НЕ СОВСЕМ СВЕТСКОЕ ОБЩЕСТВО
Глава 1
Не так плохо быть шестеренкой в часах, если часы столь блестящи. Так уговаривал себя Яков Ростовцев, подпоручик и в будущем возможно даже министр, когда глядел на гвардейский смотр на Марсовом поле.
Грозовым и сверкающим утром ноября 1825 года шли маршем лейб-гвардии саперы в своих черных мундирах, за ними — измайловцы в зеленых. Нежданное солнце сияло на стальных штыках. Вокруг были были дворцы, и сады, и казармы, за казармами — Петербург, за ним — Россия от Варшавы до Нерчинска. И он, Яков Ростовцев, был теперь частью этой махины — армии, победившей Наполеона.
Кричали чайки над еще не замерзшей рекой; ветер свистел в ушах, вздымал серую пыль на плацу, швырял в лицо первые снежинки. Великий князь Николай Павлович, младший брат императора Александра, кивал в такт каждому шагу — будто одна его воля одушевляла этот точный механизм, где каждый знал своё место. Но песчинка попала в часы.
Ветер налетел и сорвал с Якова шапку. Он не успел её поймать — мог только смотреть, как треуголка с белым султаном описала дугу, приземлилась под ноги солдат. Гренадер слева чуть не наступил на нее, дернулся, качнул прикладом — задел соседа. Два ружья с лязгом сцепились; солдат споткнулся, замедлив шаг. Рябь прошла по рядам. Строй, с таким трудом созданный, сбился.
У Николая между бровей прорезалась злая морщина. Собиралась гроза.
Генерал Бистром, герой войны и всеобщее начальство, покряхтел, подхватил своего августейшего ученика под руку.
— При Бородине у застрельщика тоже шапка улетела. Ну что — пошёл за ней в атаку. Шапки не вернул, а Георгия за храбрость добыл себе.
— Только здесь атаковать будут нас, — сощурился Николай, глядя на вновь выправившуюся роту. Треуголка, вся в пыли, откатилась почти к подножию помоста. — Вы сами учили: где сбился строй — туда и ударит неприятель. Я знаю, что моя гвардия подготовилась отвратительно. Виновные будут наказаны.
Бистром сморщился, будто у него разом заболели все зубы. Яков стоял по стойке смирно, считая секунды до выговора — шестерёнка, из-за которой сбился механизм. Но Оболенский, адъютант генерала, шагнул к Бистрому, что-то прошептал ему на ухо. Генерал выслушал, и хищная улыбка расползлась по лицу старого вояки.
— А кто виноват, если солдат ещё боя не видел, а уже валится с ног?
— Командир. — Николай побледнел, но почти не задержался с ответом.
— Говорил я вам — дайте солдатам выходной перед смотром, чтоб не было делали глупых ошибок вроде этой? Говорил. Приказ был? Был.
Голос гремел: Бистром шел в атаку всей своей широкоплечьей мощью. Бистром был командир гвардейской пехоты; Николай (пусть и брат императора) подчинялся ему как бригадный командир.
— А вы что? Вы этот приказ нарушили. По справедливости, это вам положен выговор.
Николай слушал стоически. Сжал кулаки, извинился, поклонился, бросил ледяной взгляд — не на генерала, а на его адъютанта. Оболенский стоял смирно и улыбался очень вежливо.
***
Их отпустили; в щегольской коляске Оболенского они ехали обратно в штаб. Яков округлил глаза: уфф, ну и смотр! — но Оболенский будто не замечал его.
— Зачем вы…?
— Зачем я разозлил великого князя? — Оболенский очнулся и ответил совершенно серьезно: — Потому что Господь создал человека, чтобы тот был свободен и счастлив. И если строевой устав тому не способствует…
Оборвал сам себя, взъерошил свои безупречные кудри и только плечами пожал:
— Я составлял расписание учений, потому и знал, что Николай назначил смотр в выходной. Я просто напомнил об этом генералу — вот и всё. Не благодарите. Себе я тоже доставил неудобство — Николай ни одной бумаги нам теперь не подпишет.
— Н-не в этом дело! — Яков разозлился на себя. Он заикался с детства, особенно когда хотелось говорить чётко. — Н-нам будет хуже — но солдатам тоже лучше не будет. Великий князь теперь не отстанет, только сильнее будет гонять.
Тянулись за спиной бесконечные казармы Конюшенной площади. От манежа несло конским потом — у кавалерии тоже были учения. От набережной доносились флейта и барабан: полки уходили обратно в казармы. В прозрачном небе разливался закат — красный, оранжевый, сизый. Шпиль Михайловского замка горел как меч в небесах, и лицо Оболенского было будто освещено тем же огнем. Тот все молчал, нахмурившись, а потом рассмеялся:
— Вы правы. Моё вмешательство ничего не изменит. А что бы вы сделали на моём месте?
«Ничего бы я не сделал», — буркнул про себя Яков, сверля глазами дорогой экипаж, идеально сидящий мундир, улыбку, осанку человека, с рождения привыкшему к тому, что его послушают с уважением. Князь Евгений Оболенский был из Рюриковичей — из рода древнее даже императорского семейства. Оболенский мог позволить себе фрондерство.
— Я не смеюсь над вами, — негромко сказал Оболенский. — Я знаю, что очевидный ответ — «ничего». И знаю, что этот ответ вам не нравится.
Кучер остановился у въезда на Невский. В ранних сумерках проспект с зажженными фонарями казался рекой, разделяющей два еще неведомых берега.
— Но у меня для вас хорошие новости. Мой друг Рылеев выбрал вашу трагедию для печати в «Полярной звезде». Звал вас на вечер — придете?
***
Яков собирался праздновать триумф — его трагедию «Дмитрий Пожарский» собрался издавать один из самых громких журналов столицы — но к середине вечера и забыл о стихах. Общество в известной квартире Русско-Американской компании было интереснее.
Дам вовсе не было; молчаливая Наталья Рылеева откланялась, не пробыв с гостями и часа. Были литераторы, издатели, офицеры всех родов войск, юристы — Яков узнал занудный голос дядюшки Штейнгеля, — и длиннобородые купцы, обсуждавшие дипломатию и торговлю от Закавказья до Камчатки. Скандальный издатель Булгарин ругал Рылеева за то, что тот у него Пушкина переманил; Рылеев с ехидной улыбкой отвечал, что нужно-де платить гонорары, тогда и авторы потянутся.
Моряки толпились у стола с планом будущего музея русского флота: здесь будут модели Петра Великого, там — трофейные турецкие флаги, дальше — карты Камчатки Дежнёва и Беринга.
— Вот эту карту не забудь! — мичманы в синих мундирах подоспели со свежей картой морей Антарктики: «Только из печати — остров Торсон!» Упомянутый капитан Торсон краснел, уверяя, что это всего лишь утёс, но его хлопали по плечам и желали открыть ещё десяток проливов и островов.
Яков вертел головой, не зная, к какому разговору присоединиться сначала. Познакомился даже с поляками, высланными из Варшавы за какую-то крамолу. Те глядели гордо и обиженно, но когда Яков похвалил польский парламент — расцвели и наперебой звали Якова к себе. Они так хвалили свои вольности, что опять подумалось: почему только Польше дарован высший закон, конституция, а России — нет?
Пошли жалобы на придирки и глупости последних лет царствования Александра. Литераторы ругали цензуру. Какой-то молодой человек, по виду студент, сбивчиво возразил: несвобода бывает разная, но крепостная — худшая. Когда человека можно купить, продать, проиграть в карты…
(Никитенко был крепостной, — прошептал Якову кто-то из моряков. — Оболенский с Рылеевым год потратили, чтобы граф Шереметьев согласился отпустить его на свободу).
Опять поднялся шум. Студенту советовали не горячиться и вообще не начинать о политике; он терзал манжеты потёртого сюртука, но так и не решился возразить.
— Никто не может запретить рассказывать правду о своей жизни, — негромко сказал Оболенский, выступив вперёд.
Собрание как-то смолкло. В наступившей тишине все услышали хозяина вечера.
— Что это мы, в самом деле, — усмехнулся Рылеев. — Всё ведь совершенно законно. Что человека могут продать, купить, избить… Нас, дворян, это не касается — так? Но нас тоже могут сослать или в крепость посадить по доносу — тоже по закону.
Яков узнал интонацию Оболенского после сегодняшнего происшествия на плацу. Странно — эти двое не были схожи. Оболенский был князь и богач, со всеми спокоен и ласков; вместо полагавшегося по чину мундира носил все темное, серое, свободное, удобное. Рылеев был из провинциальной бедноты, стал удачливый издатель и щеголь; фрак у него был ярко-зеленый, с искрой. Но речи их были похожи. Словно оба жили в какой-то другой России, с другими законами — словно законы имевшиеся им были не писаны.
— Ты все злишься? — Булгарин подергал приятеля за фрак. — Не сходи с ума. Никто из нас не может, вообще-то, прийти к императору и вежливо ему сообщить, что он неправ. У нас, напомню, неограниченная монархия.
— Были и те, кто приходил к монархам, — возразил Оболенский так спокойно, будто речь в самом деле шла о разговорах. — Во Франции, в Испании… Четверть века назад — и у нас, в России.
— Только шли не одни, — усмехнулся Рылеев. — А с войсками.
***
Они возвращались домой по Петербургу притихшему, черно-белому, лунному.
Перед глазами мелькали лица поляков, мечтающих об утраченной родине, моряки с грёзами об островах, огоньки свечей в глазах Рылеева. Они с Оболенским сидели бок о бок, под одной медвежьей дохой, но князь молчал — скрестил руки и глядел в никуда, с выражением почти надменным.
— З-занимательный вечер, — начал Яков. — Н-не знал, что что у Русско-Американской компании есть дела со с-староверами.
— Да? — Оболенский наконец взглянул на него.
С чего-то Яков начал рассказывать о купцах, кто был на вечере, и кто ходит на кладбище в Малой Охте: староверам же запрещено строить свои церкви, но кладбище их, и там часовня…
Оболенский все глядел сквозь него — а потом вдруг сказал:
— Вы так говорите, будто хотите произвести впечатление. Но это не нужно. Я бы не хотел, чтобы вы меня опасались.
Яков едва не взвился — никого он не опасался! — но Оболенский продолжал спокойно, глядя прямо в глаза:
— Мне кажется, вас интересует не Русско-Американская компания.
Яков открыл рот, потом закрыл.
— Ваш друг Рылеев успешен в делах. Зачем он начал о политике? Когда он вспомнил тот переворот в Испании — генерал Риего и его батальон, парламент, ограничение королевской власти… Он чего хотел? Чтобы пришла полиция?
Князь слушал с той же полуулыбкой.
— Император Александр слишком умен, чтобы преследовать за разговоры. После победы над Наполеоном создавались даже тайные общества, ставившие своей целью просвещение и помощь правительству.
Князь помолчал. Только стук копыт по свежему снегу.
— Но император отказался от реформ. Один мой знакомый недавно сказал: пора бы и нам остепениться.
— Ваш знакомый — дурак, — выпалил Яков. — Самому отказываться от устремлений в жизни?
— Вы знаете, что мало кто так говорит? — Оболенский взглянул на него пристально, будто заглядывал в душу. Снежинки поблескивали в светлых кудрях, на меховом воротнике. — Что ж… если у вас есть мечта, не забывайте о ней. Но, думаю, вы не забудете.
Яков кивнул и отвернулся. Луна сияла в ясной ночи, все было так ясно сейчас — и город, расстилавшийся вокруг него, и то, что было в его собственном сердце. Свежий снег искрился под полной луной, скрипел под полозьями. Они проехали и Крюков канал, и Никольский рынок, выехали на перекресток, где справа собор Николы-Морского, а слева на углу — их штаб гвардейской пехоты. А ему хотелось, чтобы эта дорога не кончалась никогда.
— Если бы тайное общество хотело только блага, то не осталось бы тайной, — Яков опять не выдержал молчания. — Нашли бы сторонников, даже и в правительстве.
— Как нашел сторонников граф Сперанский. Как нашли справедливость солдаты Семеновского полка. — Князь замолчал, отстранившись. Они уже въезжали во двор. Пора было прощаться. Яков не знал, что сказать, но Оболенский сам подошел к нему.
— До завтра, Яков. Буду рад поспорить с вами еще раз.
— А вы, кажется, любите говорить о политике.
— Да, — просто сказал князь. — А вы разве нет?
***
В ворота громады Гарновского дома Яков вошел в самом веселом настроении. Он съехал отсюда, из казарм Измайловского полка, в сентябре, когда получил место при штабе генерала Бистрома, но все его приятели были здесь.
В офицерском собрании было шумно, табачный дым клубился под потолком. Стучали шары в купленном вскладчину бильярде; кто-то с лязгом начищал шпагу; кто-то за зелёным сукном матерился — явно проигрывал. Свою компанию Яков нашёл у библиотеки: спорили вполголоса, но с жаром.
Его заметили, хлопали по плечам, поздравляли с триумфом, нахлобучили венок из кухонного лавра, всучили «Полярную звезду», с наклеенным новым заглавием и карикатурой на автора, и начали шутить:
— М-м-монолог свой дочитал?
— Ну как там в штабе?
— Всех высочайших особ видел? С императором чай пил?
— Да пошли вы! — отмахнулся Яков. Его служба пока сводилась к графикам учений и переписыванью бумаг.
— А что за шум? Вас со двора слышно.
— А Львов выделывается.
— Я не выделываюсь, — оскорбленно возражал Саша Львов, его лучший друг и однокашник по Пажескому корпусу. — Я просто не хочу больше участвовать во зле.
— Во зле! — буркнул здоровяк Богданов, постарше их и уже капитан. — Ну ты загнул. Ты же офицер — служишь отечеству.
— Служу? — вскипел Саша, шваркнув в сундук еще один тяжёлый том. — Вот моя служба: «Готовьсь! На караул! На руку!» Каждый день учения для парадов, а стреляем раз в год — пять патронов на человека. А если рядовой не так держит ружьё — я должен всыпать ему палок. Или сам получу выговор.
Саша забрал последнюю книжку, захлопнул сундук.
— С меня хватит. Женюсь на Анюте, наведём порядок в деревне. В этом я больше участвовать не хочу.
— Так там ты сделаешься помещик, — это явился четвертый из их компании, игрок и задира Кожевников. — Гарем себе заведёшь. А что? Закон позволяет.
— Что вы заладили вообще? — проворчал Богданов, придвинул к себе котелок трактирной ухи, опустил голову. — Служится и служи себе.
— Хочешь делать карьеру — держись подальше от Рылеева, — посоветовал миляга Траскин, оторвавшись от полировки и без того блестящих ногтей. — У него, конечно, тиражи, гонорары… Но я не понимаю, как его ещё не посадили. Может, тебе в придворную? Мундиры у них — ах!
— Ага, ждут его при дворе, — буркнул Кожевников. — Сам заика, и матушка купчиха.
Яков уже пожалел, что пришёл. Его приятели все были молоды, не дураки, с образованием, с карьерой в столице — и не видели для себя ничего лучше, чем слоняться без дела в придворной службе, или маршировать в строевой, или уйти в отставку и похоронить себя в деревне.
— Пришли мне номер, когда тебя напечатают, — Саша хлопнул его по плечу. — Буду в нашей глуши хвастаться, что знаком со знаменитым поэтом!
И вернул ему книги — и Макиавелли, и «Жизнеописание Наполеона» — тома, которыми они зачитывались в корпусе, в пору честолюбивых мечтаний.
***
Солнце косыми лучами падало на столик, где накрыт был чай на двоих. В углу на ткацком станке расцветал пунцовый розан — рукоделие дочери. На стенах просторной гостиной висели портреты императора и семейства, министров и генералов — но ни одного портрета хозяина. Квартира казалась музеем, хотя ее хозяин был жив и не так уж стар.
Напротив него сидел человек, которым Яков не мог бы стать никогда — и не хотел становиться. Взлет — высочайший, карьера блистательная. Ссылка — без приговора, возвращение без прощения. Почетная должность в Государственном совете, не решающая ничего. После ссылки Михаил Михайлович Сперанский больше никому не доверял — но согласился дать совет сыну старого друга.
— Должность адъютанта у генерала Бистрома — это большой успех в ваших летах и в вашем положении, — журчал Сперанский хорошо поставленным голосом. — В ваших силах продолжать столь же уверенно. Я слышал, вы сочиняете. Полк лейб-гвардии сапёров пользуется особой любовью великого князя Николая Павловича. Умело преподнесённая история этого полка может обеспечить вам покровительство…
— Вы в начале службы тоже нечто такое писали? — спросил Яков придушенным голосом.
Сперанский вздохнул. На высоком лбу углубились морщины.
— Не в том дело, что я писал в двадцать. Вам будет полезнее то, что я усвоил в сорок. Юность всегда хочет долететь до звёзд, исправить всю несправедливость… и всегда обжигает крылья.
— Притча об Икаре, верно? — Яков едва сдержал обиду. — И что делать предполагаемому юнцу?
— Идти пешком! — вспылил Сперанский. Взял себя в руки и продолжал очень сдержанно: — Наше государство таково, каково есть — и вряд ли изменится. Ваши возможности — не безграничны. Где ваш талант принесёт наибольшую пользу? Погреметь пару лет в журналах, поругать правительство, промечтать — и ничего не добиться? Это не зрелость. Зрелость — найти дорогу, которая вам доступна, и не отступать от нее. Не терзаться несбыточным. Не упускать того, что у вас есть.
В серых глазах горел бесцветный огонь — тот самый, что позволил ему из нищих поповичей стать вторым человеком в империи: создавать министерства, писать законы и проекты реформ, перевернувших бы все. Яков видел его в анфиладах дворца.
Михаил Михайлович Сперанский, пятидесяти трех лет, моложав и строен, во белейшем шейном платке и черном бархатном фраке, идет по придворным делам. Приветствия сдержанно-вежливы, поклоны — по рангу. Михаил Михайлович усерден, благонадежен, бессилен — не опасен ни для кого.
Тик-ток. Тик-ток. Золотые часы не спеша отбивали минуты.
— Спасибо, — выдавил Яков. — Вы были добры ко мне.
— Дело не в доброте, — отрезал Сперанский. Пламя в серых глазах погасло. — Я сказал вам факты.
***
Яков вышел в гвалт Гостиного двора. Пестрые шляпки, суета лихачей, ругань у лавок — всё резало глаз. Он так долго добивался этой встречи — что ж теперь так горько?
Бомм. Бомм. Бомм. Поверх шума бил медленный колокол Армянской церкви. В угловом окне Яков увидел знакомый профиль — Сперанский махнул рукой, будто благословляя в дорогу.
— Берегись!!
На него неслась тройка вороных — Яков едва отпрыгнул, поскользнулся, упал в грязный снег. Кучер осадил лошадей — той же жижей его окатило по шею. Из экипажа — золотой герб, два лакея на запятках — выскочил юноша, красивый как Аполлон, если бы Аполлон носил соболиную шубу. Лакей бежал перед хозяином, лопатой разгребая снег, но замешкался; щеголь скривился, глянул на свои сапоги — ударил слугу по лицу и пошел себе дальше. Второй лакей уж бежал за ним. Побитый остался в снегу, кровь текла из носа. Яков, не зная почему, поднял лопату и подал ему. Слуга кивнул, промямлил «благодарю-с», утерся. И только когда Яков отвернулся — шмыгнул носом. Вспомнилось вдруг, как низко Сперанский кланялся другим вельможам, ничуть не выше его по должности.
Яков дошел до набережной, и город распахнулся перед ним. После вчерашней метели весь Петербург сверкал, как на рождественской картинке. Свежий снег припорошил и бедность, и беду. Перед ним была Нева с тонкой полоской еще не замерзшей воды, корабли в розовом мареве, силуэты фортов и дворцов — город, преображенный золотым светом. От этой красоты еще сильнее разгорелась тоска, непонятная, жгучая — будто город был обещанием, которое не сбудется никогда.
Всё не шёл из головы тот лакей у Гостиного — остроносый мальчишка, ни за что получивший в лицо. Не в том же было дело, что они были похожи — когда, оба на коленях в снегу, отразились в витрине торгового дома?
Якову этого не грозило.
А что ты получишь, если дальше пойдешь пешком, по совету Сперанского? — возразил негромкий голос в голове. Унижаться, угадывать все желания высочайших особ? По выслуге лет получать повышения?
Он разозлился. Столько дверей никогда не откроется перед ним. Образование, добрая служба, деньги — матушка была не так бедна — всё это не поможет. Он негоден для строевой службы — а карьеру сейчас нужно делать в строевой. Для статской у него нет покровителей, для дипломатической — не те средства. Литературой не проживешь, да и стихи его не очень-то хороши.
Он смотрел на город, раскрывшийся перед ним белой с золотым шкатулкой, и чувствовал себя стариком, на чьи плечи легло всё голубое небо. Право, глупо в двадцать два вздыхать о том, что не совершил подвига и не нашел себе дела, кроме переписки писем и составлений графика учений…
Почему же у тех, кто был у Рылеева, всё выходило так просто? Оболенский был князь — когда-нибудь мог бы дойти и до Государственного совета. Рылеев был известный поэт — его печатали в хрестоматиях — и успешен в делах. Капитан Торсон в Антарктике открывал острова; другой капитан, Бестужев, успевал и печататься, и математикой заниматься, и собирал музей русского флота. Даже те, кто ничего ещё не достиг — так держали себя, будто всё в их власти. Вот на что надеялся сын сенатора Пущина, когда бросил гвардию и пошёл в уголовный суд? Небольшие чины, мало кому известные имена — с чего они взяли, что могут что-то решить?
Перед ним блистал Петербург между небом и снегом. Глаза жег этот свет. Внутри сжимал всё голод, который — он знал сейчас — не утолить ни вином, ни обедом.
***
Уже вечность Яков стоял перед закрытой дверью — хотел постучать, но снова отдёргивал руку. Щёки горели, пальцы замёрзли, перчатки были в разводах от мокрого снега. Слева была канцелярия гвардейской пехоты, их секретарская комнатка и квартира генерала Бистрома. А здесь — квартира князя Оболенского.
Он был здесь вчера: семейный ужин, вся гостиная в князьях Оболенских — младшие братья, гордячка сестра, кузен-философ из Москвы, тётушка с расспросами о родне и вареньем. И в центре этой живой картины — разумеется, князь Евгений. Что ж ему неймётся? Почему он сам, подпоручик Ростовцев, не может найти покой?
Замирало дыхание, как перед пропастью. Он не шагнул еще, но знал, что шагнет, и тревога то накрывала волной, то отпускала, рассыпавшись дрожью по коже.
Яков толкнул дверь. Князь, в светло-голубом сюртуке и в вышитых тапочках, раскладывал стопки писем по ящичкам секретера и поднял голову — будто ждал его.
…У них и правда было не совсем светское общество.
Затаив дыхание, Яков слушал. Тайное общество, запрещённое в двадцать первом году, не было распущено — просто не называло себя вслух. Его цели — просвещение, благотворительность, распространение идей конституционного правления.
— И… всё?
Он ожидал чего-то большего — как в романах: кинжалы, маски, факела, собрания в масонском духе. Или братья Орловы, сказал голос рассудка. Или граф Зубов с табакеркой. Прошло всего двадцать пять лет с тех пор, как безумный император Павел был убит в последнем заговоре гвардии.
— Поверьте, и это — задача не из самых законных. Но если мы будем достаточно сильны, — Оболенский вёл пальцем по губам, будто отмерял каждое слово, — то при перемене правления или ином удобном случае мы сможем склонить весы. В пользу ограничения самодержавной власти.
Ограничение самодержавной власти. Государственный переворот, обещанный тихим голосом в тихой гостиной. Оболенский никак не был похож на заговорщика. Светлые брови, светлые ресницы, лицо правильное, неяркое — лицо, на котором художник будто забыл прочертить тени. Яков представил, как Оболенский планирует переворот с той же точностью, с какой составлял расписание учений. Оболенский не мог, ни за что не стал бы действовать один. Но если он был не один?
Десять лет назад император Александр начал реформы: дал свободу крепостным в Эстляндии и Лифляндии, конституцию и парламент — Польше, пообещал то же России. Обещание не исполнил: разочаровался, увлекся парадами, отправил в отставку своих же реформаторов. Те, кто остался в правительстве, казались бессильны: Сперанский осторожничал, только адмирал Мордвинов, один из героев войны, все надоедал Совету конституционными проектами.
И при этом — разговоры против правительства в половине модных салонов; крамола, на которую полиция закрывает глаза. У Рылеева уже перешли от литературы к политике — генералу собрать войска и принудить короля подписать конституцию, как недавно в Испании. Революции, революции — везде, кроме Африки. Короны от Европы до Южной Америки падают с царственных голов.
Бездна разверзлась перед ним. Они понял, на что идет игра. Если они проиграют — конец. Но если выиграют…
Яков закусил губу. Молчание было почти домашнее — будто сейчас обычный день, после занятий по канцелярии они сидят у Оболенского, каждый со своей книгой. Вдруг изморозь на окне вспыхнула золотым, загорелись русые волосы князя в отражении закатного солнца. Вот и знак, подумал Яков — и сам оборвал себя. Что за знак? Что за глупость — принимать такое решение из-за каприза погоды?
— Что будет, если я откажусь? — собственный голос звучал, как чужой.
Оболенский не выглядел разочарованным:
— Ничего. Я знаю, что вы умны и стремитесь к большему. Я верю, что вы будете умны для добра. Мы останемся сослуживцами. Я буду вас уважать и любить — как человека, который своим путем ищет истины.
— Мой родич барон Штейнгель с вами? — спросил Яков, зажмурившись.
— Да.
— Рылеев?
— Да.
— Сперанский?
— В нашем правительстве он будет первым.
— Тогда и я с вами, — выпалил он, как шагнул в пропасть, и увидел, как заискрились глаза князя.
Они обнялись. Яков не знал ни роли своей, ни обязанности, ни плана, но обвел глазами комнату и видел все как в медленном сне. Золотая изморозь на стекле; небо за замерзшим окном; синий сафьян забытой на столе книги; белые блики на острие шпаги в углу — все было ярко, как в день творения. Все бросалось в глаза, будто приближено в телескоп. Будто разум знал, что вспомнит этот миг и через тридцать лет, будто любая вещь знала об этом, стремясь оказаться в вечности — запомни меня, и меня, и меня!
ПРОИГРАННЫЙ ВОЗДУХ
Глава 2
В тот день Евгений солгал и друзьям, и домашним, и слугам, выехал из дому один.
Погода была конца ноября, отвратная; поземка царапала по подмерзшей грязи, конь спотыкался на льду. Ветер выл в подстриженных кронах Александровского бульвара; черная вода колыхалась под понтонным мостом. Мимо дворцов и казарм, мимо церквей и контор он ехал к морю, где город тонул в белом тумане; где среди домов бедноты он наизусть знал один. Толкнул калитку, и калитка была открыта. Мать убитого ждала в гости убийцу.
Вдова Смирнова сидела в своей тщательно убранной, холодной комнатке. За год не изменилось ничего, так же тикали часы, попискивала канарейка, в руках у вдовы был тот же молитвенник, только морщины стали глубже. Ее сын, навечно восемнадцати лет, в первом мундире прапорщика, так же глядел с портрета на стене. Когда Евгений вошел, она только кивнула.
— Вы привыкли, чтобы все было по-вашему, — сказала вдова уставшим, бесцветным голосом. Кажется, она уже считала себя умершей. — А вы ведь ничего не измените. Ничего не поправите. И долга своего, как ни старались, не отдадите.
Он заставил себя поглядеть в выцветшие глаза, когда отдавал ей деньги — и она их взяла, как всегда. Думал ли он в детстве, что его Эриния будет жить в домике на дальней окраине Васильевского!
— Может быть, в этом году получится.
***
— У нас точно есть шестьдесят тысяч штыков?
— Я не вижу причин не верить генерал-майору Волконскому.
На галерее особняка Трубецких было пусто — бал уже начался. За окнами был ледяной холод, огни на стрелке биржи, крепость под черным небом в мелких северных звездах. В темном окне двоилось и его отражение: он был старший сын и наследник старинного рода, плоть от плоти высшего дворянства империи — и он же был заговорщик, собравшийся отменить самые основы этого мира.
— Хорошо, что вы уже собираете старую гвардию, — сказал Евгений вместо приветствия. Хозяин дома ушел от гостей, будто ждал его.
С галереи Трубецкой обозревал гостей в зале — как шахматист, расставивший фигуры на доске. Здесь были те, которых Евгений знал по иным собраниям. Мелькали в разноцветной толпе черный бархатный фрак Сперанского, строгий профиль генерала Перовского, мохнатая шевелюра генерал-адъютанта Шипова; его брат, полковник Шипов, шутил с рыжим полковником Моллером из Финского полка. Все — герои войны, полковники и генералы, основатели тайного общества после побед над Наполеоном. Старая гвардия, из которой князь Сергей Трубецкой последний остался в строю.
Трубецкой глянул на него снисходительно и спокойно. Он пару дней как вернулся из Киева после года отсутствия, а говорил со спокойствием основателя.
— Не спешите, Евгений. Если станет известно, что войска у нас есть — не так сложно будет найти поддержку в столице.
— Год назад вы говорили другое, — Евгений не смог удержаться от упрека. В 1824 году полковник Пестель из Южного общества приехал в столицу договариваться — и он, Евгений, за три месяца почти добился планов совместных действий. А потом Трубецкой за неделю развалил всё.
— Год назад сговорились бы литературный кружок и пара полковых командиров. — поправил его Трубецкой, не меняясь в лице. — А теперь мы можем поднять большую часть Первой и Второй армии. Если вести разговоры о смене государственной власти — я предпочту вести их с теми, кто может добиться результата.
Так же неслышно подошел старый дворецкий Трубецкого, Иона Данилович, поднес шампанского; сухопарый, с выправкой, как у солдата, он один входил к хозяину, когда велись не самые послушные разговоры. Новый лакей, с полотенцем на руке, высовывал из-за колонн длинную шею, не решаясь подойти ближе.
Вдруг как наяву Евгений увидел их всех — внизу, в кухне, кухарка утирала лоб в кругах пара, пробуя соус на вкус; снаружи кучера грели руки у разведенного для них костра, ожидая своих господ; лакей лавировал между гостей, стараясь не расплескать охладительное…
— При нашем успехе мы больше не сможем давать таких балов.
— Я знаю, — просто ответил Трубецкой. — Ну что же — за республику?
— За республику! — тихо зазвенели бокалы, на фоне гремящего бала негромко прозвучал этот еще неслыханный тост. За Российскую республику! — за отмену рабства, за общий для всех суд, за ограничение ничем не ограниченной верховной власти; за государственный переворот и конец самодержавной монархии.
— Мы задержались, — напомнил Трубецкой. — Пора идти к гостям.
***
Евгений вошел в этот блестящий водоворот, как в театр. Кланялся дамам, жал руки мужчинам, справлялся о службе и детях, сам уклонялся от вопросов, пока младшая сестра не поймала его за руку.
— Я уж думала, ты не придешь проводить меня. Опять ваши гвардейские дела? Ты знаешь, что Лиза Голицына с тебя глаз не сводит?
У зеркал в золоченых оправах, окруженная стайкой прочих девиц, блистательная Лиза Голицына приняла бокал у Кости (брат все пытался поймать ее взгляд), а сама всё поглядывала в сторону Евгения. Заискрились глаза, еще горделивей расправились плечи, дрогнуло перышко на жемчужном эгрете.
— Лиза очень мила. — Наташа с интересом наблюдала за его смущением.
— Лиза умна, но вместо меня глядит на мои эполеты.
— А Оля в Москве была слишком застенчива, — Наташа только фыркнула. — Понимаю: твоя избранница должна быть умна, как Катерина Ивановна, прекрасна, как Воронцова, верна, как Муравьева… и терпела твои причуды — как я.
— Почему мне нельзя на тебе и жениться? Не смейся!
Наташа погрозила ему, утирая глаза от смеха — потом будто стряхнула с себя веселость. Грудь вздымалась и шла мурашками.
— Как ты думаешь — стоит мне выходить за князя Андрея?
— Наташенька, я не знаю. Ты его любишь?
— Да, — она улыбнулась своим мыслям, сильнее прижалась к его плечу. — Но это навсегда, понимаешь? Я не знаю.
— Представь, что его сослали, — вырвалось у него. — Что он разорен — ни наследства, ни карьеры, ни московского дома. Только вы вдвоем друг у друга. Тогда ты скажешь «да»?
На белой перчатке — след от капли воска. Сестра вздрогнула, провела рукой по обнаженным ключицам — и расцвела в улыбке, когда к ним подплыла хозяйка дома. Как повезло Трубецкому, подумал Евгений. Никто не назвал бы Катерину Ивановну Трубецкую, урожденную Лаваль, первой красавицей Петербурга, и никто не уходил с ее бала, не будучи ей очарован.
— Евгений сегодня всё говорит загадками. Я чего-то не знаю? Моего Андрея могут отправить в отставку? — Наташа больше не улыбалась.
— Натали, мужчины все любят говорить загадками. — Невысокая, пышно сложенная, с курносым носом и полными губами, всегда готовыми расплыться в улыбке, сейчас Трубецкая была серьезна. — Вам не нужно беспокоиться о том, что вы никак не сможете изменить.
С щелканьем Трубецкая складывала и раскладывала резной веер слоновой кости, держа его как кинжал. Евгений всегда любовался веселой быстротой ее ума, щедростью кипевшей в ней жизни; сейчас это оборачивалось угрозой. Знала ли Трубецкая? Теперь он уверился — знала.
Наташа сильней сжала губы, тряхнула кудрями.
— Тогда пойдем танцевать — мазурка!
Оркестр грянул мазурку. Наташа втянула его в круг пар, то распадавшихся, то соединявшихся вновь. Отплясала первую фигуру, вторую, третью — прыгали кудри по округлым плечам; с азартом хлопала, когда он выплясывал свое соло, схватила брата за руку, когда пары опять сошлись. Рука была горяча сквозь перчатку.
— Отец заложил Рождествено, — Наташа повела плечами, будто сквозняк проскользнул по зале. — Если будешь влюбляться — влюбись в кого-нибудь с приданым.
Шум, хохот — в котильоне танец дробился на кресты и круги, дамы со смехом выбирали сражавшихся за них кавалеров. Опять закружился блестящий вихрь шелка и атласа, жемчугов, и каменьев, и золота эполет — блеск, оплаченный даровым трудом миллионов белых рабов, их молчанием, потом и кровью.
Пять с небольшим месяцев до восстания, одним из первых указов которого будет отменено крепостное право. Сто шестьдесят два дня, и заговорщик Евгений сделает самый решительный шаг к разорению своего семейства.
Будто два Евгения скользило на балу. Через сто шестьдесят два дня эта двойная жизнь должна будет закончиться.
***
В гостиной был шум и смех, между кубиков — чашки с остывшим чаем, и Сережа опять утащил себе крендели. Младшие играли в настольную игру «Путешествие по России». Евгений задержался в дверях, запоминая, как это — почти вся семья в сборе. Завтра Наташа уезжала домой, в Рождествено.
— Это не по правилам! — Сережа по-детски швырнул свой кубик о стол: два очка — и его ездок застрял во Владимире.
— Господи, даже в игре я не могу сделать, что хочу, — Наташа скривила гримаску: ее карета была дальше всех, в Казани.
Подросток Дима насупился; Евгений шагнул к столу. Его роль была привычная: как старший брат он был миротворец.
— А если б мы могли делать что хотели — вот что бы вы сделали?
Младшие открыли рты. Их никогда не спрашивали о таком. Для князей Оболенских самым почетным делом считалась гвардейская служба, поэтому Диму и Сережу ждал Пажеский корпус.
— Я хотел бы закончить курс с отличием и получить место секретаря у министра просвещения, — осторожно сказал Никитенко. Судя по фишкам, ему везло, но он отставал — будто боялся выиграть у своих учеников.
Наташа фыркнула и поставила обратно на карту своего игрока, делая огромные, невозможные в игре шаги: Казань — Москва — Смоленск — Вильно — Баден — Страсбург — Париж.
— А я поехала бы с тобой в Париж. У меня вся жизнь на то, чтобы стать примерной женой и матерью; могу я один раз съездить в Париж с любимым братом?
— Я не могу, Наташенька. — горло перехватило. Евгений подбросил кубик, еще раз, еще — не глядя на выпавший жребий.
В следующем году он никак не может быть в Париже.
Первого мая 1826 года — смотр Первой армии в Белой Церкви. Белые хаты, весенняя пыль, тополя и черешни; ряды армейских палаток, безукоризненный строй, треск барабанов в воздухе. Император Александр выезжает к мятежному полку.
Южное общество больше не собирается никого ждать. Готовимся к вероятному — император будет убит.
До столицы — тысяча семьсот верст: фельдъегерь сможет добраться за девять или десять дней. Александр убит, его наследник Константин — далеко, в Варшаве. В столице — младшие братья. Николай, бригадный командир и любитель порядка; Михаил, недалекость ума заменявший старанием; семилетний сын Николая, царевич Александр…
Когда новости о смерти императора достигнут столицы — нужно сделать так, чтобы ни один из наследников Романовых не получил, как веками до того — ничем не ограниченной власти.
***
В штабе гвардейской пехоты было тихо. Император Александр уехал на юг еще в сентябре; пару дней назад пришли вести о том, что он задерживается в Таганроге после легкой простуды. Генерал Бистром уехал во дворец; в канцелярии никого не было, кроме них с Ростовцевым. За кипой дел едва виднелась макушка Якова (темные пряди были прилизаны по уставу, но все равно торчали в стороны); перо усердно скрипело.
Скрип оборвался. Яков застонал, воздел руки к небу и метнул ему толстую папку. Евгений выхватил лист.
— «Повеление Его Императорского Величества о заведении в каждом пехотном полку ведра, багра и лома для пожаротушения». Н-да. Без высочайшего повеления ведро в полку не заведется.
Яков прыснул, потряс рукой в пятнах чернил. На левой щеке тоже были чернила.
— Теперь я знаю, почему ты так спокоен. Занимаешься этой морокой и думаешь об общем деле.
«Общее дело» у него выходило без заминки, а «ты» — с некоторым знаком вопроса.
— Я-то что. Один мой знакомец в штабе заскучал так, что написал конституционный проект. Нужно будет вас познакомить, когда он будет в Петербурге.
— Он из Второй армии, да? — Яков зачастил, будто выискивал след. — Ты говорил позавчера, что ваши есть во Второй армии. Вы так и связываетесь — курьерами? Он повезет приказ из столицы?
Не сразу дождавшись ответа, Яков моргнул — и затараторил так же быстро:
— Д-да, знаешь, я д-думаю, много курьеров несется п-по нашему государству, везет очень важные бумаги — вот это повеление о ведрах и баграх…
Вряд ли сам он знал, как резко менялось его лицо в зависимости оттого, с кем он разговаривал и насколько уверен был в разговоре. Из глаз пропал интерес, веселость исчезла, разгладилась в маску идеального секретаря. Яков Ростовцев был умен, Яков Ростовцев был честолюбив — и как хорошо, что он теперь был свой и что с ним было можно говорить открыто.
— Ты прав — два раза из трех. Да, во Второй армии наших еще больше, чем в столице. Да, приходится ездить самим. Но мы им не приказываем, и они нам — тоже. Странно было бы мечтать о республике, а у себя сразу устроить диктатуру!
Яков кивал настороженно, жадно, но больше не спрашивал ничего. Захотелось подбодрить его.
— Заходи ко мне вечером. У меня хорошая мадейра — выпьем наконец за дружбу. И если хочешь что-то спросить — спрашивай.
— Что я могу сделать для общества?
— Потерпи немного, — рассмеялся Евгений, глядя в остроносое лицо, будто подсвеченное невидимым огнем. –Ты говорил, что у тебя друзья в Измайловском полку?
Яков покусывал кончик пера, перебирая знакомых. Траскин и его компания — точно нет; Галатов — точно нет, Фок и Андреев — наверно нет; капитан Богданов — непонятно; кто знает, что у него на уме. Александр Львов — очень возможно; да, он собирается в отставку, но он очень умен; позавчера он хотел убедить офицерское собрание в преимуществах парламента. Может, еще Кожевников из второй роты…
Сквозь двойные стекла пробился печальный гул — колокола Никольского морского собора. Еще один молебен о выздоровлении государя, застрявшего в Таганроге.
— Как ты думаешь, он ведь выздоровеет? — спросил Яков с сочувствием.
Если император выздоровеет, то это продлит его жизнь лишь на полгода. До первого мая двадцать шестого года, до императорского смотра Первой армии в Белой Церкви. Но за эти полгода нужно успеть то, что тайное общество не смогло сделать за пять лет. И потому лучше было бы, если б император выздоровел.
Колокола не смолкали — звон громче любого молебна. На площади росло столпотворение. Во двор влетел курьер, кинулся в дом. Тулуп был весь в снежной пыли, на длинных усах намерзли льдинки. Вручил им письмо — генералу Бистрому лично в руки — потом хрипло выдохнул: «Государь скончался!» — и с грохотом сбежал вниз по лестнице.
Яков встал из-за стола, глядел на Евгения с испуганным изумлением, как на очень важную персону — много важней его самого.
— Нужно срочно найти генерала Бистрома. — Евгений взял его за плечи. — Сможешь побыть курьером?
Яков закивал, схватил шинель, вылетел за дверь. К счастью, он не спросил ничего. Колокола звонили и звонили по почившему императору. По безвозвратному, упущенному шансу.
***
На лицах всех собравшихся в квартире Рылеева проступал один и тот же безнадежный ноябрь. Под зеленой лампой — пятеро, от полковника до поручика. Тайное общество, не успевшее ничего начать, уже потерпевшее поражение.
— Где ваши генералы, где ваша артиллерия, где ваша сила? — капитан Николай Бестужев не повышал голоса.
— В самом деле, обидно, — подлил масла в огонь его брат Александр. — Хотели действовать при перемене престола, а перемену-то и пропустили.
Моряк Николай стоял наглухо застегнут в своем синем флотском мундире, только двигались желваки на сухом лице. Романтический писатель Александр в щегольски распахнутом драгунском мундире опасно покачивался на стуле, подкидывая в воздухе новый — константинов — рубль. Они были родные братья.
— Наши генералы… Были, да сплыли. — Рылеев тер виски; вид у него был совершенно больной. — Орлов, Шиповы, Перовские, Моллер… Потеряли интерес, когда мы ещё грезили просвещением. Но подождите, может, мы можем…
— О нас и так стало слишком известно, — отрезал Трубецкой, возвышаясь над растерянным собранием. — Мы объявим о роспуске общества. Верные пусть останутся в гвардии. Тогда при удачном моменте мы будем более уверены в успехе.
Все это уже не имело значения. Император Александр правил двадцать пять лет, возбудил надежды на лучшее правление и потом сам разрушил их, победил Наполеона — и загнал своих солдат в рабство военных поселений. Против Александра давно копилось недовольство. Но новый император Константин, герой всех прошлых войн, давно был в Варшаве. Там были конституция и сейм — мечта либералов; там была короткая восьмилетняя служба — мечта солдат. Мало кто помянет его неблаговидные дела в столице. Кто вспомнит о старике графе Штакельберге, которому Константин сломал руку прямо на приеме у императрицы Екатерины? О том, как Константин в шутку стрелял по своей пятнадцатилетней жене из пистолета? Кто вспомнит об отказавшей ему несчастной госпоже Арауж? Силой ее привезли в Мраморный дворец; Константин, надругавшись над ней, отдал ее своей охране; еле живую ее отослали домой поутру — и причиной смерти объявили эпилептический припадок. Молчание ее родных было куплено — мало кто вспомнит о том. От Константина будут ждать милостей, на Константина будут надеяться еще лет двадцать пять.
Евгений глянул в окно: сквозь изморозь виднелся ряд домов, занесенная снегом стройка, змеиное русло Мойки, остов лодки, вмерзший в лед под Синим мостом. Подо льдом была быстрая река, в которую, как известно, нельзя войти дважды.
***
У Андрие на Малой Морской младший брат и кузен заказали всего столичного, дорогого — утешали, как могли.
— Вас, кажется, отец просил экономить? — подшучивал кузен Серж, отгоняя запах лимбургского сыра.
— Устриц в Москве нет, — Костя разлил на троих оставшееся вино. — Сегодня гуляем. За возвращение блудного сына!
— Не будь так нетерпелив, — кузен Серж положил Евгению руку на плечо. — Я читал ваш конституционный проект. Если парламентаризм в самом деле наилучшая форма государственного устройства, то он распространится по миру и так — никто же не спорит с прививанием оспы или с достоинствами паровой машины. Возможно, через двадцать лет наши сыновья будут голосовать, как в Британии, или сами избираться в парламент…
Кузен Серж обладал счастливым даром верить в хорошее.
Обед все гремел, фраки сменились мундирами, к Косте подсела компания, какие-то Эльский и Энский из кавалергардов, благоразумный Серж ушел домой, а Евгений все сидел за нетронутой рюмкой. Энский подкручивал ус, вздыхал о цыганках, Эльский шикал на него — государь умер, какие цыганки. Говорили о чинах и дуэлях, о девицах и лошадях. Костя все пытался подлить ему вина и с третьей попытки сдался.
Это было хорошее время. Союз Благоденствия, долг гражданина, пометки Трубецкого на полях конституции… Вместо переворота мы занимались дебатами. Хотели обойтись без жертв — и упустили время.
Шум и ругань — Костя пьян и в ярости; Энский распушил усы:
— Капитан Якубович герой!
— Нет, сей господин мерзавец, и кто его защищает — таков же!
— Вы меня сейчас, милстигсдарь, назвали мерзавцем?!
— За вас говорит вино, — похолодев, Евгений вскочил между спорщиками. — Идите спать, господа. Завтра договорите.
Пьяные отшатнулись. Он заплатил за всех в долг, вытянул из присмиревшего на морозе Энского его адрес, посадил на извозчика и только сев в свои сани — выдохнул. Костя привалился к его плечу.
— Жень, да я не стал бы стреляться с этим дерьмом. А стал бы — что с того… — Голова дернулась и упала на грудь. — Сам знаешь — ничего страшного…
Евгений уткнулся в затылок брата. Мягкие пегие волосы пахли табаком, щекотали нос. Медвежья доха была натянута до подбородка, но и под ней Евгений казался себе ледяной статуей. Костя был жив и здоров, просто пьян. А он испугался, как пять лет назад — опять вызов, опять дуэль. Как он испугался тогда, что привезет домой мертвеца. Но тогда мертвеца привезли в другой дом.
***
Восстания не будет. Жизнь продолжалась, и Костя был к полудню пьян. Евгений вернулся домой.
— Генерал не спрашивал меня?
— Я сказал, что вы по делам в казармы, — буркнул кучер Семен, чистя упряжь со зверзким выражением.
— Что у тебя, Сема?
Семен отвернулся — да ничего, барин — поднялся со своей низкой скамеечки, взял у него промерзшую шинель. Денщик Егор Савельич прошаркал за щетками ее чистить. Семен с его мрачной рожей был идеален для отговорок — второй раз обычно не спрашивали.
Евгений все же спросил — и через час выехал из-за ворот. Снежная пыль летела в лицо. Купец Шишкин, словно карауливший его из окон своей лавки, расплылся в масляной улыбке — добро пожаловать-с. Евгений поспешно отвернулся.
— У вас семьсот рублей долга там. Опять приходили, — напомнил Семен, обернувшись с облучка.
— Я вообще не знаю, сколько мне понадобится денег, — бросил Евгений. — Вот что ты от меня хочешь?
В покосившийся мезонин к помещице Дормидонтовой Евгений вошел как к себе домой, скинул шинель на соболином меху на руки веснушчатой девчонке, со щелчком открыл золотой брегет: сколько можно ждать. Потускневшее зеркало отражало лондонского денди. Рубашка была так бела — чуть не светилась в полутьме. У ворот била копытами тройка орловских рысаков, экипаж с фамильным гербом. Евгений надеялся, что для госпожи Дормидонтовой это будет достаточно.
Через час он вышел из чертова мезонина; за ним бежала девчонка, вцепившись в жидкий узелок своих вещей. Госпожа Дормидонтова была так ошарашена визитом сиятельного гостя, что продала ему свою горничную без всяких вопросов.
Еще через час Евгений сидел у поверенного в гражданской палате: девице Авдотье Макаровой выправляли паспорт и вольную. Девица Авдотья закусила губу, как молилась. На побелевших щеках еще сильней проступили веснушки. Поверенный старательно скрипел пером, поясняя каждое слово:
— Купчая ваша в полнейшем порядке, подпись вашей светлости заверять не нужно; вот-с извольте вольную, и паспорт мещанки-с ей выпишем… Ему тоже?
— А вы бумагу подготовьте мне и печать поставьте, — сказал Евгений. — А я потом все впишу.
Он не знал, зачем взял паспорт Семена. Семена он освободить никак не мог — Семен был собственностью отца. И если вольная выходила замуж за крепостного, то оказывалась в рабстве опять.
***
В людской пахло вчерашним обедом, ваксой для сапог и почему-то кошкой. Волосы растрепались и лезли на лоб, рубашка пахла потом и соленьями, которые ему Савельич то и дело подкладывал — то огурчиков, то грибочков. Штоф водки был почат на четверых, но Савельич стоял у двери и гонял денщиков генерала Бистрома, которым хотелась поглядеть на невиданное зрелище — барин в людскую пришел и со слугами пьет на кухне.
Не хотелось выходить отсюда. Здесь он хотя бы для этих двоих что-то смог изменить. Это было безрассудно, он нарушил все возможные правила, ему было еще объясняться с отцом… Сегодня, именно сегодня — он не смог иначе. Это было, как сказал бы Яков, дело милосердное, но малоосмысленное. Он смог выкупить эту одну Авдотью, еще глубже залезши в долги, но он не мог освободить Семена. В мыслях Евгений уже сочинял письмо — «Я хотел бы освободить Семена…» — или приехать к отцу, привезти ему гербовый бланк — батюшка, только подпишите…
Отец, любя старшего сына, даже мог согласиться — но не тогда, когда в счет долгов (триста сорок тысяч долгов на тридцать тысяч годового дохода) заложил своих крепостных и деревню.
— Помнишь Денисовну? — спросил он Семена.
— Как не помнить Ирину Денисовну? — Семен воззрился на хозяина даже с осуждением. — Все наши ее помнят.
— Она была моей няней, — объяснил Евгений. — И моя, и Кости. Она была добрая… Но в мои семь лет отец выписал мадам и месье Стадлер… А потом и Костя подрос.
— А Ирину Денисовну и продали потом, — пояснил Семен.
— Мол, англичанам-гувернерам и так платить, а няня только детей разбалует. Месье Стадлер пришел в ужас, когда дознался, почему я так невзлюбил его. Ходил потом к отцу, просил… Но все уже.
Чья-то рука накрыла его руку.
Авдотья.
— А вы в молитовке ее поминаете? — Авдотья жалела его. — Я все семейство, о ком больше не знаю, по два раза в день поминаю. Кто нас любил — они, знаете, всегда с нами.
На запястье темнела короста как от ожога.
— Марфа Ивановна так-то была незлая, — пояснила Авдотья и глотнула водки, не закашлявшись. Кажется, ее начинало трясти. — Да год назад начала чудить. Я вот хотела, как у Неплюевых ключница сделала — нужно украсть, в лавке там, или в учреждении — чтоб точно попасться. Осудят, отправят на каторгу лет на пять, а потом свободна. Что она потом, в Сибири меня будет искать?
Семен сжал ее руку.
— Но я потом подумала — сбегу я, а он-то как? Где я его найду после женской каторги? Да и… а вдруг в лавке-то не исправника позовут, а к ней сначала отправят. Она-то полицию звать не будет.
Она говорила так бесхитростно, так просто. Евгений не знал, что ответить ей — все его горести были с тем несравнимы. Круглое лицо осветилось свечой, и на шее, тоже в россыпи веснушек, были лиловые пятна. Сегодня он смог помочь ей; больше он не смог ничего.
***
Месяц светил в окно, заливая все кладбищенским белым светом. Рядом мирно похрапывал Костя — так и проспал все на свете. Савельич все причитал, что ж молодой барин целый день уставший, когда вечером стягивал с Кости сапоги.
— Егор? — Старик поднял голову, явно не понимая, что барин хочет.
— У тебя же где-то есть родня. До того, как тебя в рекруты забрали. Если адрес помнишь — ты бы написал им.
Савельич передернул сгорбленными плечами. Егор Савельич был богомолец и стоик; Евгений помнил его, сколько себя помнил. Савельич был денщик еще его отца. Старый солдат из тех, кого в прошлом веке призывали на пожизненную службу, он служил еще с Суворовым, да с тех пор хромал и для строя был непригоден, поэтому и отведен был в денщики — в лакеи и няньки. Отец к нему привык, и потому, когда уходил в отставку, устроил так, чтобы казенную прислугу — то есть денщика — забрать с собой домой; было, вообще говоря, не положено, но дело устроилось.
Савельич только отряхнул Евгению мундир — как маленькому — стянул с сопевшего Кости второй сапог, да и зашаркал в свою швейцарскую.
За изразцовой стеной гудела голландская печь. В темноте — только очертания знакомых вещей: книжный шкаф, миниатюры родных на стене, в углу шпага, у окна конторка и секретер, стопки писем — черное на черном. Сейчас он готов был отдать все это — любовь друзей и родни, богатство, земное счастье — за второй миллионный шанс, за проигранный воздух.
— Не беспокойтесь о будущем, — заверил его генерал Бистром вчера, после присяги. — Мы с Константином воевали вместе. Он ценит верную службу. Как и я, Евгений. Вас ждет хорошая служба.
Тикали часы, уходила ночь. Евгений все лежал без сна, не двигаясь и не дыша — будто, выдышав все в этой душной комнате, больше не найдет ни глотка воздуха. Он должен быть счастлив. Он баловень судьбы. С утра он выйдет в свою безоблачную будущность. Продолжит службу и женится, будет вести дела. Унаследует отцу, сможет освободить принадлежащие ему деревни и разориться на том. Или не спешить, отменить барщину и сократить оброк, устроить школы и больницы и разориться на этом, пустить пулю в лоб и имение — с молотка. Или стать рачительным хозяином — пусть беднеют, но не до смерти, и богатеют несильно, чтоб не могли выкупиться на свободу. Преумножить богатство, оставить сыну дела, и сын вырастет таким же, как он.
Рабовладельцем и убийцей.
Евгений поднялся, зажег свечу, оделся и застегнул мундир до горла. В канцелярии штаба было темно, выстужено; денщик генерала еще спал в четыре часа утра. Евгений накинул на плечи шинель и принялся за бумаги — составлял очередное расписание караулов. Строки ложились ровно.
Глухие шаги на лестнице. Вошел генерал Бистром — при полном параде и с выражением лица совершенно не парадно растерянным.
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.