
«Красота спасет мир,
но сначала мир должен спасти красоту…»
Посвящается моей бабушке Надежде Усачевой
Глава 1. (Мария). Чужой муж
Мария лежала неподвижно на спине, вдавливаясь в упругий матрац, и прислушивалась. Из-за стены доносился ровный мужской храп. Петр. Муж. Чужой мужчина, в чьем доме она оказалась по милости случая.
Мысли путались, сон бежал прочь. А желание сходить по малой нужде, назойливое и болезненное, становилось все нестерпимее. С ней такое случалось, когда она переживала из-за чего-то, могла за ночь раза три в туалет сходить. Покойный муж Василий никогда этого не понимал, и Мария стыдилась своей немочи. И каждый раз она старалась сделать это тайком, встать так, чтобы не скрипнула кровать, пройти на цыпочках, задержать дыхание у двери… А если Василий проснется — то по полной получала от него ворчание и брань: «Ночью спать надо, а не шляться, как привидение!»
Здесь, в этом чужом доме было тихо. И страшно по-другому.
Мария, осторожно приподнялась с кровати, поставила босые ноги на прохладный, крашеный пол. Сделала шаг. Еще один. Старалась дышать неслышно, вся превратившись в струнку. И тут под ногой с громким, предательским всхлипом скрипнула половица.
Мария замерла, сердце колотилось, готовое выпрыгнуть из груди. Она ждала. Ждала громкого окрика, грубого: «Какого рожна колобродишь?». Но из-за стены храп лишь на мгновение сбился, Петр тяжело перевернулся на другой бок, и снова наступила та же густая, незнакомая тишина.
Выдохнув, Мария двинулась дальше, к двери. Рука дрожала, когда она взялась за холодную железную скобу.
— Чего не спишь? — раздался из темноты негромкий, спросонок хриплый голос.
Мария вздрогнула так, будто ее ударили током. Обернулась. В дверном проеме своей комнаты, освещенный лунным светом из окна, стоял Петр. Высокий и мощный, как дерево, в одних семейных трусах. Лица не было видно, только силуэт.
— Я… я в туалет, — выдавила она, и голос прозвучал жалким писком.
Петр молча постоял, потом шагнул вперед, прошел мимо нее в сени. Мария прижалась к косяку, давая дорогу. Он что-то пошарил в темноте и вернулся, держа в руках пустое эмалированное ведро.
— На, — коротко сказал он, протягивая его. — Нечего по ночам на улицу выходить, холодно. Мать так же делала. Утром вынесешь.
Он сказал это без раздражения, просто, практично, по-хозяйски. Но для Марии эти слова и этот жест были полны неловкого интимного внимания, к которому она была совсем не готова. Мысль о том, чтобы справлять нужду здесь, в комнате, в ведро, зная, что за стеной спит Петр, вызывала жар стыда на щеках.
Но вместе со стыдом, странным образом, пробивалась и тонкая струйка благодарности. Петр не кричал, не ругал. Он… позаботился.
— Спасибо, — прошептала она, принимая холодную ручку ведра.
Петр лишь кивнул в темноте и, развернувшись, ушел в свою комнату, притворив за собой дверь.
Мария осталась стоять одна в сенях, сжимая в дрожащих пальцах ручку ведра. Страх перед этим чужим, молчаливым мужчиной никуда не делся. Он сидел глубоко внутри, въевшийся в кости за годы жизни с Василием. Но к нему теперь примешивалось что-то новое — хрупкое, почти невероятное чувство безопасности.
***
Мария вернулась в комнату, осторожно поставила ведро в угол, сделала свои дела и снова укрылась одеялом. Тело слушалось плохо, мышцы ломило. Сон отступил безвозвратно, уступив место призракам.
И они приходили один за другим, едва она закрывала глаза. Ей мерещилась не тишина этого дома, а грохот. Грохот каблуков о порог, грохот опрокидываемого стула, громкий, пьяный, раздирающий душу голос Василия.
«Машка! Где ж ты, стерва, прячешься? Мужа встречай!»
Она вжималась в подушку, стараясь стать меньше, незаметнее. Но он всегда её находил. Шел на звук ее прерывистого дыхания, на запах животного страха, который, ей казалось, от нее исходил.
Иногда Василий был весел — и это было еще хуже. Он хватал ее, мял, тискал, пахнущий перегаром и махоркой, щетинистым лицом терся о ее щеку. «Ну, жена, давай, исполняй супружеский долг!» — и его тяжелые руки, грубые и поспешные, были не лаской, а насилием. Она всегда лежала под ним неподвижно, как бревно, стиснув зубы и глядя в потолок, мысленно улетая куда-то далеко, в узоры, которые вышивала днем. Это было унизительно, больно и грязно. Она не знала, что может быть по-другому, и думала, что все женщины так и живут — терпят.
Все так живут. Бабы дома работают и в колхозе. Мужики на тракторах. Васька вон ремонтом этих тракторов и занимался. Иной раз и подколымит, всегда деньги были. Особенно на выпивку. Мария ему слова поперек не говорила, когда он пьяный приходил. Все так живут…
Как-то он пришел домой чем-то обозленный. Увидел на столе ее новую работу — вышитую сорочку, на которую она потратила недели, вкладывая в каждый стежок тоску по красоте, изящные васильки по краю горловины.
«Опять за своим тряпками сидишь! — зарычал он. — Лучше делом займись! Ужин где? Дом засран!»
Он схватил сорочку. Мария не удержалась, вскрикнула: «Вася, нет!» Это его взбесило окончательно. «Тебе тряпки дороже мужа?! На, получай свои тряпки!»
И он стал топтать вышивку грязными сапогами. Рвал ткань, крутил ее под подошвой. Мария со слезами смотрела, как гибнет единственно красивое, что было в ее жизни, и чувствовала, как с каждым ударом его сапога в ней самой что-то ломается.
После этого начались болезни. Как будто все силы из неё вытянули, голова каждый божий день болела, в глазах темнело. Врач в сельской амбулатории разводил руками: «Нервы, гражданка Шумилина, нервы. Попейте валерьянки». Василия ее слабость бесила еще больше. «Прикидываешься больной, стерва, от работы отлыниваешь!»
Его смерть в пьяной драке стала для Марии… избавлением. Горьким, стыдным, но избавлением. На похоронах она не могла выдавить ни слезинки, только чувствовала ледяную пустоту внутри и жгучий стыд за эту пустоту.
И вот теперь она здесь. В чистой, почти пустой комнате. В тишине. Рядом за стеной — чужой, молчаливый мужчина, который подал ей ведро, чтобы она не пошла ночью на холод.
Марие до сих пор казалось, что она спит и вот-вот проснется. Этот мутный сон начался еще на похоронах мужа. Она помнила шепотки за спиной: «Машка-то даже слезинки не пролила. Мужик помер, а она как не родная». «Ох, горюшко! Такой молодой. Тридцать три года всего. Возраст Христа. И не пожил совсем». «И не говори! Ему бы бабу нормальную, а не эту мышь серую. Не гулял бы тогда, домой бы бежал. А тут от тоски, знамо дело, балагурил. Парень-то видный, а дома эта немурыка сидит».
А Мария не обращала на эти пересуды никакого внимания. Она понимала, что для вида надо плакать, убиваться по мужу, но в душе теплилось чувство, что она вырвалась из капкана.
Одна! Она теперь может жить одна! Не бояться грохота мужниных сапог, не вздрагивать, когда он приходит пьяный домой. Будет она жить тихой вдовой, спокойно рукодельничать, и никто не будет подгонять «Делом займись!»
Она не чувствовала ноябрьский холод, пронизывающий её на кладбище до костей, в душе у неё было тихо и тепло. И стук заледенелой земли о крышку гроба отсчитывал секунды до того момента, когда она сможет, наконец, остаться одна дома.
Но эта надежда на тихую жизнь разбилась почти сразу. На поминках брат Василия, Николай, выпил. Мария видела по его глазам, что он вот-вот что-то скажет. Она всегда побаивалась шурина, еще больше, чем мужа. И предчувствие её не обмануло.
Дождавшись, когда все согреются и выпьют по рюмке за брата, Николай громко стукнул ложкой по столу, привлекая внимание. Все затихли, как кролики в клетке. Николай встал, широким жестом огладил усы и хрипло, с вызовом посмотрел на Марию.
— Я чего сказать-то хотел. Ты, Машка, зла на меня не держи, но придется тебе из дома этого съехать. Тут такое дело — дом-то этот наш, отцовский. По бумагам так и записано: на меня, Николая, и на покойного Василия. А ты, Машка, посторонний человек. Так что закон на моей стороне. Батя его сыновьям строил. Васька первый женился, вот его здесь и поселили. А теперича, мой черед здесь жить. Тесно нам с детьми в доме отца, так что сюда теперь перейдем. Вы с Васькой неважнецко жили, детей не нажили. Так что тебе одной легче будет, по миру не поёдешь. Василий в чем-то умный был, на тебя дом не переписал. А ты… — он посмотрел на нее с презрением — …и похоронить-то его толком не смогла. Ни слезинки не пролила, да и поминки жидкие. И когда он в драке той был, где ты была? Не уберегла. Так что не задерживайся тут. Разберемся с наследством — съезжай.
Мария побледнела, у нее перехватило дыхание. Да как же это? Стыд-то какой! Вот и пожила тихо одна в доме…
Соседи потупили взгляды, и потянулись к выходу. Никто за неё вступился.
Через неделю Мария узнала, что Николай начал действовать. Он ходил в сельсовет и принес все документы на дом, доказывая, что Мария — «не кровная» и «не справилась с хозяйством». Об этом Мария узнала от самого председателя.
— Ты, Мария, в бутылку-то не лезь. Собирай тихонько вещички. По закону Николай действует. Я тебе тут не помощник. Хочешь, угол тебе найду? Есть у меня койка в бараке, где гастарбайты живут…
В общий барак к строителям Мария не хотела. И выхода тоже не видела. Мысль о родителях, живущих в тесноте и бедности в дальнем селе, была горше самой горькой редьки. Брат средний лет пять назад женился и молодуху в дом родителей привел. Там уже и племяшки-погодки бегают. Куда ей в родительский дом до кучи? Привезти к ним свои невеликие пожитки и свой позор? Видеть в их глазах осуждение. Слушать пересуды за спиной. Нет, не может она этого сделать.
Может, еще обойдется? Ну, есть же Бог на свете?! Не выгонит же её просто шурин так на улицу?
Это случилось через полгода после похорон. Ранним апрельским утром Мария доила свою корову Марту и оглядывала стайку. Мысли крутились в голове, как назойливые оводы. До выпаса скота еще месяц, а корма уже на исходе. Раньше Василий этим занимался, договаривался с колхозом о комбикорме, о сене, а теперь все на ней. Да, одной с хозяйством тяжелей, но она выкрутится. Лишь бы из дома не выгнали…
Вдруг она услышала резкий звук мотора и скрип ворот. Во двор на грузовике заехал Николай с двумя взрослыми сыновьями. Мария вышла навстречу, держа в руке полный подойник молока. Руки ослабли, страх сдавил горло. На шум выскочила любимая кошка Муська и прижалась к хозяйке, защищая от непрошенных гостей.
Николай выпрыгнул из кабины и по-хозяйски оглядел двор.
— Всё, Машка, кончилось твое время. Собирай свои пожитки. Можешь к родителям своим возвращаться.
Мария в ужасе отпрянула, чуть не разлив молоко.
— Да как же… Как жить-то? Куда мне?
Николай сплюнул, мотнув сыновьям головой, мол, погодьте вылезать.
— Не хошь к родителям, можешь в город, на кирпичный податься, там общага есть, может мужика найдешь. А из дома мово вали. Корову с телком можешь себе, так и быть, забрать. Продашь, деньги на перво время будут.
Не слушая причитания Марии, Николай сел в грузовик и уехал, дав ей наказ до обеда собрать вещички.
Закрывая за ним ворота, Мария поскользнулась и упала в грязь. Ноги не держали.
И тут из-за поворота, с проселочной дороги, вышел Петр, их сосед. Он возвращался из леса, за спиной — ружье, через плечо — окровавленная тушка зайца. Он шел, не глядя по сторонам, погруженный в свои мысли. Мария подалась было к нему, инстинктивно, ожидая хоть какую-то помощь. Но потом сжалась, поняла, кто она ему, чтоб защищал? И поняла, что сейчас он пройдет мимо, не желая связываться с чужим горем.
Но Петр остановился, а потом тяжелым шагом зашел во двор, остановился в двух шагах от Марии. Он смотрел на нее прямо. Его серые глаза были холодны и серьезны, в них не было жалости, только какая-то злая решимость.
Его взгляд скользнул по ней, по ее мокрым от слез и дождя волосам, по испуганно жмущейся к ее ногам кошке. Потом Петр медленно повернул голову и посмотрел вслед грузовику. Лицо его, обычно спокойное, вдруг стало жестким, как гранит. Желваки на челюсти заиграли.
— Сволочь, — тихо, но очень четко, будто рубанул топором, бросил он в спину уезжавшему Николаю. — Добился-таки своей подлой правды.
Мария не могла вымолвить ни слова. Слёзы текли по лицу, размазывая грязь.
— Вставай, — сказал Петр твердо. — У меня жить будешь.
Мария смотрела на него, не в силах понять. Ее мозг отказывался складывать эти слова в смысл.
— Оформим в сельсовете брак, — продолжил Петр, словно докладывал о проделанной работе. — Чтоб никто слова сказать не смел. Вставай, я сказал. Пошли, вещи соберешь.
Это не звучало, как предложение. Это был приказ. Приказ спасителя. И в абсолютной, опустошающей беспомощности Марии этот приказ стал единственной соломинкой, за которую она ухватилась, чтобы не утонуть окончательно.
Она не помнила, как встала. Не помнила, как собирала свои вещи по дому. Петр пока переводил её корову с телком в свою стайку. Потом он вернулся и, без лишних слов, взвалил ее узлы на могучую спину.
— Кошку бери, — бросил он через плечо.
Мария, машинально, подобрала испуганную Муську. И пошла за Петром, как корова на веревке. Не думая, не рассчитывая, просто покоряясь той силе, что наконец-то встала на ее сторону.
В тот же день они пошли в сельсовет. Секретарь, тетя Катя, подняла на них удивленные брови.
— Жениться собрались? Ну, дела… Заявление сегодня если напишете, то срок вам на размышление — два месяца.
Петр, не глядя на Марию, твердо сказал:
— Мы все решили. Пишите. Через два месяца за бумагами зайдем.
***
И вот сейчас, лежа в доме Петра, Мария впервые за долгие годы позволила себе просто слушать тишину. Она была сломлена, унижена и до смерти напугана. Но сквозь щель в ставне пробивался первый лучик утреннего солнца. Он ложился на простой, чисто вымытый пол. И в этом луче медленно кружились пылинки, похожие на тонкую золотую нитку. «Вот бы из этой ниточки вышить узор…» последнее, что подумала Мария и сон, наконец, сморил её.
Глава 2. Петр. От баб все беды
«На кой ляд я с ней связался? Не моё это дело, а я нюни распустил, как мальчишка» — эта мысль, тупая и тяжелая, как обух, стучала в висках с самого утра. Петр стоял у печки, пытаясь её растопить, и чувствовал себя волком в капкане, который сам в западню угодил. Хоть лапу отгрызи, ничего уже не изменить.
Чужая баба в доме. Тихая, серая, испуганная. И этот ее взгляд, пустой и безвольный, будто из нее всю душу вытряхнули.
Он с силой хлопнул заслонкой, так что искры поднялись в дымоход. Не его дело было лезть. Жила бы себе Машка у родителей, нашла бы другого мужика… Хотя какого такого мужика она бы нашла, если уж от Василия натерпелась? В деревне от людей не спрятаться, все про всех знают. Кто гуляет, кто жену бьёт. Не встревают в чужую семьи, но знают. И он видел, как Мария с Василием жила, как он на бровях по вечерам приползал, как она тенью по двору ходила. Забор невысокий, соседям всё видно.
Сам-то Василий покойничек… Петр его со школы помнил. На два класса старше, шумный, веселый парень в школе был. Не дурак, руки золотые — к любой технике подход находил. Из него бы мастер на все руки вышел, инженером мог стать, да где там, в деревне? Так и мариновался в колхозной рембазе, утоляя тоску техническим спиртом да байками в курилке.
Петр всегда думал, что в Василие два человека жило. Один — на людях: рубаха-парень, балагур, душой компании. Гармошку на ремки рвал, Высоцкого орал так, что по всей улице слышно было. Мужики его уважали — без Васиных рук мастеровых полсела без тракторов бы сидело. Деньги у него водились, и он их с шиком, с размахом спускал — на выпивку, на гостинцы для приятелей. Да и хозяйство держал: дом крепкий, корова, свиньи. Не лодырь.
А другой человек в нём просыпался дома. Тот, что зверел от тишины и этой самой, ненужной на людях нежности. Петр видел, как Василий, вернувшись с гулянки, мог ласково трепать за ухом свою лайку, а через минуту — орать на Марию, чтобы жрать ставила быстрее. Он к жене относился, как к рабочей скотине: должна пахать, молчать и приносить пользу. А её тихое рукоделье (знал Петр, что Мария любила это дело), эти пяльцы да нитки, бесили его пуще всего. Это Василия бесило, как красная тряпка быка. То ли от глупости, то ли это было ему напоминание о какой-то другой, тонкой, непонятной ему жизни, до которой он дотянуться не мог, а потому — ненавидел. Слыхал Петр, как Васька орал жене «Лучше делом займись!» И это был крик человека, который сам свой талант залил спиртом и теперь злился на любого, у кого это «дело» было не с железом и мазутом, а с душой.
И страшнее всего было то, что Василий, побив её или унизив, наутро, бывало, мог принести из райцентра плитку шоколада «Алёнка» или банку шпрот — редкий дефицит. Не из любви, нет. Как хозяин кидает кость собаке, которую только что отлупил. Чтобы знала своё место и не забывала, кто тут кормилец.
Петр снова как наяву увидел Марию, сидящую в апрельской грязи у тяжелых ворот, с лицом, перемазанным глиной со слезами. И кошку, что жалобно терлась о ее ноги. И этот грузовик, уезжающий со двора.
Именно этот образ — беспомощности и подлого торжества — и всколыхнул в нем тогда что-то темное, яростное. Не жалость — жалости он отродясь не признавал. А скорее звериное, чувство справедливости. Так волк не позволит чужаку затоптать на своей земле даже самого хромого зайца. «Сволочь», — прошипел он тогда, и слово это вырвалось само, прежде чем он успел подумать.
А сам-то Петр хорош! Вырвалось: «У меня жить будешь». Сказал и сам ошалел. Но отступать было поздно. Слово мужика — закон. Сказал — держи.
Петр мотнул головой, отгоняя воспоминания. Дело сделано. Теперь думать надо, как жить дальше. Хозяйственные мысли накатывали сами собой, привычной, упорядоченной чередой. Наперво надо найти корма. Своей корове и теленку до выпаса хватит, а вот на ее Марту с приплодом надо выбить в колхозе. Председатель свой мужик, должен понять.
Н-да! Теперь у него баба в доме — надо показать ей, где крупы стоят, где белье чистое, где ложки-поварежки лежат, чтобы под ногами не путалась, лишний раз не спрашивала. У него с матерью свои порядки дома были, и при её жизни Петр не вникал в бабские заботы. После её смерти, конечно, быстро разобрался, голодом не сидел, грязью не оброс. Не до разносолов, но ему много и не надо было. А теперь Марие надо всё показать, чтоб хозяйничала. Знал Петр, что баба она сдельная, работа в руках спорится, и у него в доме она без дела сидеть не сможет. Всё польза…
Петр задумался и не заметил, как на кухню выглянула Мария. Она несмело вышла из своей комнаты и замерла у стола, не зная, куда приткнуться. Ее узлы с вещами со вчерашнего дня так и лежали посреди комнаты, как немой укор его опрометчивому решению.
— Иди, вещи разбери, — бросил он, не сдерживая раздражения. — А то под ногами мешать будут.
Она вздрогнула и, не поднимая глаз, потянулась к своему скарбу. Петр смотрел на ее согнутую спину, на беспомощные движения, и злость снова подкатила к горлу. Вот точно говорят: ни силы, ни огня. Одна сплошная унылая обреченность.
И тут он вспомнил прошедшую ночь. Как Мария кралась по избе, как скрипнула половица, его вопрос спросонок: «Чего не спишь?». И ее жалкий писк: «В туалет».
В туалет?! Ночью, в холод, баба? И ведь пошла бы на улицу, рискуя простудиться, как делала, наверное, всю жизнь с тем алкашом. Петр понимал, что он злится на неё, на Ваську, который не думал о здоровье жены. И на себя злится, что сразу не подумал ей то ведро вечером дать.
Мать, царство ей небесное, никогда так не поступала. У неё в комнате всегда стояло это эмалированное ведро. А как иначе? Бабам надо. Он и не думал, что кто-то гонит ночью жену во двор в уличный туалет.
Чтобы не показать своего раздражения, Петр принялся расставлять чугунки у печи. Любил он, чтобы во всем был порядок. Вот большой чугун для скотины, вот для супа, для каши. Спиной он чувствовал, что Мария толклась у порога. Чужая жена…
Всего-то сутки прошли, а он уже чувствовал, как по дому поплыл чужой запах. Не запах даже, а просто ощущение другого присутствия. Женского. Они вчера ужинали, и она чашки по-другому поставила в буфете. Полотенчико своё маленькое повесило рядом с его дерюжным у рукомойника. Да еще и кошка сидела под лавкой, зыркая на него своими желтыми глазищами. Защитница, чтоб её…
Да, в доме появилась женщина. Почти законная жена, по всем бумагам. Но он и пальцем ее трогать не собирался. Мысль о том, чтобы прикасаться к этому запуганному существу, вызывала у него внутренний протест. Не для того он её в дом привел.
В голове само собой всплыло имя — Зинка. А началось-то с ней лет десять назад, после очередной пьянки с мужиками. Он тогда, сразу после армии, злой на весь белый свет из-за истории с невестой, перебрал. Вышел из клуба, шатаясь, а на лавочке у магазина сидела Зина, курила. «Чего, Петруха, нос повесил? — хрипло рассмеялась она. — Баба не дождалась? Так я вот она, вся в сборе». И повела на него глазами, наглыми и обещающими. Ему тогда было все равно. Лишь бы забыться. Лишь бы доказать самому себе, что он мужик, а не пустое место.
Ее дом был грязным и пропахшим перегаром, но ее тело — горячим и откровенным. Никаких тебе душевных разговоров, никаких обязательств. Просто баба, шалава. Так и пошло. Время от времени, когда накатывало одиночество похлеще похмелья, он шел к ней. «Снять напряжение», как он сам для себя это называл.
Сейчас, поймав себя на мысли «а не сходить ли к Зинке?», он с отвращением скривился. Нет уж. Не до шалавы сейчас. С этой новой, тихой обузой надо разбираться.
Чтобы отогнать мрачные мысли, Петр вышел во двор. Утро было по-апрельски свежим, с неба сеялась мелкая водяная пыль. Хозяйство просыпалось: в стайке мычала его корова Ночка, подзывая теленка. Марта, корова Марии, осваивалась на новом месте. Куры, запертые на ночь в крепком сарае, уже вовсю копошились и квохтали. А в отдельном деннике конь Рыжка нетерпеливо бил копытом по твердому глинобитному полу, почуяв хозяина.
Петр налил всем по ведру воды, насыпал овса в корыто Рыжке, потрепал его по могучей шее. Конь фыркнул, выдыхая теплый пар, и принялся жадно жевать. «Вот оно, настоящее дело, — подумал Петр, глядя, как работают сильные челюсти животного. — Все просто. Покормил — он сыт. Не подвел — он тебе служит». С бабами все не так. Им чего надо — не поймешь. Правильно мужики говорят — от баб все беды».
Возясь со скотиной, на него внезапно накатило воспоминание — острое, как боль в старом шраме. Всего месяц назад… Комната, пропахшая лекарствами и сухими травами. Мать. Ее лицо, испещренное морщинами, на белой подушке казалось совсем маленьким, детским. Она была в сознании, но голос ее стал тихим, прозрачным, как дым.
«Петя, — позвала она, и он, большой, неуклюжий, присел на краешек кровати, взял ее легкую, как пушинка, руку. — Слушай меня… Мужиком ты стал хорошим, хозяйственным. А вот… душа у тебя пустует. Словно дерево ты, стоишь могучее, а корня нет».
Он хотел было возразить, буркнуть что-то, но она сжала его пальцы.
«Машку, соседку… ту, что с Василием жила… Видишь, как ее шурин-то притесняет? Баба она хозяйственная. Возьми ее. Не для красы, для жизни, для порядка. Не смотри, что некрасивая — с лица воду не пить. И ей поможешь, и себе. Она тебя… наполнит, силы даст. Она корень».
Он тогда отмахнулся. «Мать, не надо. Какая Машка? Сам как-нибудь. Никакую мне не надо. Тридцать лет без бабы прожил и еще проживу. От баб все беды». Но она посмотрела на него с такой мудрой, уходящей печалью, что ему стало не по себе. Она умерла через три дня. А еще через месяц он увидел Марию, сидящую у ворот в грязи. И слова матери прозвучали в ушах, как приговор. «Возьми ее. Она — корень».
Петр встряхнул головой, отгоняя наваждение. Не материны слова его заставили Марию в дом привести, сам так решил. Сам ведь?
Мысли в голове шли своим чередом, а руки делали своё дело. Убрать навоз, накидать сена скотине. Краем глаза Петр увидел, как Мария с подойником проскользнула в стайку. Молодец, хозяйственная. У него одной заботой меньше, коров самому доить не придется. Она и телят напоит, и молоко в дело пустит.
Осталось только дров на весь день принести и можно на работу собираться. Весной у лесника забот много: нужно привести в порядок противопожарный инвентарь, нарубить хвойных лап для тушения, проверить лопаты, топоры в сторожке, заполнить емкости для воды. А еще надо расчистить противопожарные рвы вокруг леса. В прошлом году председатель дал приказ трактористам, чтобы опахали все приграничные лесочки, и, действительно, весенний пал, что пускают по полям, не пошел в лес. Теперь Петр внимательно оглядывал эту опашку, чтобы её не завалило сухостоем.
Вернувшись в дом с охапкой дров, Петр сразу почувствовал перемену. Воздух пах сладким парным молоком. Мария уже успела подоить коров и теперь мыла у печи подойник. Услышав его шаги, она вздрогнула, и ведро с грохотом полетело на пол. Петр инстинктивно сделал шаг вперед и поймал его на лету.
Они замерли. Петр держал подойник, она смотрела на него широко раскрытыми глазами, полными животного страха. Губы её дрожали. В этот момент она показалась ему серым, пугливым мышонком, готовым юркнуть в свою норку.
— Осторожно — хрипло сказал он, и тут же поймал себя на мысли, что прозвучало это грубовато, почти как окрик. Он хотел спросить нормально, но не вышло.– Не ударилась?
Она мотнула головой, не в силах вымолвить ни слова, и снова уткнулась в свою работу, стараясь стать как можно меньше и незаметнее.
Петр прошел в свою комнату, чувствуя, как стены его собственного дома будто сдвигаются, становятся тесными. Он сел на край кровати, сжал кулаки. Пустота, о которой говорила мать, вдруг зазвенела внутри него с новой силой. И он с удивлением поймал себя на мысли, что та пустота была куда привычнее и спокойнее, чем это новое, тягостное чувство ответственности за чужую, сломанную жизнь. Но, раз взял, значит, теперь это его крест. Нести надо.
Глава 3. Мария. Хозяйственные хлопоты
После утренней дойки Мария успела приготовить пшенную кашу в растопленной печи и настряпать оладьи. В буфете она нашла початую банку малинового варенья. Наверное, мать Петра еще варила в прошлом году. Вот так и бывает — человека уже нет, а память о нем остается в таких весточках. Мария помнила эту добрую старушку соседку Варвару Матвеевну, которая умерла всего месяц назад. Она всегда была добра к Марии, называла её «дочка». Кто ж знал, что она ей снохой станет, пусть и вот так странно, уже после смерти Варвары Матвеевны.
Петр завтракал молча. Он зачерпывал ложкой кашу, запеченную в печи до румяной корочки, заедал пышными оладьями с ароматным малиновым вареньем, и Мария краем глаза уловила, как он незаметно положил добавку из чугунка. Это маленькое, неозвученное одобрение согрело ее изнутри. Значит, её стряпня понравилась.
Проводив его взглядом — Петр ушел на работу, не сказав «до свидания», просто кивнул на прощанье, — Мария отправилась в контору, где она работала учетчицей на полставки. Дорога казалась непривычно долгой. Каждый встречный, как ей казалось, смотрел на нее с любопытством и осуждением.
Почти сразу в конторе, где она уселась заполнять ведомости, ее окружили доярки, только что вернувшиеся с фермы, пропахшие навозом и парным молоком.
— Машка, правда, что ли? За Петьку-лесника замуж вышла? — начала самая бойкая, тетя Паня, упирая руки в бока. — Да как же так-то? Васька-то твой полгода всего как в земле, а ты уж в новую постель прыгнула? Шустрая, нечего сказать!
— Да, не по-людски это — подхватила другая. — Мужик он, конечно, видный, хозяйственный, но бирюк несусветный. Тридцать лет, а всё без бабы. Поди, бессильный.
Язвительный хохот и подначки продолжались. Мария почувствовала, как горит лицо. Слова застряли комом в горле. Она хотела объяснить, что не по своей воле, что выгнали, что некуда было деваться, но от стыда и обиды могла только молча опустить голову, глядя на свои стоптанные башмаки.
— А вы, бабы, языки-то прикусите? — раздался у двери хриплый, спокойный голос. Это был скотник Матвей, старый, видавший виды дед. — Чего девку травите? По всему селу уже известно, как шурин-то её на улицу вышвырнул. Петр человека спас, а вы тут сплетничаете. Мужик поступок правильный сделал. И вам бы, голубушки, не осуждать, а помочь ей обжиться на новом месте.
Доярки засопели, зашумели, но нападки прекратили. Матвей кивнул Марии: «Иди, детка, работай, не обращай внимания». Она прошептала «спасибо» и поспешила к своему столу, сердце колотилось, как перепуганная птица. Стыд от сплетен смешивался с горькой благодарностью за заступничество. Значит, не все осуждают? Значит, кто-то понимает?
Обратная дорога домой была уже не такой тревожной. Слова Матвея грели душу, придавая сил. Дом… Теперь это слово по отношению к дому Петра не вызывало прежнего ужаса, а было просто констатацией факта.
Вернувшись, она наконец-то решилась осмотреться. Дом был действительно большим, крепким, построенным на совесть еще отцом Петра. По сельским меркам это был зажиточный дом. Кто-то в селе даже с завистью ворчал «Богато живут. Таких в тридцатые раскулачивали. И откуда у людей деньги?»
Да и то, правда! Три комнаты и кухня для сельского дома — настоящие хоромы. В дальней самой большой комнате жил Петр — просторная комната с двумя окнами, выходящими на палисадник. Здесь стоял добротный стол, большая кровать, аккуратно застеленная, на стене над кроватью ковер с оленями, чуть выцветший от времени. Печь-голландка, уже истопленная с утра, отдавала ровное, сухое тепло. И здесь стоял большой комод с телевизором! Невиданная роскошь для деревни.
Следующая комната, в которой ночевала Мария, была меньше, с одним окном в сад. Чистый застланный пёстрыми длинными дорожками пол, узкий топчан, на котором она спала, трюмо с зеркалом. А еще здесь был шкаф с книгами. Мария с любопытством рассматривала корешки книг: Пушкин, Достоевский, какая-то фантастика, стопки журналов «Моделист-конструктор», «За рулем», «Вокруг света». Настоящая библиотека! Мария любила читать, но книги не покупала, изредка ходила в сельскую библиотеку. И то муж ворчал, когда она садилась с книгой: «Лучше бы делом занялась». Она осторожно провела пальцем по «Евгению Онегину». Раньше она и мечтать не смела, что в её комнате будет стоять такое богатство. Теперь можно читать, не таясь, когда все дела переделаны.
Тут же в комнату выходила часть русской печи, над которой висела длинная занавеска и пучки сухих трав.
Да, комнатка у неё была небольшая, почти скорлупка, но теперь ее собственная.
Мария так же заглянула в третью комнату — покойной матери Петра, Варвары Матвеевны. Дверь была приоткрыта. Комната показалась ей застывшей во времени: на кровати аккуратно заправленное покрывало, на комоде — фотография в рамке, на стене — икона в углу. Небольшой стол с корзинкой клубков. Пахло лекарствами и старой древесиной. Мария поспешила прикрыть дверь, чувствуя себя незваной гостьей в этом святилище памяти.
Кухня Марие тоже очень понравилась. Всё здесь было добротно и удобно. Слева устье русской печки с подом, по центру большой стол с табуретами, справа плита с газовым баллоном и буфет с посудой. Небольшой холодильник стоял не в кухне, а в сенях, чтобы дома не тарахтел. Зато в кухне был лаз в подпол. Мария уже оценила, как на этой кухне удобно готовить, всё под рукой. У неё дома на кухне было проще. Василий всё делал под себя, не думая, будет ли ей удобно работать.
Принявшись разбирать свои нехитрые пожитки, Мария невольно сравнивала. Вспомнила, как утром, еще до завтрака, Петр бесшумно хлопотал в стайке. Слышно было, как он чистил навоз, раздавал корм скотине, говорил что-то тихо своему коню Рыжке. Василий же считал, что скотина — исключительно бабья работа. Сам он лишь изредка, с неохотой, подкидывал сена или приносил воду, делая из этого одолжение. Дрова он вносил в дом с грохотом, раскидывая по полу щепки и грязь, и мог запросто пройти на кухню в грязных сапогах, не задумываясь, что ей потом мыть полы.
Здесь же, в доме Петра, у порога лежала половичок, а рядом стояли запасные галоши. Порядок был не для показухи, а для удобства. И это молчаливое уважение к своему и чужому труду тронуло Марию до глубины души.
А еще утром, выбегая в стайку к коровам, Мария заметила, как во дворе всё добротно устроено. Под раскидистой черемухой, стояла баня. А между баней и стайкой, под навесом из старого шифера, Мария обнаружила ещё одно сокровище — летнюю печурку.
Это была неказистая, но основательная конструкция из кирпича, выбеленного известкой. На чугунной плите сверху — две конфорки. Поддувало, заслонка, железная труба, уходящая в стену навеса. Рядом — аккуратная стопка тонких полешек и лучины для растопки. А напротив, под тем же навесом, стоял крепкий деревянный стол с лавками — целая летняя кухня.
Мария сразу оценила удобство. Петр, видно, не просто строил, а думал о деле. Летом в жару не нужно топить большую русскую печь, чтобы сварить скотине ведро картошки или запарить комбикорм. Растопишь печурку — и через полчаса уже готово. И дом не нагревается. А в знойный летний полдень здесь же можно и семью накормить, чтобы не дышать кухонным жаром. Она уже представила, как поставит на плиту большой чугунок с щами, как нарежет на столе ломти чёрного хлеба, а Петр, вернувшись с обхода, сядет на лавку, устало протянув ноги…
И варенье! В конце лета, когда поспеет смородина и малина, вот на этой плите можно будет поставить медный таз. И пойдёт по всему двору, а может, и дальше, этот густой, сладкий, праздничный запах — сигнал соседям и самой себе, что лето собрано, законсервировано и убрано на полку в подпол, в виде баночек с рубиновым угощением.
Мысль об этом была такой же тёплой и уютной, как тепло от только что растопленной печки.
Освоившись, она принялась за хозяйство. Утреннее молоко нужно было распределить: часть на сливки, часть — на простоквашу и творог. Она нашла в буфетном шкафу стеклянные банки, аккуратно разлила молоко, убрала в холодный подпол.
Затем принялась за ужин. Еще утром она успела поставить в печку чугунок с говяжьей косточкой, чтобы сварился бульон. Дрова к полудню прогорели, и она подкинула пару полешек для жара. Быстро потушила квашеную капусту, поджарила лук с морковкой, нарезала картошку и заложила всё в чугунок с бульоном. Пока щи томились, она достала из холодильника тушку зайца, которого вчера поймал Петр. Мария еще утром заметила, что Петр успел с вечера освежевать зайца, снять шкурку и выпотрошить. Мясо лежало чистое, осталось только приготовить. Это тоже было непривычно — Петр не бросал ей грязную работу, а подготовил все, облегчив ее труд.
Мария разделала зайца на куски, сложила их в чугунок поменьше, сверху картошку и лук с морковкой и залила всё сметаной. Дом наполнился сытными, живыми запахами — щами и тушеным мясом дымком.
За домашними хлопотами Мария не заметила, как вернулся Петр. Он вошел так же тихо, как и ушел. Снял сапоги, повесил на гвоздь телогрейку. Увидев его на пороге, Мария снова внутренне сжалась, но лишь кивнула, помешивая щи. Он прошел в свою комнату, переоделся в домашнее и вышел, присев на табурет у окна. Не предлагал помощи, не задавал вопросов. Просто сидел и смотрел, как она хлопочет у печи. Его молчаливое присутствие было не давящим, а… спокойным. Петр наблюдал, как ловко она управляется с ухватами, как проворно режет хлеб и разливает щи по тарелкам. В его взгляде не было ни одобрения, ни порицания — лишь тихое, изучающее наблюдение.
Ужинали, как и завтракали, — молча. Но когда он потянулся за добавкой щей, а потом и зайчатины, Мария снова почувствовала прилив тихой радости.
Вечером, убрав со стола и вымыв посуду, она наконец-то осталась одна в своей комнате. Зажгла настенную лампу над топчаном. Дом затих. Слышно было лишь потрескивание дров в печи, мурчание Муськи под боком и редкие шаги Петра за стеной. Она достала из шкафа свою начатую вышивку — обычный рушник, на котором она выводила сложный узор из хмеля и калины, символ семьи и продолжения рода.
Иголка с красной ниткой послушно заскользила по грубому полотну. И по мере того как на ткани рождался узор, в душе Марии воцарялось незнакомое ей доселе чувство — покоя. Она была в чужом доме, с чужим, суровым мужчиной. Над ней смеялись, ее осуждали. Но здесь, сейчас, под мягкий свет лампы, в тишине, нарушаемой лишь мирными звуками спящего дома, ее давняя, казалось бы, несбыточная мечта — заниматься своим рукоделием в тишине и безопасности — вдруг обрела плоть и кровь. Это была новая, пусть и странная реальность. И в этой реальности, впервые за много лет, ей было спокойно.
Глава 4 (Петр). Некрасивая жена
Лес в конце апреля был местом противостояния между зимой и весной. Снег ещё лежал в чащах, под шапками елей, белыми пролежнями на северных склонах, но уже рыхлый, зернистый, весь в червоточинах от капели. Земля под ним была холодной, сырой, но живой — уже пахло не морозной стерильностью, а прелью, талой водой и корой.
Петр шагал по знакомой тропе к дальнему кордону, Тревожилась его лесничья душа, привыкшая читать знаки леса. Снега было мало. Слишком мало для апреля. Земля под прошлогодней листвой уже обнажалась сухими, серыми пятнами. «Будет сушь, — беззвучно констатировал он про себя. — Опасно. Травяной пал, дураки с кострами… Пожары могут быть». Он мысленно уже перебирал противопожарный инвентарь на кордоне, проверял, заполнены ли бочки водой. Предстояло много работы.
Вдруг кустарник впереди дрогнул. Петр замер, рука сама потянулась к ружью за спиной. Но это был не зверь, а… переходное состояние от зверя. Из-под сваленного буреломом дерева выскочил заяц-беляк. Но беляком его сейчас можно было назвать лишь по привычке. Зимний, ослепительно белый наряд сменился на жалкий, пегий. Клочья грязно-белой шерсти висели на серо-бурой, новой шкуре. Зверёк был некрасив, уродлив в этой линьке, и оттого казался особенно беззащитным. Заяц замер, уставившись на Петра круглыми, полными страха глазами, а затем рванул прочь, неуклюже и быстро, исчезнув в прошлогодней поросли хвоща.
«Линяет», — подумал Петр, опуская руку, и почему-то сразу вспомнил Марию.
Жена у него некрасивая. Он не был слепцом и не собирался себе врать. Это был просто факт, как факт — мало снега и сушь грядёт. Мария была… как этот заяц. Такая же линялая, неопределённая. Бледная, почти прозрачная. Волосы — не то чтобы светлые, а просто бесцветные, как выгоревшая на солнце солома, всегда выбивались из-под косынки жалкими прядями. Ни бровей, ни ресниц — так, лёгкая светлая дымка на веках. Глаза… глаза водянистые, непонятного цвета: не голубые, не серые, не зелёные — а как лужица в пасмурный день, в которую смотришь и не видишь дна. Кожа — бледная, прозрачная, вся усыпанная мелкими рыжеватыми веснушками, будто на неё кто-то брызнул грязной водой. И фигура… полная, да, но не пышная, а какая-то мягкая, рыхлая, неопределённая, без ярких линий. И одевалась она всегда во всё серое, коричневое, выцветшее — стремясь стать ещё более незаметной, слиться с фоном. Заяц линялый. И так же пугалась каждого шороха, каждого его резкого движения. Казалось, дунь на неё — и она рассыплется, как трухлявый пень.
Но тут, в тишине леса, где его мысли текли ясно и легко, как ручьи по весеннему лесу, Петр с удивлением ловил себя на другом. Он к ней привыкал. Не просто терпел её присутствие, а именно привыкал, как привыкаешь к утреннему свету в окне или к скрипу определённой половицы в доме. Мария уже не казалась чужеродным существом в его доме. Наоборот, дом после долгой болезни и смерти матери, после месяцев его одинокого, чисто мужского быта, начал оживать. Не внешне — он и раньше был чистым, но чистым, как казарма. А теперь в нём появился порядок и уют. Не наведённый раз в неделю, а живой, текучий, ежедневный. Запах свежего хлеба из печи. Выстиранные и аккуратно сложенные вещи. Стакан с вечнозелёным лучком на окне. Даже его собственная комната, в которую Мария не заходила, казалась какой-то прибранной и спокойной.
А еда! Еда была сытной и по-настоящему вкусной. Так даже мать его, царство ей небесное, не умела готовить. У Марии руки были золотые. Самые простые вещи — картошка, щи, каша — превращались у неё в нечто такое, что он, придя с работы, ел молча, но даже Мария заметила, что ему нравится. Она тихонько подкладывала добавку в его тарелку, а он только и мог, что благодарно кивать с полным ртом.
Вот, что значит, хозяйка в доме! Да и со скотиной Мария управлялась ловко, без суеты. Его корова Ночка даже мычать стала как-то довольнее. И Рыжка Марию принял, что уж вообще удивительно. Конь у Петра был своенравный, чужих людей не любил.
А самое главное — Мария не лезла к нему. Не ныла, не приставала, не пыталась его расшевелить, разговорить. Она просто была. Делала своё дело тихо, добротно, и от неё исходило не бабская суета, а странное спокойствие. Ему, отвыкшему за годы одиночества от постоянного женского присутствия, это было сначала непривычно, а теперь… теперь это было даже хорошо. Спокойно. Как в этом лесу до появления того зайца: тихо, предсказуемо, свои дела делать можно, свои мысли думать.
И в этот момент его сознание, словно сорвавшись с уступа, рухнуло в прошлое. Всплыло, яркое и болезненное, как старая рана, воспоминание. Оксана — его невеста. Вернее, та, что собиралась стать невестой. Вот уж где была красавица! Не по-деревенски красивая. Высокая, статная, фигура — кровь с молоком. Волосы — тёмный каштан, тяжёлые, вьющиеся локоны, которые она так любила перебирать пальцами. Глаза — огромные, карие, с поволокой, которые смотрели то томно, то насмешливо. Кожа смуглая, с ярким, здоровым румянцем на щеках. А когда смеялась — а смеялась она часто, звонко и чуть свысока — на щеках появлялись игривые ямочки. А губы, алые, будто накрашенные, хотя он точно знал, это натуральный цвет, складывались в такой соблазнительный бантик, что кровь стучала в висках. Южная, сочная красота, броская, как цветущий мак.
Она была своя, деревенская. Но какая! Ещё в школе, когда он, долговязый и неуклюжий, сторонился всех, она уже была королевой. Он любил её, кажется, с первого класса, молча, как недостижимую звезду. И она это чувствовала. Чувствовала свою власть над ним, сильным, диковатым парнем. И играла с ним, как кошка с мышкой. То кинет ободряющую улыбку, то на глазах у всех задерет нос: «Ой, Петька, ты что, как медведь в берлоге, всё молчишь? Скучный ты!»
И вот, после школы, случилось чудо. Она сама к нему подошла. Сказала, что он «настоящий», интересный. Он вспомнил, как она смеялась над его «медвежьими повадками», над тем, что он молчалив, что ходит по лесу, как тень. «Ты, Петя, загадочный такой!» — говорила она, и в её голосе звучала не любовь, а любопытство к экзотике, к противоположности. — «Прямо таёжный дух!» Он, одурманенный её красотой и вниманием, верил, что это комплимент. Верил, что наконец-то её насмешливый взгляд стал теплым, а игра — серьёзной. Уходил в армию почти женихом. Даже кольцо, простое, серебряное, успел втайне от матери купить, в райцентре. У них, кажется, всё к серьезному шло…
А потом пришло письмо от матери. Короткое, сухое: «Сынок, насчёт Оксанки. Не зарься на неё, не надейся. Говорят, загуляла. С каким-то заезжим из города, с начальственным сынком. На гулянках видели. Береги себя».
Он не хотел верить. А через два месяца пришло и её письмо. Листок в клетку, пахнущий её духами, от которых у него кружилась голова. «Петя, ты не серчай, но жизнь одна. Ты хороший парень, но нам с тобой не по пути. Я выхожу замуж. Уезжаю в город. Забудь. Оксана».
Ни «любила», ни «сожалею». Даже красивого вранья не потрудилась сочинить. «Хороший парень». Как отмахнулись от надоевшей собаки. Всё, во что он верил — её улыбки, её обещания ждать, — оказалось спектаклем. Он был для неё просто экзотической игрушкой, «настоящим дикарём», с которым можно поразвлечься, пока не подвернулся кто-то «цивилизованный». Его любовь, его верность, их планы — всё это она растоптала, даже не заметив.
Именно после этого письма он окончательно решил: никогда! Никаких этих красавиц с ядовитыми улыбками. Никаких этих игр. Одному — оно хоть честно. От одиночества не тошнит вот так, сжимая кулаки в казарме ночью, чтобы никто не услышал, как скрипят зубы от бессильной ярости и стыда.
Потом была Зина. Совсем другая. Деревенская, вызывающая красота. Рыжие волосы (наверняка хна, но кто его знает), которые она не прятала, а, наоборот, выставляла напоказ, завивала мелким бесом. Грудь и бёдра такие, что мужики головы сворачивали, провожая её взглядом, а бабы злобно шипели «шалава». Талия тонко затянута, чтобы грудь и бёдра смотрелись ещё аппетитнее. В Зине не было ни капли изысканности Оксаны, зато было много животного, зовущего, откровенного. «Деревенская ведьма развратная», — так про неё говорили. И он ходил к ней, когда тело требовало простого, грубого тепла, а душа забвения. В её доме всегда был бардак, пахло дешёвым самогоном и сигаретами, и после каждого визита ему хотелось вымыться, оттереться вехоткой в бане. Но тянуло. Как на грех тянет.
И вот теперь — Мария. Тихая, бесцветная. Линялая, как заяц по весне. Ни оксаниной яркой красоты, ни зининой развратной соблазнительности. Противоположность всему, что он раньше считал в женщине главным.
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.