержание седьмой главы. К её началу поле событий очистилось от персонажей. Ольга уехала с уланом. Про убитого Ленского быстро забыли, в том числе Таня, которая почему-то стала обходить одинокую могилку «брата» стороной. Онегин сбежал путешествовать, хотя мог сбежать чуть раньше, когда издали заметил обилие экипажей перед домом Лариных. Таня Ларина, узнав о том, что её вопреки её «живой воли» [3, XXIV] повезут в Москву, по Набокову, полгода агонизировала [Набоков, 141], прося прощения у природы за переломанные кусты сирен [3, XXXVIII]. Карандашные пометки в небрежно прочитанных [8, XXXVI] и тут же забытых Онегиным книгах у неё, с её бедным специфическим словарным запасом, внезапно вызвали подозрения относительно вменяемости их автора [7, XXIV]. Впрочем, она про них подозрительно быстро забыла. В августе 1828 года на полях черновика начальных стихов IV строфы седьмой главы «Евгения Онегина» написаны слова: «Когда б ты прежде знал», которые традиционными подходами «не поддаются истолкованию» [Летопись-II, 296], однако прекрасно истолковываются предлагаемой нами версией. 28 ноября 1828 года, когда седьмая глава близилась к завершению, А. П. Голицына писала Вяземскому: «у меня создается впечатление, что его поэма „Онегин“ так затрудняет его, что постоянно замечаешь, что он пишет без плана, без цели, без определенной, установившейся идеи» [Летопись-II, 373]. Все указанные выше наблюдения объясняют отмеченные Набоковым слабость композиции и наличие плохо сбалансированных отступлений в четвёртой и седьмой главах [Набоков, 54–55].
Как видно, в это время поэт долго не мог нащупать конструктивную идею завершения сюжетной линии. Не получилось это сделать и через год, к началу работы над восьмой главой. В конце шестой песни Пушкин ещё ставил ремарку «Конец первой части», однако в итоге роман в стихах из 4 частей (25 глав) к 1831 году пришлось сократить до 9, а к 1833 из–за прямого запрета царём почти всей песни «Странствие» [Летопись-III, 368], — до 8 глав. Первые 7 строф главы Пушкин посвятил себе и своей Музе, затем, мысленно простившись с Онегиным («довольно он морочил свет» [8, VIII]), остаток романа над ним просто издевается. Оставшиеся к этому времени главные персонажи произведения фактически разыгрывают в открытом финале сценку из бульварной беллетристики. В ней Онегин ведёт себя как по-женски идеальный герой дурного сентиментального романа Грандисон, которым, по крайней мере в начале романа, точно не был [3, X]. А Таня, всё так же воображаясь бестолковыми сентиментальными героинями, заканчивает свой сумбурный монолог морализаторством в стиле «Юлии или новой Элоизы» Руссо: «Я чувствовала, что люблю вас так же, а может быть и больше, чем когда–нибудь… Я хочу быть верной» [Руссо]. При этом нельзя забывать, что она в любой момент, подобно другой воображаемой ею героине [Байрон, 41], отказывая Евгению, способна тут же согласиться! Как бы ни было, роман завершается в этой безумной и бестолковой неопределённости, что, разумеется, является гениальной пушкинской задумкой и заодно эффективной ловушкой для всякого ленивого критика. Назначение восьмой главы состоит в том, чтобы подчеркнуть двусмысленное положение рвущейся в своё село страдающей провинциалки с малиновым беретом на голове. В этом узком смысле её можно рассматривать просто как литературный этюд, только гениальный. Поэтому никакого обнаруженного «опытным художником и тонким критиком» П. А. Катениным «перехода от Татьяны, уездной барышни, к Татьяне, знатной даме», а тем более, — «слишком неожиданного и необъясненного», не существует. Единственно, — «странная» [7, XLVI], никому не нужная сельская Таня за два года охраны паркета в доме князя слилась с обществом «перекрахмаленных нахалов», превратилась в окружённый лестью [8, XV] «верный снимок Du comme il faut» [8, XIV] и, вероятно, немного подучила, наконец, русский язык. Нам странно, что образ Тани стал камнем преткновения для всей пушкинистики. Позже автором предпринимались попытки реинкарнации так полюбившегося многим «Онегина». Они оказались тщетными.
Вопреки всем обстоятельствам, итог многолетнего труда получился цельным и непротиворечивым [см. напр. Жирмунский, 13] [ср. Гуковский, 136]. А его структура «оригинальна, сложна и потрясающе гармонична» [Набоков, 42]. При этом «Евгений Онегин» оказался своеобразным, внежанровым. И оговорка в нём про наличие «противоречий» [1, LX] указывает на продуманное использование в тексте новых выразительных литературных инструментов, дополнительных степеней свободы [Бродский, 15], а не на существование неких нестыковок. Поэтому неудивительно, что сам Пушкин «их исправить не хотел». Нестыковки и противоречия нужно искать в пушкинистике, которая так и не разглядев до конца инструменты тонкой настройки поэзии великого поэта и ещё при жизни не раз пыталась заживо похоронить его лиру. Например тот же Белинский в своей первой крупной критической статье всерьёз утверждал, что «Пушкин в 1830 году кончился» [Белинский-1953, 87].
Уже после того, как мы пришли к этим выводам, при изучении третьего тома «Летопись жизни и творчества А. С. Пушкина» наткнулись на ещё одно прямое им подтверждение. Оказывается, в середине лета 1829 года Пушкин «подробно рассказывал» Н. Н. Раевскому, М. В. Юзефовичу и брату о том, что герой «Онегина» должен был «или погибнуть на Кавказе, или попасть в число декабристов» [Летопись-II, 67]. Однако в итоге «погиб» при других обстоятельствах и в совершенно ином контексте.
В итоге в рамках данного исследования мы предполагаем, что в печатной версии «романа и д е й» [Гуковский, 147] Пушкин попытался поставить и решить сверх актуальные для всей России глобальные мировоззренческие задачи оздоровления общественных отношений. При этом в качестве главного литературного приёма использовал уже опробованный им ранее мотив безумия главных персонажей. В результате поведение зависающей в моторных стереотипах, психически отсталой, никем не воспитанной, самообученной на «опасной для сердца дев» сентиментальной макулатуре девочки Тани удивительно точно удовлетворяет как минимум 6 из 7 пунктов в соответствие с Классификации психических расстройств DSM-IV (1994—2000). В таком виде персонаж Татьяна Ларина среди окружающего дворянского общества на фоне великолепных природных и бытовых зарисовок предстоит перед нами незрелой страной «полурабов, полугоспод» Россией рубежа XVIII–XIX веков. В «равнодушном госте» [4, X], франк-масоне [2, V], «модном тиране» [3, XV], «пасмурном чудаке, убийце юного поэта» [6, XLII] Евгении Онегине автор зашифровал образ коллективной Европы, в первую очередь, её гегемона той эпохи Франции, а так же «проклятой зловещей и мрачной тюремщицы наций» [Донъ-Жуанъ, LXVI — LXVIII] Англии, с которыми у нашей страны был неравноценный экономический [1, XXIII], политический [10, II] и культурный [5, XLII] [3, XXII] обмен. Разумеется, ничем хорошим для государства он окончиться не мог, наоборот, — пали ростки исконного, нативного, светлого творческого начала (ср. [3, II]). Офранцуженный русский бездельник, наплевав на исконную природу Отечества, уничтожил здоровые зёрна творчества и свободомыслия. И потом обставил это как «несчастную жертву» [8, Письмо Онегина к Татьяне].
К великому сожалению, через несколько лет пятая и шестая главы романа материализовались, — от руки французского подданного в «модном» французском ритуале погиб великий поэт — наше самое светлое и единственное в своём роде творческое начало. Однако необходимо понимать, что при известном исполнителе преступнике д’Антесе, настоящий, подлинный убийца — это д’Антес коллективный. И если первого следовало наказать, — второму следовало бы поумнеть. Получается, Пушкин, который «старую французскую поэзию до XVII в. не знал и не любил» [Томашевский-1923], рассказывает читателям о дурном, скорбном и бездумном поглощении Россией «модного недуга» европейского менталитета [5, XLII; ср. 4, XXX] [7, XXXV]. Не зря он искренне рекомендовал нам «Отстать от моды обветшалой» [8, VIII].
Эпиграфы
Проникнутый тщеславием, он обладал сверх того еще особенной гордостью,
которая побуждает признаваться с одинаковым равнодушием в своих как добрых,
так и дурных поступках, — следствие чувства превосходства, быть может мнимого.
Из частного письма. (Франц.)
Буквальный перевод: «Страдая тщеславием, он, возомнив своё превосходство, равнодушно признавался одинаково как в добрых, так и дурных поступках». Речь идёт о некоем горделивом человеке, который демонстрирует презрительное отношение к обществу.
Не мысля гордый свет забавить,
Вниманье дружбы возлюбя,
Хотел бы я тебе представить
Залог достойнее тебя,
Достойнее души прекрасной,
Святой исполненной мечты,
Поэзии живой и ясной,
Высоких дум и простоты;
Но так и быть — рукой пристрастной
Прими собранье пестрых глав,
Полусмешных, полупечальных,
Простонародных, идеальных,
Небрежный плод моих забав,
Бессониц, легких вдохновений,
Незрелых и увядших лет,
Ума холодных наблюдений
И сердца горестных замет.
В данном эпиграфе автор вычурно, склоняясь в реверансах, просит всех нас в лице Петра Александровича Плетнёва (1791—1865) принять выстраданный и просчитанный им сложный по составу текст произведения критически, вдумчиво, — «рукой пристрастной». Как думаете, — сдюжим?
ГЛАВА ПЕРВАЯ
И жить торопится и чувствовать спешит.
К. Вяземский.
Данный стих взят из стихотворения К. Вяземского «Первый снег». По мнению Пушкина, на 105 строках «роскошного» [5, III] александрийского слога Вяземский подчёркивает молодой задор, здоровую горячность и восторженное приятие жизни, которые он ощущает в природных картинах окружающей русской природы. Читатель сможет отметить настоящую созидающую, творческую, поэтическую любовь к своему отечеству, неотъемлемую составляющую национального самосознания народов, населяющих великую Россию, — ту самую «русскость». И сравнить её с той мнимой, которой сама себя наградит [5, IV] главная женская героиня романа.
«I
Мой дядя самых честных правил,
Когда не в шутку занемог,
Он уважать себя заставил
И лучше выдумать не мог.
Его пример другим наука;»
Первые строки великого романа в стихах отсылают нас к известной басне Ивана Крылова «Осёл и мужик», написанной за пять лет до начала работы над «Онегиным». По мнению Владимира Набокова, «первые пять строк главы Первой мучительно темны, и это было сделано сознательно» [Набоков, 34]. На наш взгляд, эту «тьму» легко прояснить если обоснованно предположить, что прямой аллюзии дяди к ослу из басни нет. На самом деле Пушкин в самом начале задаёт ритм произведения: мужик (недальновидная Россия) нанял Осла (бездумно пустила в свой огород чуждую ей ограниченную исключительно своими интересами европейскую культуру, моду, литературу, политику и экономику). Результат оказался предсказуемо плачевен: при всех известных успехах и достижениях, от неконтролируемого влияния не заинтересованного в процветании нашей великой страны чуждого менталитета погибли ростки нового урожая, — результат творческих достижений и побед предыдущих поколений. Это основной лейтмотив произведения в его окончательной редакции.
Теперь вчитаемся в сам текст. Третий стих можно понимать двояко:
— «дядя умер сразу после того, как тяжело заболел; [за ним не пришлось ухаживать, а] это было честно с его стороны и является примером (!) для остальных»,
— «дядя заставил за ним ухаживать».
Однако в последнем случае последующие стихи соотносятся с первыми довольно коряво, особенно пятый. И поэтому останавливаемся на первом варианте. Единственная проблема которого состоит в том, что в следующей строчке союз «но» необходимо понимать в значении «ведь», «потому что».
«Но, боже мой, какая скука
С больным сидеть и день и ночь,
Не отходя ни шагу прочь!
Какое низкое коварство
Полуживого забавлять,
Ему подушки поправлять,
Печально подносить лекарство,
Вздыхать и думать про себя:
Когда же черт возьмет тебя!»
В итоге наш перевод первой строфы следующий: «Дядя поступил честно тем, что когда сильно заболел, — взял и умер, и это пример всем для подражания. Ведь это так скучно — днём и ночью чертыхаться, играя заботливого родственника, при этом коварно желая скорой смерти больного».
«II
Так думал молодой повеса,
Летя в пыли на почтовых,
Всевышней волею Зевеса»
Православная экзегеза не предусматривает «Всевышнюю Волю», отличную от Воли Отца Небесного. Невозможно себе представить, чтобы верующий православный христианин мог написать такую строчку, — в шутку или всерьез. Ибо первые же две Заповеди гласят:
«2 Я Господь, Бог твой, Который вывел тебя из земли Египетской, из дома рабства;
3 да не будет у тебя других богов пред лицем Моим.
4 Не делай себе кумира и никакого изображения того, что на небе вверху, и что на земле внизу, и что в воде ниже земли;
5 не поклоняйся им и не служи им, ибо Я Господь, Бог твой, Бог ревнитель, наказывающий детей за вину отцов до третьего и четвертого рода, ненавидящих Меня» (Исх.20:2—5; ср. Ин.1:1—4, 15, 26; 1Ин.5:7; Евр.1:1—10; Исх.34:7; Втор.5:6—10; Чис.14:18; Втор.6:4; Пс.80:11; Пс.96:7; Лев.26:1). Даже сам Иисус Христос, по крайней мере, в Новом Завете, прямо говорил об этом: «Я ничего не делаю от Себя, но как научил Меня Отец Мой, так и говорю. Пославший Меня есть со Мною; Отец не оставил Меня одного, ибо Я всегда делаю то, что Ему угодно» (Ин.8:28—29). Каждый православный в буквальном смысле как «Отче наш» в единственной новозаветной молитве твердит: «Ибо Твоё есть Царствие Небесное, И Сила, И Слава, И ныне, и присно, и вовеки веков. Аминь» [Учебная]. В народе говорят, — «На всё воля Божья!». Кораническая поэзия Александра Сергеевича подразумевает, что он прекрасно знал позицию ислама: «На всё Воля Аллаха!». Поэтому употребление такого оборота позволяет сделать довольно определённое заключение об отношении Александра Сергеевича к религии. Тем более, «Пушкин уже использовал такое ироикомическое выражение («всевышней благостью Зевеса») в 1815 г. — в мадригале баронессе Марии Дельвиг» [Набоков, 38].
Напоминаем, что «проникнутый тщеславием, Онегин, возомнив своё превосходство, равнодушно признавался одинаково как в добрых, так и дурных поступках» (читай — ему было наплевать на мнение окружающих). Вот и во второй половине первой строфы романа Евгений Онегин отрыто признаётся в том, что его отношение к родному дяде — это низость («низкое коварство»). Он это понимает, осознаёт, но не видит в этом проблемы, просто констатирует.
Лично мне, автору настоящего комментария, уже «стало страшно» [5, X]. А вам?
«Наследник всех своих родных».
Набоков в отличие от Лотмана [Лотман, 121] сравнивает данные строки с началом «Мельмота Скитальца» (1820) Ч. Р. Метьюрина [Набоков, 38]. Однако там в финале «черт» уносит самого Джона Мельмота, а не его дядю. Поэтому мы полагаем, что такое сравнение формально и данный отрывок несёт самостоятельную смысловую нагрузку, важную в контексте нашего рассмотрения. В нём прослеживается определённый паттерн меркантильного (если не сказать прямо — хамского) отношения Онегина к своему близкому родственнику, наследство которого, к тому же, вскоре должно стать единственным источником благосостояния главного героя романа. Для него родной дядя, которому по-человечески нужна искренняя забота, по какой-то причине просто некий «больной», с которым нужно «сидеть», а это, оказывается, невозможная «скука». Если родственник безумен или буйный, это в известном смысле выводит его из человеческого контекста. Однако в противном случае отношение племянника действительно — верх низости.
Отметим, что повеса явно не спешит «поправлять подушки» умирающему, однако при этом не жалеет денег на кучеров и станционных смотрителей [Набоков, 34]. И это говорит о его привычке к бездумной расточительности, которая разорила его отца и привела к потере родового имения Онегиных.
«Друзья Людмилы и Руслана!»
На всякий случай проговорим, — Пушкин апеллирует к читателям своего недавнего нашумевшего произведения. Возможно, это просто форма обращения. Однако, вероятно, в «Руслане и Людмиле» такой же глубокий скрытый подтекст, надо будет вчитаться. Кроме того, по причинам, которые будут указаны далее, данную строку уместнее было бы переписать так: «Друзья Бориса Годунова!».
«С героем моего романа
Без предисловий, сей же час
Позвольте познакомить вас:
Онегин, добрый мой приятель,
Родился на брегах Невы,»
Забегая вперёд, выросшая в деревне Татьяна, не имея о двух столицах ни малейшего представления, почему-то назовёт питерца Евгения «москвичом» [7, XXIV].
«Где, может быть, родились вы
Или блистали, мой читатель;
Там некогда гулял и я:
Но вреден север для меня»
Человек на рудниках действительно подрывает своё здоровье. Но Пушкина благодаря протекции почитателей его таланта сослали на Юг. Иной читатель справедливо заметит, что лучше бы друзья за него не хлопотали, тогда бы он не встретился с д’Антесом. Мы в свою очередь проговорим очевидное, — лучше бы не ссылали вовсе. А о том, чтобы всем миром, всем народом, всей Землёй встать под знамёна его гениальной поэзии, приходится только мечтать. Собственно, именно эту мечту мы здесь попытаемся воплотить.
«III
Служив отлично-благородно,
Долгами жил его отец,
Давал три бала ежегодно
И промотался наконец»
Судя по черновикам, по первоначальной задумке отец Евгения был «богатый вдовец, который не жалел денег на воспитание сына» [Пушкин, 215]. Однако в печатной версии дворянского отпрыска Женю «выгуливал» единственный «убогий француз», а служивший «отлично и благородно» дворянин оказался разорённым. Не спас даже доход от залога земель [1, VII].
«Судьба Евгения хранила:
Сперва Madame за ним ходила,»
Иностранных учителей было не принято называть по имени, — скорее по фамилии нанявших их дворян. Итак, мадам Онегиных «ходила» за Женей приблизительно до 7 лет.
Потом Monsieur ее сменил.
Ребенок был резов, но мил.
Monsieur l’Abbé, француз убогой,»
Чацкий в комедии «Горе от ума» Грибоедова утверждал, что дворяне нанимали своим детям учителей «числом поболее, ценою подешевле». Тот факт, что француз у Евгения был один, да и то — «убогой», может говорить о низком уровне достатка семьи Онегиных, о совершенном невежестве, либо о полном безразличии отца к своему сыну, — даже если тут речь лишь о физическом недостатке наставника-иезуита. Вообще говоря, в этом есть элемент безумия, — в православной русской среде нанимать ребёнку в учителя беглых иностранцев протестантского толку и потом ожидать от него подвижничества в православной вере, высокой нравственности и крепких знаний, а также любви к Отечеству.
Для сведения, иностранные «учителя» хлынули в Россию после указа императрицы Анны Иоановны об образовании дворянских детей. В 1749 году появились первые иностранные частные пансионы. Екатерина II пригрела изгнанных ото всюду иезуитов. А уже спустя полвека министр народного просвещения граф А. К. Разумовский докладывал: «Все почти пансионы в империи содержатся иностранцами [, которые] юным россиянам внушают презрение к языку нашему и… в недрах России из россиянина образуют иностранца. И чем более образованным был человек, тем больше он проникался чужеземной культурой» [Володина, 148]. Вице-адмирал, будущий министр народного просвещения А. С. Шишков в 1803 году в своём уже упомянутом нами трактате писал: «Начало крайнего ослепления и грубого заблуждения нашего происходит от образа воспитания: ибо какое знание можем мы иметь в природном языке своём, когда дети знатнейших бояр и дворян наших от самых юных ногтей своих находятся на руках у французов, прилепляются к их нравам, научаются презирать свои обычаи, нечувствительно получают весь образ мыслей их и понятий, говорят языком их свободнее, нежели своим, и даже до того заражаются к ним пристрастием, что не токмо в языке своем никогда не упражняются, не токмо не стыдятся не знать оного, но еще многие из них сим постыднейшим из всех невежеством, как бы некоторым украшающим их достоинством, хвастают и величаются?» [Собрание].
При этом акцент в отечественном «образовании» делался на обучении хорошим манерам, знании языка (ов) и умению танцевать, т. е. на социализации во франкоязычной среде. Не известно по какой причине ни Александр I, ни Николай I не отреагировали на такую вопиющую и опасную информацию. Возможно дело в том, что они сами имели иностранные корни [ср. Толстой, 563—568].
«Чтоб не измучилось дитя,
Учил его всему шутя,
Не докучал моралью строгой,
Слегка за шалости бранил
И в Летний сад гулять водил».
В сад Онегин ходил, надо полагать, с 7 до 12 лет.
Для сравнения, в черновых рукописях образованием главного героя занимался «очень строгий и благородный швейцарец» [Пушкин, 215], который хорошо относился к своему воспитаннику. По крайней мере, «не докучал бранью <шумной>». В беловых редакциях всё ещё «очень умный швейцарец не докучал шумной моралью», а вот в финальной версии Евгения Онегина «выгуливал в саду убогий иезуит». При этом сам Александр Сергеевич упоминал: «Езуиты… считали русский народ невежественным» [Пушкин-12, 203].
Пушкин считал, что «в России домашнее воспитание есть самое недостаточное, самое безнравственное; ребенок окружен одними холопями, видит одни гнусные примеры, своевольничает или рабствует, не получает никаких понятий о справедливости, о взаимных отношениях людей, о истинной чести» [Пушкин-11, 43—44]. И это позволяет заключить, что «надежда нации» дворянство воспитывалось в условиях, которые не предусматривали формирование нравственности, надёжных и обширных знаний и многих толковых навыков.
Любопытно, что все цари династии Романовых росли на домашнем воспитании. Александра I в обстановке жёсткого противостояния его бабушки Екатерины II с семьёй сына Павла I обучали под руководством швейцарца Лагарпа. Николая I и его брата раз в неделю пороли розгами, линейкой и даже шомполом. Второго царя династии Романовых Алексея Михайловича в детстве смешили «дураки и карлы».
«IV
Когда же юности мятежной
Пришла Евгению пора,
Пора надежд и грусти нежной,»
Можно предположить, что тут речь идёт о какой-то знаковой, важной поре (этапе взросления), скорее всего, — о начале полового созревания. Итак, аббата прогонят, когда Жене исполнится 12 лет — максимум.
«Monsieur прогнали со двора
Вот мой Онегин на свободе;
Острижен по последней моде;
Как dandy лондонский одет —
И наконец увидел свет»
Обычно дворянские отпрыски окунались в светскую жизнь с 16 лет, возраст совершеннолетия. Если наши расчёты верны, Онегин с 12 до 16 лет был предоставлен сам себе.
«Он по-французски совершенно
Мог изъясняться и писал;»
Онегин в романе указанные навыки толком не применял. Максимум — писал «небрежные сердечные письма» [1, X] дамам. А поскольку любой не подкреплённый практикой навык утрачивается, к определению «совершенно» в этих строках нужно отнестись критически. Вспомним, что даже предложения адюльтера замужней княгине он написал по-русски. И это невзирая на то, что ей, вероятно, будет трудно понять его однозначно.
«Легко мазурку танцовал
И кланялся непринужденно;»
По первоначальному замыслу перед тем, как «увидеть свет», «вокруг Евгения старались учителя во всяком роде» [Пушкин, 216]. Пушкин в черновиках предыдущих трёх строк старательно подбирал Онегину вполне определённые полезные навыки: «любил клавикорды [Пушкин, 220], был ловок, воспитан манерам в обществе, имел хороший вкус». Но в печатной версии романа в стихах места им не нашлось.
«Чего ж вам больше? Свет решил,
Что он умен и очень мил»
Если в черновой версии социальное одобрение героя оправдано его талантами, то в итоговой версии оно выглядит как сатира. И косвенно характеризует уровень развития самого общества в негативном свете.
«V
Мы все учились понемногу
Чему-нибудь и как-нибудь,
Так воспитаньем, слава богу,
У нас немудрено блеснуть»
Для сравнения Александр Сергеевич считал и открыто в том признавался, что у него «нет классического образования, есть мысли, но не на чем их поставить» [Вересаев, 213].
«Онегин был, по мненью многих
(Судей решительных и строгих),
Ученый малый, но педант,»
Частица «но», очевидно, выражает противопоставление. Если буквально, получается, общество считало его плохим учёным, зато «педантом». Проблема в том, что слово «педант» имеет отрицательно окрашенную коннотацию. В томе 23 энциклопедического словаря Брокгауза и Ефрона 1898 года издания указано: «Педант — человек, из-за формы упускающий содержание, ревниво соблюдающий привычный порядок в мелочах и совершенно замкнувшийся от умственного развития и движения вперёд». В таком случае, последние три строки негативно характеризуют не только Онегина, но и этих самых «судей решительных и строгих».
Тем временем, в черновой рукописи содержится полностью противоположная по смыслу характеристика Евгения:
«На зло суду Зоилов строгих —
Конечно не был он педант —
В Онегине по мненью многих —
Скрывался [не один] талант»!
Получается, в черновой версии заглавный герой уже в молодости чем-то привлёк внимание «Зоилов», т. е., согласно словарю Брокгауза и Ефрона, — несправедливых критиков, а говоря современным языком, — критиканов. Причём, написанием с заглавной буквы, на наш взгляд, Пушкин старался это обстоятельство выделить особо. Итак, в черновых рукописях первой главы мы неожиданно для себя обнаруживаем в Онегине образ талантливого, неплохо образованного молодого человека с активной жизненной позицией. В печатной версии этот образ сменился своей полной противоположностью. Впрочем, уже даже в черновиках местами начала прорисовываться совершенно иная, — сатирическая характеристика Евгения. Согласно ей, талант в заглавном герое видели «дамы», с которыми он мог вести «мужественный спор» [Пушкин, 217].
«Имел он счастливый талант
Без принужденья в разговоре
Коснуться до всего слегка,
С ученым видом знатока»
Получается, Онегин имел талант пустить пыль в глаза. Зато в спорах на важные темы вынужденно молчал.
«Хранить молчанье в важном споре
И возбуждать улыбку дам
Огнем нежданных эпиграмм»
Евгению легко удавалось с помощью к месту сказанных эпиграмм вызывать эмоциональные реакции дам. Однако забегая вперёд, владение в совершенстве таким полезным навыком не поможет ему в финале преодолеть Крещенский холод персонажа Татьяна Ларина.
«VI
Латынь из моды вышла ныне:
Так, если правду вам сказать,
Он знал довольно по-латыне,
Чтоб эпиграфы разбирать,
Потолковать об Ювенале (автор «хлеба и зрелищ!» (лат. «panem et circenses») (X, 81)),
В конце письма поставить vale,
Да помнил, хоть не без греха,
Из Энеиды два стиха»
Оценим объём знания персонажем латыни. Начнём с конца. Неоконченный Вергилием (это — прозвище) эпос «Энеида» состоит из 9896 (почти 10000) стихов. То, что Пушкин целенаправленно упоминает (нетвёрдое!) знание Онегиным 2 (двух) из них, говорит о том, что наш денди со сказаниями о похождениях мифологического троянского героя Энея знаком не был. Возможно, он заучил первую попавшуюся пару строк, желая, как было сказано в предыдущей строфе, «возбуждать улыбку дам». Вот, к примеру, самое начало:
«Arma viruque cano, Troiae qui primus ab oris
Italiam, fato profugus, Laviniaque venit» (лат.), —
«Муза, пой об Энее, — в Италию первым из Трои, —
Роком взяты беглец, — к берегам Лавинийским приплыл» (пер. А. Казанского);
«Пою оружий звук и подвиги Героя,
Что перьвый, повнегда плененна пала Троя» (пер. В. Петрова).
И то сказать, с кем в обществе праздной молодёжи можно было обсуждать нюансы эллинской мифологии, да ещё на латыни? И когда это делать, если в романе очень подробно описаны успехи имитационного биологического поведения заглавного героя, которые были настолько феноменальными, что спустя всего 8 лет ему пришлось выходить на пенсию по инвалидности [2, XIX]?
Идём далее. Само по себе латинское украшательство «vale» в письме на другом языке — вульгарщина, уместная разве что для подростка. Примерно такая же описана в конце строфы XII второй главы. Одно дело разбавлять речь фразами на известном адресату языке. Другое — вставлять по делу и без одно заученное слово на мёртвой латыни с явным желанием блеснуть знаниями при полном их отсутствии.
Оценивая образовательный ценз дворянского общества (такого, которое описано в романе), можно засомневаться, мог ли Евгений толковать с кем-нибудь из его достойных членов о сатирике-обличителе Дециме Юнии Ювенале (ок. 60 — после 127). Причём именно по латыни.
Поясним. Ювенал в своих сатирах обличал пороки современного ему общества, выступал как литературный критик. В своей самой большой по объёму (почти 666 строк) сатире №6, которая заняла всю его вторую книгу сочинений, он яростно критиковал лень, безнравственность, распущенность, непостоянство, жадность, расточительность, меркантильность, угасание материнского инстинкта, склонность к манипуляциям и прямое невежество женщин. Как ясно из контекста, рассуждения о чести и благородстве (VIII), обличение лицемерия (III), социального неравенства (VII), роскоши (X — XI), гомосексуализма (II, XIX) и моды жить за чужой счет, в том числе, за счёт наследства (XII), а также яркое безапелляционное женоненавистничество (VI) не представляли интереса для офранцуженного модного денди и, следовательно, не могли входить в круг его компетенций.
Вооружившись этими знаниями, делаем уверенный вывод о том, что латынь Евгений Онегин знал в той же мере, в какой мог «толковать о Ювенале». И если, что неудивительно, иной читатель и доселе не разобрался, — не посчитаем за труд постулировать ещё раз прямым текстом: Онегин не знал латынь и не мог интересоваться Ювеналом. И соответствующими строками Александр Сергеевич это не без юмора однозначно утверждает. Как бы нам его, наконец, услышать?
Казалось бы, мы добрались до неопровержимого свидетельства владения повесой латинским языком, — он мог читать фрагменты текста, пусть и небольшие. Однако в контексте сказанного выше у нас сразу возникают сомнения относительно глагола «разбирать». Он тут выглядит явно неуклюже, сдвигая в предстоящем существительном ударение на один слог влево. В результате на его место напрашиваются куда более грамотные синонимы. Приведём примеры:
— «Он знал довольно по-латыне,
Чтобы эпиграфы читать»,
— или по крайней мере, так: «Он знал довольно по-латыне,
Чтоб эпиграфы понимать»,
— «Он знал довольно по-латыне,
Чтоб эпиграфы прочитать»,
— «Он знал довольно по-латыне,
Чтоб эпиграфы толковать»,
— «Он знал довольно по-латыне,
Чтоб эпиграфы вспоминать».
Однако поэт выбрал глагол «разбирать», который в словаре Даля толкуется в первую очередь как «рассматривать», «замечать». И лишь после этого — «понимать». Например, сам Пушкин ещё 19.06.1822 года в письме П. А. Катенину цитировал: «И сплетней разбирать игривую затею», т.е. — «И обращать внимание на сплетни». Получается, Онегин знал мёртвый (с XIV века неактуальный и невостребованный в обществе) язык латынь в объёме, который позволял ему отличать эпиграфы от текста. Тут, видимо, ожидался гомерический хохот.
Следовательно, в контексте сказанного можем позволить себе обоснованно предположить начало строфы VI в следующем виде: «Онегин для того, чтобы красоваться перед женщинами, запомнил несколько слов на латыни». Поэтому мог свободно коверкать слова, не опасаясь, что его ошибки будут кем-то замечены. Любопытно, что Юрий Лотман синхронно с нами считает, что «автор крайне уничижительно отозвался о латинских знаниях Онегина» [Лотман, 319].
«Он рыться не имел охоты
В хронологической пыли
Бытописания земли;»
Обнаруживается, что Онегин не имел желания изучать историю. Вспоминая, что Пушкин целенаправленно приобретал обширнейшие исторические познания и мечтал написать «исторический роман, на который и чужие полюбуются» [Анненков, 199], на одном этом основании можно отмести попытки некоторых исследователей считать Пушкина прототипом Онегина.
«Но дней минувших анекдоты»
Кстати об анекдотах. Иные читатели имеют известные проблемы с анализом логических построений, исключительно для них вспомним одну короткую историю с парадоксальным финалом, которая, как подразумевается, должна вызывать эмоциональную реакцию. Столичная дама заходит в сельский магазин, — «Можно мне батон, ok? В пакет, ok? А ничего, что я с вами по-английски разговариваю»? Получается, Онегин в латыни был как раз как эта дама. Только вместо «ok» — «vale».
«От Ромула (один из основателей Рима, убивший своего брата-близнеца Рема, потомок Энея) до наших дней
Хранил он в памяти своей»
Рассказывание анекдотов относится к чисто социальным, биологически опосредованным навыкам. Как исследовано, травить анекдоты, собирать дрова и пасти скот могут даже люди с микроцефалией мозга.
«VII
Высокой страсти не имея
Для звуков жизни не щадить,
Не мог он ямба от хорея,
Как мы ни бились, отличить»
В черновиках в этом месте Онегин всего лишь не имел дара писать стихи. Как видим, в печатной версии Пушкин уже прямо говорит, что Онегин не имел способностей к обучению. Для того, чтобы в этом разобраться, попробуйте сами запомнить:
— Хорей: Ударения приходятся на 1-й, 3-й, 5-й и т. д. слоги.
— Ямб: Ударения приходятся на 2-й, 4-й, 6-й и т. д. слоги.
Запомните, что тут всё наоборот, поскольку в самом слове «хорей» ударение падает на второй слог, а в слове «ямб» — на единственный первый.
Примеры:
— Хорей: «Гос-по-ди, по-ми-луй» — ударения на 1-м, 3-м, 5-м и т. п. слогах.
— Ямб: «Ку-да, ку-да, ку-да, вы у-да-ли-лись?» — ударения на 2-м, 4-м, 6-м и т. п. слогах.
«Бранил Гомера, Феокрита; (всё правильно, этот и остальные стихи написаны ямбом)
Зато читал Адама Смита,»
Обратите внимание, — «читал», а не «изучал».
«И был глубокий эконом,
То есть умел судить о том,
Как государство богатеет,
И чем живет, и почему
Не нужно золота ему,
Когда простой продукт имеет.
Отец понять его не мог
И земли отдавал в залог»
В черновых редакциях видно как Пушкин пытается «нащупать» две последние строки. Впрочем, смысл всё одно вертится вокруг непонимания папы и его незадачливого сына. Чувствуется, что «тема отца» для великого поэта болезненная.
Согласно первоначальной задумке из черновиков, «полный талантов» Евгений был ещё и грамотным экономистом. «Отец его ему внимал» [Пушкин, 220], но по своей необразованности не понял и в результате разорился. В печатной версии картина совершенно другая: поверхностный и праздный юноша, ведущий развратную и расточительную почти биологическую жизнь, нахватавшись отрывочных знаний по экономике, не смог помочь отцу в его финансовых проблемах. В результате тот начал брать кредиты под залог земель. Так поступали помещики, которые не могли распорядиться своей собственностью более рационально и грамотно.
«VIII
Всего, что знал еще Евгений,
Пересказать мне недосуг;»
В значительном по объёму произведении это звучит как сарказм. Мы делаем вывод, что иных знаний и навыков Онегин не демонстрировал. Для успеха в дворянском обществе хватало этих.
«Но в чем он истинный был гений,
Что знал он тверже всех наук,
Что было для него измлада
И труд, и мука, и отрада,
Что занимало целый день
Его тоскующую лень, —
Была наука страсти нежной,
Которую воспел Назон,
За что страдальцем кончил он
Свой век блестящий и мятежный
В Молдавии, в глуши степей,
Вдали Италии своей»
Проще говоря, Евгений Онегин жил биологической жизнью молодого, здорового и беспечного самца. Единственные навыки, которыми он овладел, связны с биологической адаптацией к биологически же организованному обществу.
«IX
…
…
…»
Пушкин каждую главу после её завершения совершенствовал не один год. Невозможно допустить чтобы он оставил недописанными отдельные фрагменты текста, а тем более, — целые строфы. Тем не менее, в тексте есть целые серии пропущенных строф. Предполагаем два очевидных объяснения. Пропущенные стихи:
— как предполагается автором романа, читателю необходимо дописать самому,
— есть следствие кардинальной перестройки фабулы романа.
Например в этой IX строфе располагались строки, которые в беловой версии были выпущены (в терминах Пушкина — удалены):
«IX
Нас пыл сердечный рано мучит.
Очаровательный обман,
Любви нас не природа учит,
А Сталь или Шатобриан.
Мы алчем жизнь узнать заране,
Мы узнаем ее в романе,
Мы все узнали, между тем
Не насладились мы ни чем.
Природы глас предупреждая,
Мы только счастию вредим,
И поздно, поздно вслед за ним
Летит горячность молодая.
Онегин это испытал
За то как женщин он узнал» [Пушкин, 64—65].
Читатель волен самостоятельно обнаружить причину, по которой такие великолепные рифмы не попали в печатную версию.
«X
Как рано мог он лицемерить,
Таить надежду, ревновать,
Разуверять, заставить верить,
Казаться мрачным, изнывать,
Являться гордым и послушным,
Внимательным иль равнодушным!
Как томно был он молчалив,
Как пламенно красноречив,
В сердечных письмах как небрежен! (вероятно потому, что обоснованно видел в них «мало толку» [8, XXXII])
Одним дыша, одно любя,
Как он умел забыть себя!
Как взор его был быстр и нежен,
Стыдлив и дерзок, а порой
Блистал послушною слезой!
XI
Как он умел казаться новым,
Шутя невинность изумлять,
Пугать отчаяньем готовым,
Приятной лестью забавлять,
Ловить минуту умиленья,
Невинных лет предубежденья
Умом и страстью побеждать,
Невольной ласки ожидать,
Молить и требовать признанья,
Подслушать сердца первый звук,
Преследовать любовь, и вдруг
Добиться тайного свиданья…
И после ей наедине
Давать уроки в тишине!
XII
Как рано мог уж он тревожить
Сердца кокеток записных!
Когда ж хотелось уничтожить
Ему соперников своих,
Как он язвительно злословил!
Какие сети им готовил!
Но вы, блаженные мужья,
С ним оставались вы друзья:
Его ласкал супруг лукавый,
Фобласа давний ученик,
И недоверчивый старик,
И рогоносец величавый,
Всегда довольный сам собой,
Своим обедом и женой»
Какое великолепное описание профессиональных навыков обольщения в трёх онегинских строфах, которое мы постыдились прерывать! Согласно описанию, Онегин в совершенстве владел исчерпывающим набором инструментов соблазнения и при случае, мог даже, что называется, вывернуться наизнанку. И вот этим отточенным за восемь лет искусством профессионального обольщения, перед которым пасовали не только сами пассии, но и их «недоверчивые старики», Евгений Онегин в финале за долгих полгода так и не смог не то что соблазнить влюблённую в него Таню Ларину, которая сама мечтала об «обидной страсти», — хотя бы даже просто согреть её Крещенский холод. Мы тут видим два возможных объяснения. Либо Татьяна Ларина была невероятно неискренней от природы. Либо имела психические особенности, которые по той или иной причине вызывали манифестацию соматически окрашенных моторных стереотипов: не только длительное затормаживание перед окнами, беспорядочные блуждания по открытому пространству, но и пролонгированное зависание в определённом эмоциональном статусе.
Отметим важные детали:
— нравы в столичном дворянском обществе были настолько невероятно порочными, что, как предполагал Набоков, — «лукавыми» названы те супруги, которые, «начитавшись „Фобласа“, дружат с обожателями своей жены, чтобы или следить за ними (!), или использовать их ухаживания для сокрытия собственных интриг» [Набоков, 68] (!!),
— Евгений дружил с мужьями побеждённых им дам. Это означает, что дуэльный опыт у него отсутствовал, это важно.
Любопытно, что в черновиках Евгений, что совершенно невероятно, «уничтожал толпу соперников одной улыбкой» [Пушкин, 224]. Каждый из нас хотел бы развить в себе такой навык, достойный внимания режиссёров Голливуда. Так что, в печатной версии его таланты ещё занижены.
«XIII. XIV
…
…
…
…»
Строфы XIII. XIV есть в черновиках:
«Как он умел вдовы смиренной
Привлечь благочестивый взор
И с нею скромный и смятенный
Начать краснея <разговор>
Пленять неопытностью нежной
и верностью надежной
[Любви] которой [в мире] нет —
И пылкостью невинных лет
Как он умел с любою дамой
О платонизме рассуждать
[И в куклы с дурочкой играть]
И вдруг нежданной эпиграммой
Ее смутить и наконец
Сорвать торжественный венец.
XIV
Так резвый баловень служанки
Анбара страж усатый кот
За мышью крадется с лежанки
Протянется, идет, идет
Полузажмурясь, [подступает]
Свернется в ком хвостом играет
Расширит когти хитрых лап
И вдруг бедняжку цап-царап —
Так хищный волк томясь от глада
Выходит из глуши лесов
И рыщет близ беспечных псов
Вокруг неопытного стада
Все спит — и вдруг свирепый вор
Ягненка мчит в дремучий бор» [Пушкин, 224—226].
Продолжаем:
«XV
Бывало, он еще в постеле:
К нему записочки несут.
Что? Приглашенья? В самом деле,
Три дома на вечер зовут:
Там будет бал, там детский праздник.
Куда ж поскачет мой проказник?
С кого начнет он? Всё равно:
Везде поспеть немудрено.»
Справедливое замечание, поскольку балы и детские праздники уместно проводить в разное время суток. Попутно выясняется, что Онегин посещал все мероприятия без разбору. Только дядю не ездил проведывать.
«Покамест в утреннем уборе,
Надев широкий боливар,
Онегин едет на бульвар»
Речь об Адмиралтейском бульваре длиной чуть более километра на территории современного Александровского сада, от которого берёт начало Невский проспект. Обращаем внимание, у Онегина нет цели прогуляться, — он тратит отцовские деньги на извозчика чтобы доехать до места, где есть возможность продефилировать среди праздно шатающихся столичных аристократов. В этом не было бы ничего особенно противоестественного если бы он это делал за свой счёт и в перерывах между занятиями службой, наукой или иным творчеством. Но — увы.
«И там гуляет на просторе,
Пока недремлющий брегет
Не прозвонит ему обед»
У Евгения были дорогие карманные часы швейцарской фирмы Breguet (правильно произносить — Бреге), которые могли интервалы времени отмечать боем. Некоторые исследователи, прочитав эти два стиха, делают вывод о том, что Онегин жил по расписанию. Спорное замечание.
«XVI
Уж тёмно: в санки он садится.
«Пади, пади!» — раздался крик;
Морозной пылью серебрится
Его бобровый воротник»
Есть две версии толкования этих строк. Набоков полагает, что тут речь о бобровом воротнике, который припорошен пылью, выбитой копытами лошадей. Иные исследователи видят на Онегине модный воротник, сшитый из особенного бобра стоимостью 200—300 рублей. Для сравнения, в тех ценах крестьянин мог жить весь год на 5 рублей, а годовой оклад мелкого чиновника составлял 80 рублей. Вторая версия объясняет почему отец нигде не работавшего Онегина «разорился наконец».
«К Talon помчался: он уверен,»
Речь об основанном пленным французом самом дорогом и престижном в стране ресторане Пьера Талона на Невском проспекте, 13/9, который радовал аристократов до весны 1825 года. Рестораны были французским изобретением предыдущего века, — если задуматься, одним из основных каналов сбыта в Россию модных заграничных веяний и дорогих явств, которые медленно, однако неуклонно подрывали основы культуры, экономики и самой государственности страны.
«Что там уж ждет его Каверин»
Храбрый военный, кутила, повеса и бретёр Пётр Павлович Каверин (1794—1855) в 1808—1812 годах обучался в Московском университетском пансионе, Московском и Геттингенском университетах, после чего в 1813—1816 годах участвовал в боевых действиях, в 1818—1821 годах был членом Союза благоденствия. Надо полагать, он был идеальным другом для Онегина в первой версии романа. После смены фабулы Пушкин не поменял его на другого персонажа, скорее всего, по той причине, что Пётр Павлович в начале 1823 года вышел в отставку и совершенно прекратил связи с лидерами декабристов. По крайней мере, после мятежа к следствию даже не привлекался.
«Вошел: и пробка в потолок,
Вина кометы брызнул ток,
Пред ним roast-beef окровавленный,
И трюфли, роскошь юных лет,»
Речь о деликатесных грибах со специфическим запахом из Франции, которые растут под землёй в корнях деревьев. При невысокой пищевой ценности они стоят кратно дороже чёрной икры. Получается, ушлые иностранцы смогли навязать скучающим праздным «буратинам» полезную для себя, однако совершенно бестолковую для них моду на диковинный товар с высокой добавочной стоимостью, на котором сколачивали значительные капиталы. И, что особенно удивительно, сколачивают до сих пор.
«Французской кухни лучший цвет,
И Стразбурга пирог нетленный
Меж сыром лимбургским живым»
Сыр назван живым либо из-за благородной плесени на поверхности, либо благодаря жидкой консистенции своей внутренней части.
«И ананасом золотым»
Не зная количество порций, не можем оценить стоимость такого перекуса, но ясно, что она очень высока. Особенно для 18-летнего повесы, который ни дня нигде не служил и не собирался.
«XVII
Еще бокалов жажда просит
Залить горячий жир котлет (в то время котлетами называли французское блюдо «cotlette» –мясо, жареное на кости),»
Пресытившиеся духом гедонизма приятели, не прикоснувшись к золотому ананасу, сейчас полетят к Большому Каменному театру, на фундаменте которого ныне трудится Консерватория им. Н. А. Римского-Корсакова, благо располагается он в паре километров почти по прямой. Обращаем внимание на поведенческий стереотип: богатый обед не доеден, балет будет не досмотрен, вот увидите.
«Но звон брегета им доносит,
Что новый начался балет.
Театра злой законодатель,
Непостоянный обожатель
Очаровательных актрис,
Почетный гражданин кулис,
Онегин полетел к театру,
Где каждый, вольностью дыша,
Готов охлопать entrechat,»
Антраша — затейливый балетный прыжок с перевоем или хлопаньем ногами. Охлопать антраша означает наградить аплодисментами танцора, исполнившего этот элемент танца.
«Обшикать Федру, Клеопатру,
Моину вызвать (для того,
Чтоб только слышали его)»
Федра, Клеопатра и Моина — это персонажи театральных постановок, причём, например, «Федра» была «лучшим творением» высоко чтимого Пушкиным Жана Расина [Жан, 399]. Здесь: освистать и вызвать на повторные аплодисменты соответственно. Всё для того, чтобы выставить себя напоказ в роли строгих законодателей с целью обрести социальное одобрение.
«XVIII
Волшебный край! там в стары годы,
Сатиры смелый властелин,
Блистал Фонвизин (Денис Иванович Фонвизин (1745—1792) — по Пушкину, «из перерусских русский» переводчик, публицист и драматург), друг свободы,
И переимчивый Княжнин;»
Идеи комедий, трагедий и мелодрам популярный при Екатерине II драматург Яков Борисович Княжнин (1740—1791) в значительной степени перенимал (поэтому — «переимчивый») у французских и итальянских писателей. Пушкин фигулярно писал: «Княжнин умер под розгами».
«Там Озеров невольны дани»
Вторичный поэт и драматург Владислав (Василий) Александрович Озеров (1769—1816), являясь поборником ура-патриотического сентиментализма, предсказуемо снискал славу и популярность у публики и царя Александра I. В 1812 году впал в психическое расстройство.
«Народных слез, рукоплесканий
С младой Семеновой (речь о выдающейся трагической актрисе Екатерине Семёновне Семёновой (1786—1849), младшая сестра которой Нимфодора (1787—1886) была известной оперной певицей) делил;
Там наш Катенин воскресил»
Пётр Александрович Катенин (1792—1853) — по мнению Пушкина, «безыдейный» и «мелкий» [Пушкин-13, 366] [Пушкин-3, 135] русский поэт, драматург и переводчик. Напомним, других на тот момент времени не было [Пушкин-3, 244]. Когда князь Вяземский назвал перевод Катенина «испражнениями» [Пушкин-13, 12], Александр Сергеевич предложил критиковать «позлее» [Пушкин-13, 15; 365].
«Корнеля гений величавый;»
Речь о том, что Катенин в 1822 году перевел сентиментальную по духу (и во многом поэтому популярную) трагедию со «счастливым» финалом Пьера Корнеля (1606—1699). Прочувствуйте накал страстей в стиле святых благоверных Петра и Февронии Муромских из XIII века, которые женились обманом, развелись и остались бездетными, причём в 2008 году кто-то додумался назначить их покровителями (?) брака:
«ДОН РОДРИГО (обращаясь к королю)
…
Я здесь, и гибели я жду от ваших рук;
Лишь вами должен быть сражен непобедимый;
Утешьтесь местию, для всех недостижимой.
Но этим правый гнев да будет утолен:
Меня забвением да не карает он;
И, так как смерть моя послужит вашей славе,
Жить в вашей памяти, мне кажется, я вправе,
Чтоб вы могли сказать, печальный взор склоня:
«Он умер потому, что он любил меня»
ХИМЕНА
Родриго, встань. Мой долг — пред королем сознаться,
Что от моих речей мне поздно отрекаться.
За многие черты Родриго я люблю;
Никто противиться не смеет королю;
И все ж хоть мой удел п р е д у с т а н о в л е н вами,
Ужели этот брак потерпите вы сами?
И, если от меня подобной ж е р т в ы ждут,
Допустит ли ее ваш справедливый суд?
За все, чем заслужен Родриго пред страною,
Ужели следует р а с п л а ч и в а т ь с я мною
И обрекать меня т е р з а н ь я м без конца,
Что на твоих руках кровь моего отца?
ДОН ФЕРНАНДО
Теченье времени не раз у з а к о н я л о
То, в чем п р е с т у п н о е нам виделось н а ч а л о.
Родриго победил, ты быть д о л ж н а его.
…
ДОН РОДРИГО
Вдали от милых глаз приговорен с т р а д а т ь,
Я счастлив, что могу надеяться и ж д а т ь» [Пьер].
Предлагаем читателю самостоятельно решить, мог ли Александр Сергеевич назвать этот сентиментальный трагифарс гениальным [см. также комментарий к III, 30].
«Там вывел колкий Шаховской (Александр Александрович Шаховской (1777—1846) с 1802 года был руководителем столичного русского театра)
Своих комедий шумный рой,
Там и Дидло (великий балетмейстер-реформатор Шарль-Луи Фредерик Дидло (1767—1837), олицетворивший собой положительный пример французского культурного влияния) венчался славой,
Там, там под сению кулис
Младые дни мои неслись.
XIX
Мои богини! что вы? где вы?
Внемлите мой печальный глас:
Всё те же ль вы? другие ль девы,
Сменив, не заменили вас?
Услышу ль вновь я ваши хоры?
Узрю ли русской Терпсихоры
Душой исполненный полет?
Иль взор унылый не найдет
Знакомых лиц на сцене скучной,
И, устремив на чуждый свет
Разочарованный лорнет,
Веселья зритель равнодушный,
Безмолвно буду я зевать
И о былом воспоминать?»
Строфы XVIII и XIX были добавлены спустя год после написания главы, осенью 1824 года [Набоков, 84—85].
«XX
Театр уж полон; ложи блещут;
Партер и кресла, всё кипит;
В райке нетерпеливо плещут,
И, взвившись, занавес шумит.
Блистательна, полувоздушна,
Смычку волшебному послушна,
Толпою нимф окружена,
Стоит Истомина (талантливая и красивая балерина и актриса Авдотья Ильинична Истомина (1799—1848), из-за которой произошла знаменитая четверная дуэль); она,
Одной ногой касаясь пола,
Другою медленно кружит,
И вдруг прыжок, и вдруг летит,
Летит, как пух от уст Эола (повелителя ветров в греческой мифоллогии);»
Обращаем вниманием, вместо очевидного предлога «из» используется предлог «от» с глухим согласным звуком, в результате вся конструкция про движение пуха наполняется лёгкостью: «как пух от уст Эола». Сравните у Сергея Есенина в его «Песне о хлебе»:
«В жбан желудка яйца злобы класть.
Все побои ржи в припек окрасив,
Грубость жнущих сжав в духмяный сок,
Он вкушающим соломенное мясо
Отравляет жернова кишок».
Перечитайте это бестолковое скрежетание зубов от «народного» поэта. Оно о хлебе, который в самом народе «всему голова». Если что-то отравляет жернова кишок, — это, скорее, второсортное рифмоплётство.
«То стан совьет, то разовьет,
И быстрой ножкой ножку бьет.
XXI
Всё хлопает. Онегин входит,
Идет меж кресел по ногам,
Двойной лорнет скосясь наводит
На ложи незнакомых дам;
Все ярусы окинул взором,
Всё видел: лицами, убором
Ужасно недоволен он;»
Тут описано стереотипное довольно вызывающее поведение, характерное для денди. Декабрист М. И. Муравьев-Апостол писал И. Д. Якушкину: «Байрон наделал много зла, введя в моду искусственную разочарованность, которою не обманешь того, кто умеет мыслить. Воображают, будто скукою показывают свою глубину, — ну, пусть это будет так для Англии, но у нас, где так много дела, даже если живешь в деревне, где всегда возможно хоть несколько облегчить участь бедного селянина, лучше пусть изведают эти попытки на опыте, а потом уж рассуждают о скуке» [Муравьёв].
«С мужчинами со всех сторон
Раскланялся, потом на сцену
В большом рассеянье взглянул,
Отворотился — и зевнул,
И молвил: «Всех пора на смену;
Балеты долго я терпел,
Но и Дидло мне надоел»
В примечании к этой строке Пушкин пишет, что «в балетах г. Дидло гораздо более поэзии, нежели во всей французской литературе» [Набоков, 97]. Если это так, Татьяне Лариной было бы полезнее обучаться на балетных постановках талантливого и трудолюбивого Дидло.
«XXII
Еще амуры, черти, змеи
На сцене скачут и шумят;
Еще усталые лакеи»
Попутно отмечаем социальную, ментальную и какую угодно другую пропасть между представителями разных классов (!) человеческого общества: усталыми замёрзшими лакеями и их «разочарованными» праздностью хозяевами.
«На шубах у подъезда спят;
Еще не перестали топать,
Сморкаться, кашлять, шикать, хлопать;
Еще снаружи и внутри
Везде блистают фонари;
Еще, прозябнув, бьются кони,
Наскуча упряжью своей,
И кучера, вокруг огней,
Бранят господ и бьют в ладони:
А уж Онегин вышел вон;
Домой одеться едет он»
Как видим, у социального паразита и тунеядца [8, XII] Онегина довольно успешно закрыты все 3 базовые биологические потребности: в еде, размножении (точнее, конечно, — его имитации) и доминировании. Правда, сделано это в долг и за чужой счёт, но тут вы уже придираетесь. Главное — он настолько пресыщен праздностью, что в ресторане, не докушав, уезжает, а из театра не досмотрев, выходит (а мы предупреждали). Получается, он и в ресторан, и в театр приходил как на дефиле. Его переживания о том, что из-за этого разорится отец, в романе не описаны. Предлагаю оценить, насколько завидным (особенно для Татьяны Лариной) женихом предстаёт перед нами заглавный персонаж.
«XXIII
Изображу ль в картине верной
Уединенный кабинет (к сожалению, это кабинет не рабочий, а маникюрный),
Где мод воспитанник примерный»
Выясняется, что Онегин «воспитанник» разнообразных иностранных «мод», которые и закалили характер заглавного персонажа.
«Одет, раздет и вновь одет? (слугой — человеком, весь смысл жизни которого заключался в обеспечении комфорта дворянина)
Всё, чем для прихоти обильной
Торгует Лондон щепетильный (щепетильный — торгующий модными трендами, а также модной мелочёвкой: галантереей и парфюмерией).
И по Балтическим волнам
За лес и сало возит нам,»
Здесь «лес» — это не дрова, а калиброванный корабельный лес, который растёт сотню лет. «Сало» — промышленная смазка. Вместе — это стратегические товары, которые, получается, Россия меняла на побрякушки для прихоти и наслаждения, востребованные лишь у дворян, которые составляли всего 1,5% населения страны. Заметим, что у нас нет классовой ненависти. Однако нужно понимать, что такое безумство — прямой путь к разрухе и разорению великой России.
«Всё, что в Париже вкус голодный,
Полезный промысел избрав,
Изобретает для забав,
Для роскоши, для неги модной, —
Всё украшало кабинет
Философа в осьмнадцать лет»
Раньше белые люди при колонизации туземцев меняли их земли и ресурсы на зеркальца и бусы. Но затем технологии усовершенствовалась, теперь на условные «зеркальца» перестали тратиться, — наоборот, на них стали зарабатывать.
«XXIV
Янтарь на трубках Цареграда,
Фарфор и бронза на столе,
И, чувств изнеженных отрада,
Духи в граненом хрустале;
Гребенки, пилочки стальные,
Прямые ножницы, кривые,
И щетки тридцати родов
И для ногтей и для зубов.
Руссо (замечу мимоходом)
Не мог понять, как важный Грим
Смел чистить ногти перед ним,
Красноречивым сумасбродом.
Защитник вольности и прав
В сем случае совсем не прав.
XXV
Быть можно дельным человеком
И думать о красе ногтей:
К чему бесплодно спорить с веком?
Обычай деспот меж людей»
Пушкин говорит о том, что ничего плохого в опрятном виде, разумеется, нет. Есть претензии к праздным дворянам, которые, следуя европейской моде, могли часами крутиться перед зеркалом, чтобы как младенец, перепутав день с ночью, на разорительных балах совершенствоваться в биологическом социальном поведении.
«Второй Чадаев, мой Евгений,
Боясь ревнивых осуждений,
В своей одежде был педант
И то, что мы назвали франт.
Он три часа по крайней мере
Пред зеркалами проводил
И из уборной выходил
Подобный ветреной Венере,
Когда, надев мужской наряд,
Богиня едет в маскарад»
Сравнение Евгения Онегина с младенцем и ветреной Венерой настолько сильно коробит слух, что заставляет среди истоков мерзости его унизительного праздного безделья находить психические нарушения. А ведь если задуматься, — обмен столетнего ствола дерева на условную дюжину деревянных расчёсок разве не является реальным преступлением против интересов страны, которое граничит с настоящим безумием?
«XXVI
В последнем вкусе туалетом
Заняв ваш любопытный взгляд,
Я мог бы пред ученым светом
Здесь описать его наряд;
Конечно б это было смело,
Описывать мое же дело:
Но панталоны, фрак, жилет,
Всех этих слов на русском нет;»
Как видим, не заработавший ни единого рубля бездельник был одет в дорогие импортные новомодные наряды, которые в русском языке ещё даже не имели названия. Не удивительно, что его отец вскоре разорится.
«А вижу я, винюсь пред вами,
Что уж и так мой бедный слог
Пестреть гораздо б меньше мог
Иноплеменными словами,
Хоть и заглядывал я встарь
В Академический Словарь»
Обращаем внимание, как Пушкин, вроде бы приступив к описанию внешнего вида Онегина, быстро переключил внимание на «отвлечённые» рассуждения. Подобными приёмами великий поэт целенаправленно прячет подлинный сюжет за мнимым, вуалирует сюжетную линию, формирует истинные и скрытые ассоциации. Всё это имеет глубокий смысл, поскольку запускает критическое отношение к восприятию текста романа. Заставляет возвращаться к прочтению, переосмысливать, вступать во внутренний диалог и затем его результаты выносить на обсуждение. Образно говоря, вот такая талантливая и своевременная «болтовня» [ср. Пушкин-13, 180] выступает в романе в качестве дополнительного измерения.
Для сравнения, в текстах т. н. «гладкой» литературы всё примитивнее и одновременно — более запутанно. Человек способен заучить наизусть довольно большой список запретов, инструкций, ограничений. Однако то, что присуще человеческому естеству, что и так существует «в природе вещей» [IV, эпиграф], нежизненно в форме вызубренного наизусть поведенческого примитива. И когда такой человек оказывается в сложной ситуации выбора (в которой никто из нас не хотел бы оказаться), заученный стереотип в мозге легко вытесняется программами базового инстинкта самосохранения или любыми другими подобными. При этом мозг находит оправдание своим прямо противоположным поступкам непосредственно в текстах тех же самых инструкций. То же самое актуально для понятия «культура поведения». Познание мира с помощью запоминания запретов и ограничений подходит только, в основном, для тех людей, у кого по разным причинам абстрактные поля головного мозга имеют сниженную функциональность. Люди должны выстраивать свою жизнь в социуме руководствуясь разумом, а не только и не столько нормами законодательства, устанавливаемого чиновничьим аппаратом государства. Они должны жить, по Толстому, по Разумению, по здоровым принципам, вместо того, чтобы ходить по лабиринтам из запретов. При этом люди в популяции должны быть объединены единой разумной и нравственной чисто человеческой идеей. Именно человеческой, это принципиальный нюанс.
Важно понимать, что ни в коем случае нельзя пытаться искусственно вмешиваться в эволюционные процессы. Этой мысли была посвящена первая сказка юного Саши Пушкина «Фатам…». История показала, что подобное вмешательство оканчивается революциями, по которым, как верно заметил Владимир Владимирович Путин, у России перевыполнен план. Поэтому идеология здорового государства должна регламентировать высокие, чисто человеческие аспекты. Ибо «лучшие и прочнейшие изменения суть те, которые происходят от одного улучшения нравов, без насильственных потрясений политических, страшных для человечества» [Пушкин-11, 258].
«XXVII
У нас теперь не то в предмете:
Мы лучше поспешим на бал,
Куда стремглав в ямской карете (по нашим временам — на такси)
Уж мой Онегин поскакал.
Перед померкшими домами
Вдоль сонной улицы рядами
Двойные фонари карет
Веселый изливают свет»
Свет может быть «весёлым» из-за того, что фонари трясутся на ухабах [ср. 7, XXXVIII].
«И радуги на снег наводят:
Усеян плошками кругом,
Блестит великолепный дом;»
Богатая на человеческий интеллектуальный потенциал, территории и ресурсы Россия должна состоять сплошь из «богатых, сияющих своим великолепием, домов», а также всего остального — тоже богатого. Полагаем, это было предметом размышлений великого поэта.
«По цельным окнам тени ходят,
Мелькают профили голов
И дам и модных чудаков»
Однако к сожалению, к началу XIX века в России 80% неграмотных «полурабов» содержало 1,5% праздных «полугоспод». И это безумие было общественной нормой. Любопытно, что ещё за 4 года до начала работ над «Онегиным» 20-летний Александр Пушкин в стихотворении «Деревня», наслаждаясь деревенской природой, писал:
«Но мысль ужасная здесь душу омрачает:
Среди цветущих нив и гор
Друг человечества печально замечает
Везде невежества убийственный позор.
Не видя слез, не внемля стона,
На пагубу людей избранное судьбой,
Здесь барство д и к о е, без чувства, без закона,
Присвоило себе насильственной лозой
И труд, и собственность, и время земледельца.
Склонясь на чуждый плуг, покорствуя бичам,
Здесь рабство тощее влачится по браздам
Неумолимого владельца.
Здесь тягостный ярем до гроба все влекут,
Надежд и склонностей в душе питать не смея,
Здесь девы юные цветут
Для прихоти бесчувственной злодея.
Опора милая стареющих отцов,
Младые сыновья, товарищи трудов,
Из хижины родной идут собой умножить
Дворовые толпы измученных рабов.
О, если б голос мой умел сердца тревожить!
Почто в груди моей горит бесплодный жар
И не дан мне судьбой витийства грозный дар?
Увижу ль, о друзья! народ неугнетенный
И рабство, падшее по манию царя,
И над отечеством свободы просвещенной
Взойдет ли наконец прекрасная заря?».
«XXVIII
Вот наш герой подъехал к сеням;
Швейцара мимо он стрелой
Взлетел по мраморным ступеням,»
Пока материальное большинство населения богатейшей страны летало по мрамору, физическое — подложив кулак под голову, спало на деревянных лавках. Или даже в поле прямо на земле. Потому что с рассветом надо опять работать, нет времени на метания до дома и обратно. Заметим, что если бы «русская душою» Таня Ларина общалась с крестьянами, она бы их проблемы не поняла.
«Расправил волоса рукой,»
У Онегина не было длинных волос, которые можно было бы расправить. Рукой короткую стрижку а-ля Titus можно, скорее, слегка взъерошить, придав ей модную лёгкую небрежность, характерную для образа денди.
«Вошел. Полна народу зала;
Музыка уж греметь устала;»
Интересно, до чего должно было дойти безумство праздности, чтобы уже даже не музыканты, а сама музыка устала греметь, — начала греметь, гремела-гремела и вот, уже и греметь устала? Ай-да Пушкин!
«Толпа мазуркой занята;
Кругом и шум и теснота;
Бренчат кавалергарда шпоры;
Летают ножки милых дам;
По их пленительным следам
Летают пламенные взоры,
И ревом скрыпок заглушен
Ревнивый шепот модных жен»
В то время как мрамор на полу великолепного дома ослеплён блеском бриллиантов и их хозяев, где-то условной тысячью вёрст южнее, судя по беловику строфы XLIII пятой главы, —
«Подковы, шпоры Петушкова
(Канцеляриста отставного)
Стучат; Буянова каблук
Так и ломает пол вокруг;
Треск, топот, грохот по порядку:
Чем дальше в лес, тем больше дров;
Пустились, только не в присядку.
Ах, легче, легче: каблучки
Отдавят дамские носки!» [Пушкин, 650—651].
А мы с удовольствием продолжаем.
«XXIX
Во дни веселий и желаний
Я был от балов без ума:
Верней нет места для признаний
И для вручения письма.
О вы, почтенные супруги!
Вам предложу свои услуги;
Прошу мою заметить речь:
Я вас хочу предостеречь.
Вы также, маменьки, построже
За дочерьми смотрите вслед:
Держите прямо свой лорнет!
Не то… не то, избави боже!
Я это потому пишу,
Что уж давно я не грешу»
Тут, видимо, должен быть гомерический хохот.
«XXX
Увы, на разные забавы
Я много жизни погубил!
Но если б не страдали нравы,
Я балы б до сих пор любил»
Сам по себе танцевальный раут как элемент социализации просто необходим, — Пушкина заботит проблема нравственности в общественном поведении. Ибо «недостаток нравственности вводит молодых людей в преступные заблуждения» [Пушкин-11, 43].
«Люблю я бешеную младость,
И тесноту, и блеск, и радость,
И дам обдуманный наряд;
Люблю их ножки; только вряд
Найдете вы в России целой
Три пары стройных женских ног.
Ах! долго я забыть не мог
Две ножки… Грустный, охладелый,
Я всё их помню, и во сне
Они тревожат сердце мне»
Как видим, этот, по доброй иронии князя Вяземского, «шут» Пушкин опять соскользнул с важной темы, оттенил её своей волшебной «болтовнёй» [ср. Пушкин-13, 180], которой в романе отведено важное самостоятельное предназначение.
«XXXI
Когда ж, и где, в какой пустыне,
Безумец, их забудешь ты?
Ах, ножки, ножки! где вы ныне?
Где мнете вешние цветы?
Взлелеяны в восточной неге,
На северном, печальном снеге
Вы не оставили следов:
Любили мягких вы ковров
Роскошное прикосновенье.
Давно ль для вас я забывал
И жажду славы и похвал,
И край отцов, и заточенье?
Исчезло счастье юных лет —
Как на лугах ваш легкий след.
XXXII
Дианы грудь, ланиты Флоры
Прелестны, милые друзья!
Однако ножка Терпсихоры (музы танца и хорового пения)
Прелестней чем-то для меня.
Она, пророчествуя взгляду
Неоценимую награду,
Влечет условною красой
Желаний своевольный рой»
Следующие 6 строк детям до 16 лет читать не положено:
«Люблю ее, мой друг Эльвина,
Под длинной скатертью столов,
Весной на мураве лугов,
Зимой на чугуне камина,
На зеркальном паркете зал,
У моря на граните скал»
А эту строфу, наоборот, нужно бы всем вместе с шедевром «К Алине» (иначе — «Признание») заучить наизусть:
«XXXIII
Я помню море пред грозою:
Как я завидовал волнам,
Бегущим бурной чередою
С любовью лечь к ее ногам!
Как я желал тогда с волнами
Коснуться милых ног устами!
Нет, никогда средь пылких дней
Кипящей младости моей
Я не желал с таким мученьем
Лобзать уста младых Армид,
Иль розы пламенных ланит,
Иль перси, полные томленьем;
Нет, никогда порыв страстей
Так не терзал души моей!»
Тут, уж простите, в следующих 8 строках опять гриф «до 16»:
«XXXIV
Мне памятно другое время!
В заветных иногда мечтах
Держу я счастливое стремя…
И ножку чувствую в руках;
Опять кипит воображенье,
Опять ее прикосновенье
Зажгло в увядшем сердце кровь,
Опять тоска, опять любовь!..»
Далее характеристика весьма часто, надо полагать, встречающегося в обществе типажа женской личности:
«Но полно прославлять надменных
Болтливой лирою своей;
Они не стоят ни страстей,
Ни песен, ими вдохновенных:
Слова и взор волшебниц сих
Обманчивы… как ножки их»
Если совсем буквально — волшебницы большого света есть биологический мусор. Почему-то вспомнилось Священное Писание: «Все народы пред Ним как ничто, — менее ничтожества и пустоты считаются у Него» (Ис.40:17), они «как саранча пред Ним» (Ис.40:22). Почему вспомнилось — не знаю. Как писал сам поэт в заметке «О «Графе Нулине», — «бывают странные сближения».
«XXXV
Что ж мой Онегин? Полусонный
В постелю с бала едет он:
А Петербург неугомонный
Уж барабаном пробужден.
Встает купец, идет разносчик,
На биржу тянется извозчик,
С кувшином охтинка спешит,»
Как же это красиво звучит в этом стихе, — «ох-тин-ка-спе-шит»! А ведь речь всего лишь о том, что жительница предместья Петербурга Охты, скорее всего, финка по национальности, несёт на продажу утреннее молоко.
«Под ней снег утренний хрустит.
Проснулся утра шум приятный.
Открыты ставни; трубный дым
Столбом восходит голубым,
И хлебник, немец аккуратный,
В бумажном колпаке, не раз
Уж отворял свой васисдас»
Если кто не знает немецкий, «was ist das?» переводится как «что это?», а «vasistas» — это «фрамуга в стене магазина, по сути — окно выдачи товара». Читатель может самостоятельно выбрать наиболее приемлемый для него вариант.
«XXXVI
Но, шумом бала утомленный
И утро в полночь обратя,
Спокойно спит в тени блаженной
Забав и роскоши дитя.
Проснется за полдень, и снова
До утра жизнь его готова,
Однообразна и пестра.
И завтра то же, что вчера.
Но был ли счастлив мой Евгений,
Свободный, в цвете лучших лет,
Среди блистательных побед,
Среди вседневных наслаждений?
Вотще (напрасно) ли был он средь пиров
Неосторожен и здоров?»
Попробуем сформулировать смысл последних двух строк строфы XXXVI, в таком виде: «Не напрасно ли он выживал среди светской суеты? Вышло ли у него из этого что-то путное?».
«XXXVII
Нет: рано чувства в нем остыли;»
И на риторический вопрос получаем, соответственно, очевидный ответ, — «Нет».
«Ему наскучил света шум;
Красавицы не долго были
Предмет его привычных дум;
Измены утомить успели;
Друзья и дружба надоели,
Затем, что не всегда же мог
Beef-steaks и стразбургский пирог»
Обычно Пушкин писал на языке оригинала названия новомодных блюд. Пирог тут — консервированный свиным жиром паштет из гусиной печени, доставляемый из Страсбурга. Набоков описывает мучения, которым подвергались гуси для того, чтобы их печень приобрела необходимую консистенцию.
«Шампанской обливать бутылкой
И сыпать острые слова,
Когда болела голова;
И хоть он был повеса пылкой,
Но разлюбил он наконец
И брань, и саблю, и свинец»
Вроде бы словосочетание «разлюбить свинец» должно использоваться в значении «перестать вызывать на дуэли» или «прекратить воевать». Однако в романе не описан дуэльный опыт нигде не служившего и не воевавшего заглавного персонажа, на это нет даже намёка. Наоборот, как известно, «с блаженными мужьями он оставался друзьями» [1, XII]. Кроме того, последний четырнадцатый стих прямо соотносится с двенадцатым, в котором он назван «повесой пылким», а также с концовкой предыдущей строфы. Поэтому делаем обоснованный вывод о том, что в данном случае «разлюбить свинец» используется в буквальном значении. Онегину надоело травить себя свинцовыми белилами и лечиться литаргом (окисью свинца) от зуда и сыпей, сопровождающих жизнь пылких повес.
«XXXVIII
Недуг, которого причину
Давно бы отыскать пора,
Подобный английскому сплину,
Короче: русская хандра
Им овладела понемногу;
Он застрелиться, слава богу,
Попробовать не захотел,
Но к жизни вовсе охладел»
Надо понимать, охладел он к биологически опосредованной социальной жизни. Тем более, что другую, например, творческую, подвижническую или просветительскую, он не вёл.
«Как Child-Harold, угрюмый, томный (про таких говорили — «в гарольдовом плаще»)
В гостиных появлялся он;
Ни сплетни света, ни бостон,
Ни милый взгляд, ни вздох нескромный,
Ничто не трогало его,
Не замечал он ничего»
Вот этого всего Татьяна не понимала. Просто потому что не владела информацией. А не владела информацией потому что в Онегине до конца романа так и не разобралась, можно даже сказать, — так и не познакомилась с ним. Как в этих условиях можно копаться в истории их отношений? Их просто нет, — психически незрелой девочке пубертатного возраста почудилось что-то, что она объявила любовью к взрослому чужаку. Тот в первую очередь из-за брезгливости не воспользовался её беспомощным состоянием. А через пару лет её же, только уже прибранную, не смог взять приступом. И самая интересная и поучительная часть их отношений начинается в романе в стихах после слова «КОНЕЦ». Вот вам, вкратце, история отношения Татьяны Лариной и Евгения Онегина. Изложенная в таком виде, иному любителю гладкой литературы она может показаться бестолковщиной. Однако спрятанные за ней зарифмованные волшебной музыкой пушкинского гения мысли могут и должны стать, наконец, для России настоящей Путеводной звездой.
«XXXIX. XL. XLI
…
…
…
XLII
Причудницы большого света!
Всех прежде вас оставил он;
И правда то, что в наши лета
Довольно скучен высший тон;
Хоть, может быть, иная дама
Толкует Сея и Бентама,
Но вообще их разговор
Несносный, хоть невинный вздор;»
Обращаем внимание на характеристику диалогов женщин-дворянок. В черновиках Пушкин подбирал к нему следующие эпитеты: «глупый, пустой, ничтожный» [Пушкин, 245]. Возникает вопрос, если разговоры получавших хотя бы некоторое номинальное образование дам были так примитивны, что можно ожидать от уровня речей главного женского персонажа, которая не только не обучалась и не воспитывалась, но даже, плохо зная родной язык, не социализировалась?
Вдруг иной читатель ещё не понял, не поленимся повторить, — если даже способные толковать популярных среди декабристов французского либерального буржуазного экономиста Сея (1748—1832) и английского теоретика промышленной буржуазии, учёного-юриста Бентама (1748—1832) аристократки объявляются Пушкиным «вздорными светскими причудницами», то как должно охарактеризовать совершенно безграмотную, воспитанную на опасном и вредном вздоре [2, XXIX] Татьяну Ларину?
«К тому ж они так непорочны,
Так величавы, так умны,
Так благочестия полны,
Так осмотрительны, так точны,
Так неприступны для мужчин,
Что вид их уж рождает сплин»
К этой строке есть любопытный комментарий, который способен навести нас на крайне важные наблюдения. Приведём его полностью: «Вся сия ироническая строфа не что иное, как тонкая похвала прекрасным нашим соотечественницам. Так Буало, под видом укоризны, хвалит Лудовика XIV. Наши дамы соединяют просвещение с любезностию и строгую чистоту нравов с этою восточною прелестию, столь пленившею г-жу Сталь. (См. Dix années d’exil («Десять лет изгнания». (Франц.)))». Владимир Набоков уверен, что в данных строках Пушкин ссылается на мнение М-ме де Сталь о посещении ею благородного пансиона для девушек во время своего приезда в Россию в июле 1812 года: «Их черты не поражали своей красотой, но их грация была необыкновенной; таковы дочери Востока, со всей благопристойностью, какую христианские обычаи прививают женщинам». Кроме того, — «благопристойность» и «христианские обычаи» должны были сильно позабавить Пушкина, не имевшего иллюзий относительно морали своих прекрасных соотечественниц. Таким образом, ирония описывает здесь полный круг» [Набоков, 180].
Отметим стиль общения, который был присущ нашему великому поэту. Вместо прямых обвинений, которые как правило, деструктивны, поскольку обычно заводят диалог на «минус первый» уровень в модели треугольников Карпмана, — похвала или благодарность, которая, так получается, должна запустить в собеседнике определённый внутренний диалог. Вместо того, чтобы как в первом варианте, инстинктивно защищаться, собеседник начинает размышлять, что, конечно, кратно продуктивно. Разумеется, такой стиль общения предполагает определённый уровень внутренней культуры обоих его участников. И должен стать неотъемлемой составляющей социализации в человеческой популяции.
«XLIII
И вы, красотки молодые,
Которых позднею порой
Уносят дрожки удалые
По петербургской мостовой,
И вас покинул мой Евгений.
Отступник бурных наслаждений,
Онегин дома заперся,
Зевая, за перо взялся,
Хотел писать — но труд упорный
Ему был тошен; ничего
Не вышло из пера его,
И не попал он в цех задорный
Людей, о коих не сужу,
Затем, что к ним принадлежу»
Первая попытка Онегина «писать» напоминает, скорее, смещённую активность и по этой причине успехом предсказуемо не увенчалась. Тем не менее, иные читатели склонны видеть в Евгении значительного поэта. Не справедливо, поскольку необоснованно.
«XLIV
И снова, преданный безделью,
Томясь душевной пустотой,
Уселся он — с похвальной целью
Себе присвоить ум чужой;
Отрядом книг уставил полку,
Читал, читал, а всё без толку:
Там скука, там обман иль бред;
В том совести, в том смысла нет;
На всех различные вериги;
И устарела старина,
И старым бредит новизна.
Как женщин, он оставил книги,
И полку, с пыльной их семьей,
Задернул траурной тафтой»
Онегин, как видим, решил упростить себе задачу, — не получилось писать — решил хотя бы читать. Но и тут он потерпел неудачу. В отличие от самого автора поверхностный персонаж читал книги от скуки, «не зная чем занять свой ум», «неумело» [Пушкин. 246]. Опрометчиво выбранная им по своему ментальному уровню популярная развлекательная литература его предсказуемо разочаровала. Предположим, что с его гонором и уровнем образовательного ценза его бы разочаровала любая другая литература.
«XLV
Условий света свергнув бремя,
Как он, отстав от суеты,
С ним подружился я в то время.
Мне нравились его черты,
Мечтам невольная преданность,
Неподражательная странность»
Повторим за автором. Пушкин подружился с прототипом персонажа своего романа, в котором ему, каким он был в то время, понравились черты повесы: модные в то время мечтательность и загадочная таинственность.
«И резкий, охлажденный ум» [ср. Муравьёв]
В словаре Даля ум определяется как способность мыслить и противопоставляется разуму. Сравните народные: «Умен, да не разумен», «Мужичий ум говорит: надо, бабий ум говорит: хочу», «Горе от ума», «Ум доводит до безумья, разум до раздумья». Получается, автору нравилось в Онегине привычка мыслить «резко». Прилагательному «резкий» соответствуют синонимы: «острый», «колкий», «ехидный», «ядовитый», «грубый», «дерзкий». Если бы Пушкин хотел положительно отозваться об уме своего персонажа, у него были в запасе более уместные определения: «резвый», «острый», «тонкий». Поэтому предлагаем понимать словосочетание «резкий ум» в значении «колкий», «ехидный», «ядовитый», «грубый», тем более, что это соотносится с умением героя «лицемерить», «льстить», «злословить», «казаться», «притворяться», «пугать», «забавлять» [1, X — XII]. Кроме того, такая версия толкования коррелирует с соседним прилагательным «охлаждённый», которое применяется в значениях «равнодушный», «безразличный». Для сравнения, вспомним, что резкое высказывание — это высказывание с обидной прямотой, а резкая критика — это не «умная» критика, а «жёсткая».
По старой русской традиции мы пошли окольными путями, поскольку уже после проделанных выводов нашли в Словаре языка Пушкина прямое определение: «Резкий [ум]» — «3 Отличающийся крайней, излишней прямотой, решительностью, категоричностью суждения» [Словарь, 1056]. Итак, выгуленый «убогим» французом безнравственный и безразличный ко всему Онегин мыслил «категорично», «решительно», «немилосердно» и «жестоко». И Пушкину это нравилось, вероятно, по той причине, что выглядело свежо и современно, — модно. Кроме того, отточенное в светских баталиях имитационное поведение Онегина могло быть просто эффектным.
«Я был озлоблен, он угрюм;»
Озлобление подразумевает активное неприятие жизненных реалий. Между тем, угрюмое настроение ассоциируется с пассивной позицией: плохим настроением, мрачностью и сопровождается просадкой гормонального фона. В романе Евгений Онегин угрюм с начала [1, XXXVIII] и до самого конца [8, XXII]. Даже если перманентная угрюмость, как писал Карамзин в «Письмах русского путешественника», всего лишь дань английской моде, с точки зрения взрослого праздного дворянина можно подозревать латентную ненормальность.
«Страстей игру мы знали оба:
Томила жизнь обоих нас;
В обоих сердца жар угас;
Обоих ожидала злоба
Слепой Фортуны и людей
На самом утре наших дней»
Пушкин был литературным гением, который до сих пор не превзойдён. Онегин же — повеса [1, II] и откровенный тунеядец, не освоивший к концу романа ни одной профессии и даже не знавший чем занять свой тоскливый досуг [8, XXII]. В этом было их кардинальное различие. И то обстоятельство, что их одинаково ждала «злоба» от людей и слепой фортуны (читай — одинаковая судьба) довольно определённо характеризует и людей, и социальную среду в негативном свете. А если иметь ввиду, что они оба входили в класс (!) людей, имеющих относительно широкий доступ к значительным ресурсам, — временным, образовательным, материальным, — можно дать социальному контексту начала XIX более жёсткие и однозначные определения.
«XLVI
Кто жил и мыслил, тот не может
В душе не презирать людей;»
Важные строки. Тут речь, конечно, не об оголтелом презрении к людям, — эти строки дают повод задуматься об уровне и характере социального взаимодействия той эпохи.
«Кто чувствовал, того тревожит
Призрак невозвратимых дней:
Тому уж нет очарований.
Того змия воспоминаний,
Того раскаянье грызет.
Всё это часто придает
Большую прелесть разговору»
Термин «прелесть» употреблён в иносказательном, и даже саркастическом, значении, — мало ли, вдруг это для иного читателя не очевидно.
«Сперва Онегина язык
Меня смущал; но я привык
К его язвительному спору,
И к шутке с желчью пополам,
И злости мрачных эпиграмм»
В этих строфах бросается в глаза диаметральное отличие стилей общения Онегина и поэта. Отсылаем читателя к нашему комментарию к [1, XLII]. При этом продолжаем констатировать значительный контраст печатной версии с черновиками, где язык Онегина был «тяжел», эпиграммы «смелые» и «желчные», а вместо «шутки» была «скука» [Пушкин, 248].
«XLVII
Как часто летнею порою,
Когда прозрачно и светло
Ночное небо над Невою»
Как нетрудно догадаться, речь идёт о сезоне белых ночей.
«И вод веселое стекло
Не отражает лик Дианы (проще говоря, в Неве не отражается луна),
Воспомня прежних лет романы,
Воспомня прежнюю любовь,
Чувствительны, беспечны вновь,
Дыханьем ночи благосклонной
Безмолвно упивались мы!
Как в лес зеленый из тюрьмы
Перенесен колодник сонный,
Так уносились мы мечтой
К началу жизни молодой»
Эх, как красиво. Не романтично, а именно красиво.
«XLVIII
С душою, полной сожалений,»
В черновиках душа пиита была полна «вдохновений» или «впечатлений», — читай, осознанного плана на Роман. Но к IV главе Пушкин, столкнувшись с известными обстоятельствами непреодолимой силы, кардинально именит фабулу произведения. Попутно, надо полагать, уничтожит первоначальный набросок плана и примется корректировать стихи уже написанных песен.
«И опершися на гранит,
Стоял задумчиво Евгений,
Как описал себя пиит»
Александр Сергеевич в начале ноября 1824 г. просил брата Лёвушку: «Брат, вот тебе картинка для „Онегина“ — найди искусный и быстрый карандаш. Если и будет другая, так чтоб всё в том же местоположении. Та же сцена, слышишь ли? Это мне нужно непременно». Поскольку «в России все продажно» [Пушкин-11, 45], что-то пошло не так, и в итоге художник переместил Пушкина на Кукушкин мост и развернул задом к Петропавловской крепости. На это наш поэт разразился известной эпиграммой.
Мы предполагаем, что в начале ноября 1824 года Александру Сергеевичу в соответствие с первоначальным планом романа было важно:
— подчёркнуто дистанцироваться от персонажа, поскольку тому в романе, вероятно, предстояло совершать порицаемые законодательством того времени поступки, по крайней мере, он к ним автором старательно подготавливался (см. Таб. 1),
— спрятать своё лицо и выделить симпатичного Онегина, сместив таким образом акцент повествования на этом персонаже.
«Всё было тихо; лишь ночные
Перекликались часовые;
Да дрожек отдаленный стук
С Мильонной раздавался вдруг;
Лишь лодка, веслами махая,
Плыла по дремлющей реке:
И нас пленяли вдалеке
Рожок и песня удалая…
Но слаще, средь ночных забав,
Напев Торкватовых октав!»
Речь о состоящей из 8-стишных строф поэме «Освобожденный Иерусалим» (1581), в которой воспеваются столкновения между христианами и мусульманами во время Первого крестового похода, завершившегося взятием христианами Иерусалима. Автор — итальянский поэт Торквато Тассо (1544—1595), который скитался по Италии, был объявлен сумасшедшим и 7 лет (1579—1586) провёл в подвалах госпиталя Святой Анны. Трудно сказать, с какой стати описание религиозных конфликтов слаще ночных забав, и почему они по-настоящему популярны у венецианских гондольеров. Возможно, они как-то особенно мелодичны на языке оригинала. Либо «ночные забавы» с точки зрения Пушкина, что скорее, какие-то особенно бестолковые.
В этом месте Владимир Набоков приводит любопытную эпиграмму [Набоков, 194] Пушкина «Пупок чернеет сквозь рубашку» на гравюру «Татьяна пишущая Онегину». Не поверив Набокову, мы разыскали её в третьем томе послевоенного ПСС, сравнили с современным репринтом и после некоторого колебания решили привести текст [Пушкин-3, 165]:
«Сосок чернеет сквозь рубашку
Отвисла титька — милый вид!
Татьяна мнет в руках бумажку
Зане живот у ней болит
Она затем так рано встала
<Она затем с постели встала>
<Она затем поутру встала>
При бледных месяцах лучах
И на подтирку разорвала
Преглупый «Невский Альманах».
Читателю предлагается сделать самостоятельное заключение о том, как Пушкин относился к центральному женскому персонажу романа на самом деле.
«XLIX
Адриатические волны (воды Адриатического залива),
О Брента! (речка в Италии; из-за мелководья побережья залива пристани располагаются по берегам рек, поэтому речь о том, чтобы доплыть до гавани Венеции в Венецианском заливе, а не увидеть Бренту) нет, увижу вас
И вдохновенья снова полный,
Услышу ваш волшебный глас!
Он свят для внуков Аполлона (древнегреческий бог солнца и поэзии);
По гордой лире Альбиона (английской поэзии)
Он мне знаком, он мне родной.
Ночей Италии златой
Я негой наслажусь на воле,
С венецианкою младой,
То говорливой, то немой,
Плывя в таинственной гондоле;
С ней обретут уста мои
Язык Петрарки и любви»
Творчество великого итальянского поэта-гуманиста Франческо Петрарки (1304—1374) очень разнопланово. Он написал большой объём исторических трудов, однако больше известен как автор лирических стихов, 350 из которых посвятил замужней женщине. В итоге осторожно предположим, что «Язык Петрарки и любви» может означать «Язык поэзии, любви» либо «Язык науки (искусства) и любви».
«L
Придет ли час моей свободы?
Пора, пора! — взываю к ней;
Брожу над морем, жду погоды,»
«Ждать у моря погоды» означает совершать напрасные ожидания. Мало ли, может быть, кто-то не знал. Например, осторожно предположим, что с этой поговоркой не был знаком Владимир Набоков. По крайней мере, это следует из его комментария к этой строфе [Набоков, 204—205]. Строго говоря, тут предлог «у» заменён наречием «над», но это может объясняться тем, что автор в Одессе привык к высокому берегу моря. Получается, Александр Сергеевич подспудно понимает тщетность своих ожиданий уехать из искренне любимой им России, где его «тошнит с досады — на что ни взглянет, всё такая гадость, такая подлость, такая г л у п о с т ь».
«Маню ветрила кораблей.
Под ризой бурь, с волнами споря,
По вольному распутью моря
Когда ж начну я вольный бег?
Пора покинуть скучный брег
Мне неприязненной стихии,
И средь полуденных зыбей,
Под небом Африки моей,
Вздыхать о сумрачной России,
Где я страдал, где я любил,
Где сердце я похоронил»
Если главного женского персонажа автор будет называть грустной и унылой, то его «прототип» Россию, как видим, называет «сумрачной».
«LI
Онегин был готов со мною
Увидеть чуждые страны;
Но скоро были мы судьбою
На долгий срок разведены.
Отец его тогда скончался.
Перед Онегиным собрался
Заимодавцев жадный полк.
У каждого свой ум и толк:
Евгений, тяжбы ненавидя,
Довольный жребием своим,
Наследство предоставил им,
Большой потери в том не видя»
Онегин не видел большой потери в расставании с родовым имением.
«Иль предузнав издалека
Кончину дяди-старика»
Если он предузнал о скором наследстве и тем не менее «не видя большой потери», расстался с наследием своих предков, — это совершенно определённо характеризует нашего «героя» с негативной стороны.
«LII
Вдруг получил он в самом деле
От управителя доклад,
Что дядя при смерти в постеле
И с ним проститься был бы рад.
Прочтя печальное посланье,»
Вот вам пример той самой мерзости, подлости и глупости, — праздношатающийся Евгений даже, вероятно, не задумывался о том, чтобы навестить своего дядю хотя бы для того, чтобы проявить искреннюю заботу и участие и заодно узнать семейные предания пока одинокий родной брат отца ещё жив.
«Евгений тотчас на свиданье
Стремглав по почте поскакал
И уж заранее зевал,
Приготовляясь, денег ради,
На вздохи, скуку и обман
(И тем я начал мой роман);
Но, прилетев в деревню дяди,
Его нашел уж на столе,
Как дань готовую земле.
LIII
Нашел он полон двор услуги;
К покойнику со всех сторон
Съезжались недруги и други,»
Позже он увидит этих людей на именинах у Лариных.
«Охотники до похорон.
Покойника похоронили.
Попы и гости ели, пили
И после важно разошлись,
Как будто делом занялись.
Вот наш Онегин сельский житель,
Заводов, вод, лесов, земель
Хозяин полный, а досель
Порядка враг и расточитель,
И очень рад, что прежний путь
Переменил на что-нибудь.
LIV
Два дня ему казались новы
Уединенные поля,
Прохлада сумрачной дубровы,
Журчанье тихого ручья;
На третий роща, холм и поле
Его не занимали боле:
Потом уж наводили сон;
Потом увидел ясно он,
Что и в деревне скука та же,
Хоть нет ни улиц, ни дворцов,
Ни карт, ни балов, ни стихов.
Хандра ждала его на страже,»
Обращаем внимание, главные персонажи романа совершенно по-разному относятся к красоте деревенских пейзажей. Как бы ни было, Онегин скучал в деревне, а Таня Ларина, как позже выяснится, — в столице. Где бы они жили если бы поженились, — в кочевой карете?
Кстати, есть обоснованное подозрение, что «любовь» Татьяны к окружающим равнинам и холмам была не искренним «велением души», — она навеяна произведениями Руссо, который сам трепетно относился к природе.
«И бегала за ним она,
Как тень иль верная жена»
Любопытный ассоциативный ряд: «хандра», «тень» и «верная жена». Если он идёт из уст героя, не удивительно, что сам же Пушкин предрекает Тане Лариной «гибель» от этого «модного тирана» [3, XV]. Но даже если этот стих «произносит» Пушкин, то и в таком случае это нивелирует попытки превратить Роман в лирическую историю о верности и, соответственно, — любви.
«LV
Я был рожден для жизни мирной,
Для деревенской тишины:
В глуши звучнее голос лирный,
Живее творческие сны»
Обращаем внимание, — Пушкин боготворит деревенский покой за то, что он позволяет ему реализоваться как человеку, создать уникальные бессмертные шедевры. Для сравнения, Татьяна Ларина «любила» деревья и траву… не знаем, что написать дальше. Не понимаем причины её любви. Очень вероятно, всё-таки впечатлилась лирикой Руссо, у которого тема природы одна из центральных в творчестве. Тем более, что вскоре по сюжету эта маленькая грузная девочка в своём «любимом» саду голыми руками переломает кусты сирени [3, XXXVIII]. Представляю эту сцену на картине или в фильме и кровь стынет в жилах.
«Досугам посвятясь невинным,
Брожу над озером пустынным,
И far niente (безделье, праздность. (Итал.)) мой закон.
Я каждым утром пробужден
Для сладкой неги и свободы:
Читаю мало, долго сплю,
Летучей славы не ловлю.
Не так ли я в былые годы
Провел в бездействии, в тени
Мои счастливейшие дни?
LVI
Цветы, любовь, деревня, праздность,
Поля! я предан вам душой.
Всегда я рад заметить разность
Между Онегиным и мной,
Чтобы насмешливый читатель
Или какой-нибудь издатель
Замысловатой клеветы,
Сличая здесь мои черты,
Не повторял потом безбожно,
Что намарал я свой портрет,
Как Байрон, гордости поэт,
Как будто нам уж невозможно
Писать поэмы о другом,
Как только о себе самом»
Пушкину важно, повторимся, отгородиться от своего заглавного персонажа.
«LVII
Замечу кстати: все поэты —
Любви мечтательной друзья.
Бывало, милые предметы
Мне снились, и душа моя
Их образ тайный сохранила;
Их после муза оживила:»
Любопытный фрагмент, в нём описана магия творчества поэта.
«Так я, беспечен, воспевал
И деву гор, мой идеал,
И пленниц берегов Салгира.
Теперь от вас, мои друзья,
Вопрос нередко слышу я:
«О ком твоя вздыхает лира?
Кому, в толпе ревнивых дев,
Ты посвятил ее напев?
LVIII
Чей взор, волнуя вдохновенье,
Умильной лаской наградил
Твое задумчивое пенье?
Кого твой стих боготворил?»
И, други, никого, ей-богу!
Любви безумную тревогу
Я безотрадно испытал.
Блажен, кто с нею сочетал
Горячку рифм: он тем удвоил
Поэзии священный бред,»
Шедевры творчества Пушкин называет «бредом». Позже он назовёт методику создания романа в стихах как произведения искусства «болтовнёй» и тщетно будет пытаться научить ей лидеров декабристов.
«Петрарке шествуя вослед,
А муки сердца успокоил,
Поймал и славу между тем;
Но я, любя, был глуп и нем.
LIX
Прошла любовь, явилась муза,
И прояснился темный ум.
Свободен, вновь ищу союза
Волшебных звуков, чувств и дум;
Пишу, и сердце не тоскует,
Перо, забывшись, не рисует,
Близ неоконченных стихов,
Ни женских ножек, ни голов;
Погасший пепел уж не вспыхнет,
Я всё грущу; но слез уж нет,
И скоро, скоро бури след
В душе моей совсем утихнет:
Тогда-то я начну писать
Поэму песен в двадцать пять.
У нашего любимого литературного гения всегда было много самых разных идей [Красухин, 27].
«LX
Я думал уж о форме плана,
И как героя назову;
Покамест моего романа
Я кончил первую главу;
Пересмотрел всё это строго:
Противоречий очень много,»
Вопреки всем обстоятельствам, не только первая глава, но и весь итог многолетнего труда получится цельным и непротиворечивым. А его структура «оригинальна, сложна и потрясающе гармонична» [Набоков, 42]. При этом «Евгений Онегин» оказался своеобразным, внежанровым. И оговорка в нём про наличие «противоречий» указывает на изначальное, запланированное использование в тексте новых выразительных инструментов, дополнительных степеней свободы, а не на присутствие неких нестыковок. Поэтому неудивительно, что сам Пушкин «их исправить не хочет». Нестыковки и противоречия нужно искать в пушкинистике, которая так и не разглядев до конца инструменты тонкой настройки поэзии великого поэта, ещё при жизни не раз пыталась заживо похоронить его лиру. Напомним, тот же Белинский в своей первой крупной критической статье всерьёз утверждал, что «Пушкин в 1830 году кончился» [Белинкий-1953, 87]. Вот уж действительно, — «Чтож мы такое!.. боже мой!…».
«Но их исправить не хочу.
Цензуре долг свой заплачу,
И журналистам на съеденье
Плоды трудов моих отдам:
Иди же к невским берегам,
Новорожденное творенье,
И заслужи мне славы дань:
Кривые толки, шум и брань!»
К сожалению, Пушкин оказался провидцем: его бессмертное творение, которое, как мы надеемся, когда-нибудь будет использовано по назначению, т. е. для оздоровления человеческих отношений, на данный момент истолковано как банальная история о неразделённой любви, в которой «у каждого своя Таня». Общество петушковых рассуждает, вероятно, приблизительно так: роман написал Пушкин? — значит, он о любви; в нём написано про любовь? — ну, а что вам ещё, собакам? — теперь точно о любви. Вот такие петушковы, скотинины и буяновы в пуху и составили полчища коллективного д’Антеса. Ещё раз: если Ленского убил Онегин, но уничтожили: Оля, Зарецкий и скотинины, то Пушкина убьёт залётный француз, но уничтожат: жена, друг-секундант, оба царя, попы, а также критиканы из литературных журналов. Простите, вырвалось.
ГЛАВА ВТОРАЯ
O rus!
Hor.
О Русь!
Этим двуязычным каламбуром в эпиграфе Пушкин, как мы предполагаем, ставит Русь, какой она была на начало XIX века, в один ассоциативный ряд с деревней («rus» в переводе с латинского означает «деревня»).
«I
Деревня, где скучал Евгений,
Была прелестный уголок;
Там друг невинных наслаждений
Благословить бы небо мог»
Давно известно, что «человекѣ — это животное, которое разсуждаетѣ» [Детская]. Поэтому тут за красивым слогом должно стоять осознание очевидного факта: человек, который живёт исключительно «невинными наслаждениями», — это животное. Пытливый читатель, который ещё не утомился нашими подробностями, в этом месте сделает верные выводы.
«Господский дом уединенный,
Горой от ветров огражденный,
Стоял над речкою. Вдали
Пред ним пестрели и цвели
Луга и нивы золотые,
Мелькали сёла; здесь и там
Стада бродили по лугам,
И сени расширял густые
Огромный, запущённый сад,
Приют задумчивых дриад»
Ай-ай-ай, как красиво! Можно прочесть одну эту первую строфу главы и целый день, а потом целую жизнь, посреди забот и творчества, наслаждаться впечатлением от неё. И детей научить. Что было в прекрасной голове у заглавного персонажа, что мешало вдохновляться или хотя бы просто наслаждаться окружающей русской природой? Самый очевидный ответ — жизнь без творческих устремлений не предполагала потребности во вдохновении. Каждый человек носитель оригинальной конструкции мозга, не могут все быть одинаковыми, не грамотно всех грести под одну гребёнку. Тем не менее, персонаж Евгений Онегин — «человек», поэтому логично и этично ожидать от него чисто человеческих мыслей и поступков. Не одних — так других. А то ведь даже в дикой природе от паразитов избавляются. Например, пчёлы, готовясь к зимовке, выгоняют (фактически — убивают) трутневый приплод. Кроме того, это известный зоотехнический приём.
«II
Почтенный замок был построен,
Как замки строиться должны:
Отменно прочен и спокоен
Во вкусе умной старины.
Везде высокие покои,
В гостиной штофные обои,
Царей портреты на стенах,
И печи в пестрых изразцах.
Всё это ныне обветшало,»
Обветшало в данном контексте означает не «износилось», а «морально устарело» под воздействием европейских модных тенденций. Как говорила Екатерина II в контексте известного сочинения Радищева, — под влиянием «французской заразы», которую она же, кстати, и впустила в Россию вместе с иезуитами. Поясним, в культуре народов Европы, как и совершенно в любом человеческом обществе, всегда найдётся контекст, достойный внимательного изучения, переосмысления и даже заимствования. Нет проблемы в т.н. «европейских ценностях», — есть ошибочный и странный опыт слепого бездумного и бестолкового их копирования, против обретения которого и выступал в своём бессмертном творении Александр Сергеевич.
«Не знаю право почему;
Да, впрочем, другу моему
В том нужды было очень мало,
Затем что он равно зевал
Средь модных и старинных зал»
В волшебных рифмах начала второй главы угадывается образ незрелой, неосвоенной, «запущенной» России начала XIX века, который Онегину навевал скуку. Как видим, заглавный герой рисуется автором довольно апатичным, бесталанным и праздным. С таким типажом недальновидно начинать общее предприятие, а связывать свою жизнь — просто опасно! Далее по тексту мы теперь ожидаем встретить какие-то очень веские положительные таланты и характеристики образа, которые позволили бы сделать его привлекательным для замужества. Приоткроем тайну, — такие не обнаружатся. Будем признательны читателю, который уличит нас в нашей ошибке: panvld@mail.ru.
«III
Он в том покое поселился,
Где деревенский старожил
Лет сорок с ключницей бранился,
В окно смотрел и мух давил»
«Давить мух» означает пить настойки на яблоках маленькими стопками, которые так и назывались — «мухами». Даже если старожил не спивался, картина удручающая. Трудно сказать по какой причине склочный старик, «полный хозяин» условных «лесов, полей и рек» [1, LIII], и даже «заводов» (конных или мануфактурных — не важно), долгих мучительных 40 лет подобно Тане Лариной покоился перед окном в высоких покоях покойного замка в покоях цивилизации. При этом совсем не пользовался чернилами, а начиная с 1808 года перестал интересоваться и календарём. Нет ли тут обстоятельства, которое могло бы частично оправдать равнодушие племянника к немощному старику?
«Всё было просто: пол дубовый,
Два шкафа, стол, диван пуховый,
Нигде ни пятнышка чернил.
Онегин шкафы отворил:
В одном нашел тетрадь расхода,
В другом наливок целый строй,
Кувшины с яблочной водой
И календарь осьмого года:
Старик, имея много дел,
В иные книги не глядел»
Подытожим. Богатый владелец заводов сорок последних лет жизни бранился с деревенской ключницей, глядел в окно, употреблял алкоголь, не читал книг, никому не писал писем. В шкафу коме настоек был лишь календарь пятнадцатилетней давности. Попробуйте предположить диагноз.
«IV
Один среди своих владений,
Чтоб только время проводить,
Сперва задумал наш Евгений
Порядок новый учредить.
В своей глуши мудрец пустынный,
Ярем он барщины старинной
Оброком легким заменил;»
Иной читатель, вместе с нами околдованный волшебным пером литературного гения, в этой строфе в своих свободных фантазиях забредает настолько далеко, что начинает видеть в желаниях заглавного героя освобождение крестьян, а самому ему приписывать прогрессивные взгляды. На самом же деле, Евгений просто не способен грамотно занять свой досуг [6, XXVIII] [8, XII]. Он так развлекается, пытаясь праздностью спастись от праздности. Когда ему надоедают «бурные наслаждения», у него возникает желание «писать» [1, XLIII], а когда у него предсказуемо ничего не выходит, он, «томясь душевной пустотой» [1, XLIV], силится хотя бы «читать». Когда у него и читать не получится (ибо и к чтению нужно подходить с умом начиная с выбора книг), он примется «дружить» [1, XLIV]. Но и это у него не выйдет, потому что он в общении привык не к взаимному обогащению с партнёром, а к соперничеству, к самовозвеличиванию, к манифестации своих желаний. Его энергия взаимодействия направлена не на партнёра, а на себя, именно поэтому он убьёт начинающего поэта и потом ещё будет себя утешать, предполагая тому незавидную судьбу [6, XXXIX]. В диалоге он привык к «язвительному спору», «шутке, с желчью пополам // И злости мрачных эпиграмм» [1, XLIV]. Почитатели культа «Идеальной Татьяны» должны задуматься о том, какого монстра они пророчат в мужья своей любимице.
Следующим этапом развлечений была готовность Евгения «увидеть чуждые страны» [1, LI], причём, разумеется, на деньги отца. Это известие ускорило смерть самого близкого человека. Однако даже к этому событию денди отнёсся как к развлечению, отдав родовое имение на откуп кредиторам.
Мы исходим из двух глобальных предположений:
— Великий поэт не мог 8 лет описывать ничтожество,
— «Абсолютно плохих» людей не существует и, к примеру, абсолютный лентяй — это не праздный бездельник, а тот, кто сиднем сидит уставившись в одну точку.
Вот и Онегин, если задуматься, был способен добиваться поставленной цели. Например он, очевидно, сам выучился танцевать до такого уровня, который ему был необходим для поднятия своего реноме в обществе. Таню Ларину он тоже соблазнял не менее полугода. И тут нам нужно сделать важный вывод: в здоровом столичном обществе Онегин мог бы найти сообразно своим малочисленным, однако ярким талантам подходящую социальную нишу. Но увы, и общество, и Онегин были больны.
«И раб судьбу благословил.
Зато в углу своем надулся,
Увидя в этом страшный вред,
Его расчетливый сосед.
Другой лукаво улыбнулся,
И в голос все решили так,
Что он опаснейший чудак»
Набоков предполагает, что Онегин по молодости сочувствует бедным крестьянам и «лукавые соседи улыбаются (IV, 12), зная, что это чудачество скоро пройдет» [Набоков, 247]. Однако из контекста повествования уместнее сделать вывод о том, что «лукавая улыбка» легла на уста Буянова и Зарецкого, как только они приняли решение этого «опаснейшего чудака» уничтожить.
«V
Сначала все к нему езжали;
Но так как с заднего крыльца
Обыкновенно подавали
Ему донского жеребца,
Лишь только вдоль большой дороги
Заслышит их домашни дроги, —
Поступком оскорбясь таким,
Все дружбу прекратили с ним.
«Сосед наш неуч (справедливое замечание), сумасбродит (меткая характеристика),
Он фармазон (а здесь и далее — уже напраслина и наветы на обычного бездельника); он пьет одно
Стаканом красное вино; (тут — зависть)
Он дамам к ручке не подходит;
Всё да да нет; не скажет да-сѣ
Иль нет-сѣ». Таков был общий глас»
В XIX веке словоерс («сѣ») использовался как сокращение от слова «сударь/сударыня» и считался выражением почтения к собеседнику. Получается, деревенские помещики пеняли Онегину на то, что он ведёт себя неуважительно.
Поскольку активного общения между ними в романе не обнаруживается, можно предположить, что в последних 5 строках описано как они распускали о нём сплетни. Впрочем, кое-что мог разболтать соседям Зарецкий [ср. 6, X]. В любом случае, если картины природы перед тем, как они ему надоели, Евгений хотя бы рассматривал целых два дня, то общество деревенских дворян он презирал заранее.
И небезосновательно, ибо те, кто зевал в церкви и постился всего два раза в год [2, XXXV], обзывают Онегина атеистом и вольнодумцем («франк-масоном»). Он для них как бельмо в глазу. Между разговорами про дождь, про лён, про скотный двор они завидуют ему, злословят. Как со временем убедимся, некоторые из них настроены агрессивно.
При этом важно отметить, что в черновиках, т. е. по первоначальной версии, неудовольствие Онегиным выражали только дамы [Набоков, 266], у которых от любви до ненависти — один шаг.
«VI
В свою деревню в ту же пору
Помещик новый прискакал
И столь же строгому разбору
В соседстве повод подавал.
По имени Владимир Ленский,
С душою прямо геттингенской,»
Буквально – пропитанный духом [знаний и нравственности] Геттингенского университета. Среди выпускников Геттингена были, к примеру, сыновья промышленника Григория Демидова, братья Тургеневы и тот же П. П. Каверин.
«Красавец, в полном цвете лет,
Поклонник Канта и поэт.
Он из Германии туманной
Привез учености плоды:
Вольнолюбивые мечты,
Дух пылкий и довольно странный,
Всегда восторженную речь
И кудри черные до плеч»
И вновь нас ждёт крайне любопытное сравнение с черновиком. В первоначальной версии Ленский описан как «питомец (!) Канта», «крикун» и «мятежник», который привёз с собой некие пылкие и «благородные» идеи, а также «неосторожные» мечты [Пушкин, 267]. В печатной версии от чернового образа остался «поклонник Канта» (это просто смешно) с «довольно странным духом» (интересно, что это значит?), тем не менее, хотя бы с «плодами учёности» и кудрями.
Строго говоря, Иммануил Кант умер 12 февраля 1804 года в Пруссии. Неясно что мог иметь ввиду Пушкин, когда называл в черновиках Ленского «питомцем», тем не менее замена «питомец» — «поклонник» определённо знаковая.
«VII
От хладного разврата света
Еще увянуть не успев,
Его душа была согрета
Приветом друга, лаской дев (крепостных крестьянок).
Он сердцем милый был невежда,»
Сердечное невежество Ленского проявилось в том, что он, по меткому замечанию Белинского, «полюбил Ольгу», которая «не понимала его, а, вышедши замуж, сделалась бы вторым, исправленным изданием своей (трижды простой [3, IV]) маменьки» [Бродский, 254]. Кроме того, обращаем внимание на то, что разврат, получается, был повсеместным явлением.
«Его лелеяла надежда,
И мира новый блеск и шум
Еще пленяли юный ум.
Он забавлял мечтою сладкой
Сомненья сердца своего;
Цель жизни нашей для него
Была заманчивой загадкой,
Над ней он голову ломал
И чудеса подозревал»
Как видим, Ленский в романе описан мечтательным фантазёром, между тем в первоначальной версии автор пробовал подбирать персонажу совершенно иные определения:
— «И пылкой верою <свободе> надежды» вместо «Он сердцем милый был невежда»,
— «И славы <жизни> новый блеск и шум» вместо «И мира новый блеск и шум»,
— «Он [ведал] труд и вдохновенье» вместо « [блеск и шум] ещё пленяли юный ум».
А вместо «чудесных подозрений» последних 4 строк было: «К чему то жизни молодой / Неизъяснимое влеченье, / Страстей [кипящих] буйный пир / И [бури] их и сладкий мир» [Пушкин, 268]. Иначе говоря, по первоначальной задумке в этом месте отмечен его неравнодушный, беспокойный нрав, идейность и энергичность. Между тем, в печатной версии, когда Владимир размышлял о смысле жизни, вместо ответа на этот вопрос он подозревал «чудеса». Нам остаётся прочувствовать разницу и сделать выводы.
«VIII
Он верил, что душа родная
Соединиться с ним должна,
Что, безотрадно изнывая,
Его вседневно ждет она;
Он верил, что друзья готовы
За честь его приять оковы,
И что не дрогнет их рука
Разбить сосуд клеветника;
Что есть избранные судьбами,
Людей священные друзья;
Что их бессмертная семья
Неотразимыми лучами,
Когда-нибудь, нас озарит
И мир блаженством одарит»
Для сравнения, последние 6 стихов в черновой редакции говорили о том, что Ленский имел философический склад ума, задумывался о высоких материях и вообще, — обладал произвольным мышлением:
«Что мало избранных судьбами
Что жизнь их лучший Неба дар
И сердца [неподкупный] жар
И гений власти над умами
[Любви] добру посвящены
И силе доблестью равны» [Пушкин, 269].
«IX
Негодованье, сожаленье,
Ко благу чистая любовь
И славы сладкое мученье»
Вместо первых трёх строк девятой строфы Пушкин пробует подбирать совершенно иные:
«10 Несправедливость, угнетенье
11 а. робость, клевета
б. И жажда мщенья
в. Любовь и месть кипели в нем
г. И к людям пылкая любовь
д. И к ближним пылкая любовь
12 а. Рождали в нем негодованье
б. ненависть и мщенье» [Пушкин, 269].
«В нем рано волновали кровь.
Он с лирой странствовал на свете;
Под небом Шиллера и Гете
Их поэтическим огнем
Душа воспламенилась в нем.
И муз возвышенных искусства,
Счастливец, он не постыдил;
Он в песнях гордо сохранил
Всегда возвышенные чувства,
Порывы девственной мечты
И прелесть важной простоты»
В черновых редакциях второй половины данной строфы лира Ленского названа «прелестною» [Пушкин, 270], она противопоставляется «стихам певцов разврата» и уверяет, что «его [труды] конечно мать / Велела б дочери читать».
Владимир Набоков в комментариях последних двух стихов данной строфы отмечает, что «Пушкин был здесь, по-видимому, более высокого мнения о Ленском, чем в главе Шестой, XXI-ХХIII» [Набоков, 258]. Забегая вперёд, это прекрасно соотносится с нашим предположением о том, что Александр Сергеевич дважды — в процессе написания «Письма Татьяны к Онегину» и в седьмой части — кардинально менял фабулу романа.
«Х
Он пел любовь, любви послушный,
И песнь его была ясна,
Как мысли девы простодушной,
Как сон младенца, как луна
В пустынях неба безмятежных,
Богиня тайн и вздохов нежных.
Он пел разлуку и печаль,
И нечто, и туманну даль,
И романтические розы;
Он пел те дальные страны,
Где долго в лоно тишины
Лились его живые слезы;
Он пел поблеклый жизни цвет
Без малого в осьмнадцать лет»
Как видим, в начале романа 17 лет исполнилось не Тане, а Владимиру. Некоторые читатели путают.
«XI
В пустыне, где один Евгений
Мог оценить его дары,»
Вместо этих «беззубых» стихов в черновых версиях говорилось: «гневною сатирой одушевлялся стих его» [Пушкин, 273].
«Господ соседственных селений
Ему не нравились пиры;
Бежал он их беседы шумной.
Их разговор благоразумный
О сенокосе, о вине,
О псарне, о своей родне,
Конечно, не блистал ни чувством,
Ни поэтическим огнем,
Ни остротою, ни умом,
Ни общежития искусством;
Но разговор их милых жен
Гораздо меньше был умен»
Давайте задумаемся. «Господа соседственных селений», а тем более их жёны, действительно, наверно, не блистали умом и воспитанием. Но это справедливо лишь в рамках той меры, которой их судил столичный бездельник. При этом сам он, если забрать у него дядюшкино наследство, представлял бы жалкое зрелище. Господа из селений действительно были адаптированы к «неблестящей» деревенской местности, из которой выехать можно было только зимой по санному пути. В этом смысле их даже можно было назвать заложниками своего положения. Но ведь то же самое можно с известной поправкой сказать и о Евгении Онегине.
«XII
Богат, хорош собою, Ленский
Везде был принят как жених;»
Кстати, Евгений тоже богат и судя по наброскам поэта, так же как минимум недурён. Тоже, в принципе, завидный жених, как и Владимир. Просто из столичной реальности.
«Таков обычай деревенский;
Все дочек прочили своих
За полурусского соседа;
Взойдет ли он, тотчас беседа
Заводит слово стороной (иначе говорят, — «начинают разговор издалека на отвлечённые темы», возможно о тех же сенокосе, вине, псарне и родне; затем искусство беседы состоит в том, чтобы показать общие с гостями интересы, приукрасить достоинства и скрыть недостатки потенциальной невесты)
О скуке жизни холостой;
Зовут соседа к самовару,
А Дуня разливает чай,
Ей шепчут: «Дуня, примечай!»
Потом приносят и гитару:
И запищит она (бог мой!):
Приди в чертог ко мне златой!..»
В черновых набросках (согласно первоначальному плану) последние два стиха были в целом, нейтральны:
«а. И запоёт
в. И дочь
Коль хочешь знать я купидон» [Пушкин, 274].
Купидон — древнегреческий бог любви и страсти, изображается как крылатый младенец, чьи стрелы или раны вызывают неразделенную любовь или сильное желание у тех, в кого они попадают. Однако позже, в печатной версии, Пушкин, что называется, усилил это место. И даже для определённости снабдил его своим примечанием о том, что данный стих взят из «комической» [Набоков, 265] оперы «Днепровская русалка».
В поэме Василия Пушкина «Опасный сосед» [Михайлова] партитурой этой оперы «Б… дь толстая» и больная сифилисом 16-летняя Варюшка кидались в Буянова. Из контекста строфы следует, что указанной ссылкой Александр Сергеевич характеризует общую обстановку, в которую попал «привезший из Геттингена учёности плоды» Владимир в окончательной редакции произведения. Бедный Ленский! Что ж они в самом деле такое? Боже мой!
Кстати, поэмой «Опасный сосед» в 1816 году Павлом Львовичем Шиллингом (1786—1837) была опробована первая русская литография. Получается, первый литографический опыт в России начинался с описания того, как «Б… дь толстая» и больная сифилисом 16-летняя Варюшка кидались в Буянова партитурой оперы.
«XIII
Но Ленский, не имев конечно
Охоты узы брака несть,»
На первый взгляд, последний стих выглядит противоречиво и это даже вызывает непонимание у некоторых исследователей. Например Владимир Набоков писал: «Вероятно, нам следует понимать, что, ухаживая за Ольгой метафизически, как за небесным идеалом любви, Ленский полагает, что речь не идет о земном браке» [Набоков, 266]. Однако все мнимые противоречия рассеиваются если иметь ввиду наши комментарии к предыдущей строфе. Ленский не желал супружества с деревенскими дунями, а вот предстоящий брак с Ольгой, как увидим из дальнейшего повествования, вожделел больше своей жизни.
В черновиках к этому месту прорабатывались иные варианты, которые, как надо полагать, соотносились с черновыми редакциями предыдущей строфы:
«б. Не в силах [муки] скуки снесть
в. Терпенья эгой муки снесть» [Пушкин, 275].
«С Онегиным желал сердечно
Знакомство покороче свесть.
Они сошлись. Волна и камень,
Стихи и проза, лед и пламень
Не столь различны меж собой.
Сперва взаимной разнотой
Они друг другу были скучны;
Потом понравились; потом
Съезжались каждый день верхом,
И скоро стали неразлучны.
Так люди (первый каюсь я)
От делать нечего друзья»
Набоков предлагает сравнить данное место с фрагментом из сентиментальной беллетристики, которой, забегая вперёд, вдохновлялась персонаж Татьяна Ларина: «…в безделье люди становятся довольно общительными, вот он [лорд Бомстон] и постарался свести со мною [Сен-Пре] знакомство» (Руссо, «Юлия», ч. I, Письмо XLV)» [Набоков, 267]. Мы же постулируем очевидное наблюдение, — молодые люди сдружились на почве праздности и безделья.
«XIV
Но дружбы нет и той меж нами.
Все предрассудки истребя,
Мы почитаем всех нулями,
А единицами — себя.
Мы все глядим в Наполеоны;
Двуногих тварей миллионы
Для нас орудие одно;
Нам чувство дико и смешно»
Критика Пушкиным известных социальных, гендерных, личностных и иных проблем заслуживает чтобы мы её услышали.
«Сноснее многих был Евгений;
Хоть он людей конечно знал
И вообще их презирал, —
Но (правил нет без исключений)
Иных он очень отличал
И вчуже чувство уважал»
В черновиках Онегин отличался от «миллионов двуногих тварей» тем, что «понимал необходимость добра, законов, любви к Отечеству, соблюдения прав», при этом «он очень уважал решимость», честность («сердца правоту») и приверженность идеалам. Как видим, в печатной версии Онегин отличается от других всего лишь тем, что презирает людей, хотя некоторых очень отличает и уважает. Эти стихи «ни о чём» не характерны для реалистичной поэзии литературного гения. Можно предположить, они являются инструментом камуфлирования некоторого другого, подлинного смысла произведения, который нам предстоит выявить.
Наречие «вчуже» вообще-то означает: «не будучи близким чему-либо», «индифферентно», «нейтрально», «беспристрастно», «со стороны», «оставаясь невовлеченным» и проч. В данном контексте более уместны варианты: «тайно», «незаметно». Так что смысл этого 6-строчного фрагмента нужно понимать так: «Евгений был терпимее многих. Хотя он презирал людей из-за их недостатков, однако некоторых ценил и даже тайно уважал. Но при этом в соответствие с законами дендизма своё уважение старался не афишировать».
«XV
Он слушал Ленского с улыбкой.
Поэта пылкий разговор,
И ум, еще в сужденьях зыбкой,
И вечно вдохновенный взор, —
Онегину всё было ново;
Он охладительное слово
В устах старался удержать
И думал: глупо мне мешать
Его минутному блаженству;
И без меня пора придет;
Пускай покамест он живет
Да верит мира совершенству;
Простим горячке юных лет
И юный жар и юный бред»
Мы, пожалуй, в целом, согласимся с саркастической оценкой Онегина относительно степени наивности размышлений Ленского, который едва успел вступить в возраст совершеннолетия. Но тут возникает другой вопрос, а что сам более взрослый Евгений Онегин имел в своём послужном творческом багаже? И на него нечего будет ответить.
«XVI
Меж ими всё рождало споры
И к размышлению влекло:
Племен минувших договоры,
Плоды наук, добро и зло,
И предрассудки вековые,
И гроба тайны роковые,
Судьба и жизнь в свою чреду,
Всё подвергалось их суду»
Мы помним, что Онегин был не способен к обучению [1, VI — VII], умел лишь «Хранить молчанье в важном споре / И возбуждать улыбку дам / Огнем нежданных эпиграмм» [1, V]. С учётом отсутствия паритета образовательного ценза споры друзей выглядели комично.
«Поэт в жару своих суждений
Читал, забывшись, между тем
Отрывки северных поэм,
И снисходительный Евгений,
Хоть их не много понимал,
Прилежно юноше внимал»
Из строф XV — XVI следует, что Ленский по молодости более горяч, но в отличие от Онегина образован. В частности, он читает наизусть некие «северные поэмы» [ср. Набоков, 271—273]. Их уставший дамский угодник Онегин не понимает, однако при этом в спорах ведёт себя снисходительно, едва сдерживая какое-то «охладительное слово» [ср. 1, V]. В отношениях «от нечего делать друзей» он явно доминирует. «Терпение» Евгения закончится на обратном пути после первого визита к Лариным [3, IV]. И — да, о Ювенале на латыни они не разговаривают.
По-прежнему отмечаем отличие черновых вариантов, там Пушкиным вместо неких «северных поэм», прорабатывался вариант «своих баллад» Ленского. Сам Владимир слушал суждения Евгения об отечественной поэзии «со вздохом и потупя взор». Ещё бы [1, VII]!
«XVII
Но чаще занимали страсти
Умы пустынников моих.
Ушед от их мятежной власти,
Онегин говорил об них
С невольным вздохом сожаленья»
Первые стихи этой строфы в черновиках были совершенно иные. В них автор говорил о том, что какие бы страсти ни кипели в груди Онегина, — они обязательно проснутся, надо лишь дождаться [Пушкин, 280]. Получается, Евгений был непосредственным исполнителем первоначального замысла произведения. Между тем в восьмой главе печатной версии, как мы увидим, автор превратит этого персонажа в жалкое исхудавшее полубезумное и почти маргинальное посмешище.
«Блажен, кто ведал их волненья
И наконец от них отстал;
Блаженней тот, кто их не знал,
Кто охлаждал любовь — разлукой,
Вражду — злословием; порой
Зевал с друзьями и с женой,
Ревнивой не тревожась мукой,
И дедов верный капитал
Коварной двойке не вверял»
Буквально, — тут сказано, что счастлив тот, кто в молодости познал безумие страстей, но куда счастливее тот, кто жил предельно рассудительно. Наверно какая-то ирония, сарказм или желчь. Дело в том, что человек в норме способен жить более-менее рассудочно очень немного времени, начиная с окончания возраста первичного формирования коры головного мозга (8—9 лет) и заканчивая началом периода полового созревания (11—12 лет). И потом уже только на пенсии. Вероятно, речь идёт о том, что в обществе того периода была модной показательно беззаботная молодость. А вот расчётливая практичность выглядела малодоступным идеалом.
«XVIII
Когда прибегнем мы под знамя
Благоразумной тишины,
Когда страстей угаснет пламя
И нам становятся смешны
Их своевольство иль порывы
И запоздалые отзывы, —
Смиренные не без труда,
Мы любим слушать иногда
Страстей чужих язык мятежный,
И нам он сердце шевелит.
Так точно старый инвалид
Охотно клонит слух прилежный
Рассказам юных усачей,
Забытый в хижине своей»
За этими стройными рифмами великая личная трагедия.
«XIX
Зато и пламенная младость
Не может ничего скрывать.
Вражду, любовь, печаль и радость
Она готова разболтать.
В любви считаясь инвалидом»
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.