18+
Королева Лазурного берега

Бесплатный фрагмент - Королева Лазурного берега

Объем: 450 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

Ах, мой друг…
Садись ближе. Налей пастис, закури «Голуаз», если хочешь. Хочешь узнать, каким был настоящий Сен-Тропе?
Забудь, что ты видишь сейчас. Забудь про огромные яхты новых богачей и толпы туристов у бутиков. Забудь про дорогие шезлонги и громкую музыку в клубах. Забудь. Я расскажу тебе о времени, когда солнце было желтее, море — голубее, вино — розовым, а жизнь… ах, какой сладкой она была!
Это были семидесятые. Но не те, о которых все говорят. А наши семидесятые. Тогда люди жили моментом, а не фотографиями для соцсетей. Загорали голыми не ради моды, а ради солнца и свободы. Искусство творили для души, а не для денег. Представь. Полдень. Пляж Клуба 55. Тогда это была просто хижина Женевьевы и ее сына Патриса. Здесь пахло деревом, хвоей и жареной рыбой. Сюда в 1955 году первой пришла Бриджит Бардо. Именно она, сбросив одежду, показала всем, что такое свобода. А за ней потянулись и другие — молодые, красивые, знаменитые. Они сделали Сен-Тропе своей столицей. Вот на песке лежит юная Джейн Биркин. Рядом ее муж, поэт Серж Генсбур, напевает свою песню и пьёт розовое вино. Они приплыли на лодке. В их корзине — хлеб, сыр и вино. Вот она, настоящая роскошь — свобода ничего не делать целый день. А ночью начиналась магия. В подвальном баре «Ле Кев дю Руа» гудел смех на сорока языках. Здесь Ален Делон выигрывал в кости состояние. Жан-Клод Бине наливал шампанское до краёв. На столах танцевали жены дипломатов и дочери магнатов, сбросив чопорность вместе с вечерними платьями. Сальвадор Дали мог войти с муравьедом на поводке — и никто не удивлялся. Это было в порядке вещей. Видишь в углу старика с морщинистым лицом и огнём в глазах? Это Жан-Поль. Он каждый вечер спорит здесь с Симоной о философии. Им всё равно, кто танцует рядом. В этом и была магия: высокие мысли и простые радости жили бок о бок. Так наш тихий рыбацкий посёлок стал центром гламура. Причал, где сушили сети, заполнили белоснежные яхты. Запах моря смешался с ароматом денег и дорогих духов. Да, были времена…
А видишь ту женщину в широкополой шляпе и больших очках? Это Эммануэль — первая красавица всего побережья. В её плетёной сумке — визитки самых влиятельных людей мира. Говорят, у неё гостил сам Мик Джаггер. Её жизнь стала сюжетом для романов. А рядом — её дети, Мишель и Николя. Сегодня они выглядят как ангелочки в дорогой одежде. Но на самом деле они — маленькие сорванцы, настоящие дети своей эпохи. Чаще всего в их истинном облике ты встретишь их в их солнечном королевстве, пропитанном ароматами смолы пиний и огненно-красных бугенвиллий, — в их райском Эдеме с красивым, древним, как сам Прованс, названием: Пампелон. Там они, как Адам и Ева до грехопадения, разгуливают по пятикилометровой песчаной полосе своих владений — голые и свободные, как их детство и сама их эпоха — эпоха семидесятых.

Глава 1. Май 1976

По узкой полосе песка, зажатой между синим морем и тенью сосен, шли двое детей. Девочка с кожей цвета темной карамели и светловолосый мальчик — её полная противоположность. Их одеждой были лучи солнца да лоскуты выцветшей ткани. На девочке — лишь короткая юбочка цвета морской волны. На мальчике — застиранные до белизны бриджи, в карманах которых хранились сокровища дня: ракушки, камешки и битые стеклышки — всё то, что его госпожа, юный рыцарь в доспехах из солнца и ветра, поручила оберегать своему верному оруженосцу.
Спину девочки скрывал плащ, сотканный из длинных черных волос. Ее глаза-угольки с любопытством осматривали пляж, а вздернутый нос будто искал приключений. Мишель — так звали девочку. Она была импульсивна и бойка, словно дикий цветок. В ее жилах текла мудрость белых скал Этрета, горячность солнца Ривьеры и песков Аравии подаривших ей смуглую кожу — как наследие одного из мимолетных увлечений матери. За ней по пятам шел ее младший брат, Николя. Он был ее полной противоположностью: светловолосый, голубоглазый, спокойный и тихий. Его внешность и характер он унаследовал от отца, которого никогда не видел. Если Мишель была похожа на горячее прованское солнце, то Николя — на холодное и ясное небо севера. Летом он тоже загорит, но сейчас разница между ними была разительной: она — огонь, он — отражение пламени в воде. Вместе они были похожи на саму Францию, чья душа рождается из союза жаркого юга и прохладного севера. И в этой связи льда и пламени заключалась их странная, но прочная гармония. Мишель с её безрассудной жаждой жизни всегда рвалась вперёд, навстречу опасности. Молчаливый Николя был её якорем. Не словами, а самим своим присутствием он удерживал сестру от той пропасти, к краю которой её неудержимо тянуло. Вот и сегодня Мишель искала приключений. Её чёрные глаза скользили по пляжу, неожиданно многолюдному для середины мая. Всему виной был начавшийся Каннский кинофестиваль открывшийся пару дней назад, и теперь даже в середине мая пляжи Сен-Тропе были полны разношерстной публикой. Вот пара почтенных буржуа чья чопорная осанка буквально кричала о седьмом округе Парижа. Рядом компания хиппи, загорелых дочерна, с длинными спутанными волосами и браслетами из ракушек. От них тянуло сладковатым дымом пачули и чем-то запретным. Чуть поодаль, на полотенце, как на подиуме, возлежала знаменитая манекенщица, застыв, в свете яркого солнца. Рядом её спутник, усатый кинопродюсер с мягким животом, похожим на перезрелый плод. У самой кромки соснового леса, как изваяние, сидел старый нудист с кожей, выдубленной солнцем и ветром. Его отрешённый взгляд говорил о полном принятии наготы как естественного состояния — обычной философии для этих мест. Там же, под сенью ракитового куста, двое юнцов, бесстыдно сливались в объятиях — и не было рядом никого, кто сказал бы им, что это неприлично. Напротив: за ними с пристальным интересом наблюдала респектабельная пара под полосатым тентом. Пока их лица выражали брезгливую отстранённость, пальцы женщины нервно перебирали вздувшуюся ткань на плавках мужа, выдавая истинный интерес. Ибо здесь на жемчужном песке их чувства были просты и ясны. Это была любовь — во всех ее проявлениях. Пляж был тем редким местом, где невозможно было спрятать ее под одеждой условностей. Здесь язык тела говорил сам за себя — и был красноречивее любых слов. Здесь царила телесная демократия. Плоть была и валютой, и товаром: ею восхищались, её покупали, использовали и отбрасывали с лёгкостью пустой бутылки из-под розового вина. В этой странной экономике бродяга с роскошным телом чувствовал себя ровней обладателю дряхлых плеч, украшенных золотом и жемчугом, напоминая о том, что на пляже, как и в бане все равны — и в этой телесной демократии была своя жестокая, первозданная прелесть. И вот среди этого обнаженного безумия и шли наши герои, и в их глазах шумный, дышащий плотью пляжный карнавал отражался без тени смущения, лишь с живым, жадным интересом. Для Мишель и Николя, соскучившихся по общению за долгую зиму, нагие тела были такой же частью пейзажа, как крик чаек или запах смолы пиний — возможно, чуть более любопытной, но нисколько не шокирующей. Дети вежливо обогнули очередную парочку, стараясь не привлекать внимания, как вдруг Мишель остановилась, выхватив что-то из набегающей волны. — Смотри, Николя! — прошептала она, не оборачиваясь, но кожей чувствуя, что брат рядом. Он подошёл, и его серо-голубые глаза выглянули из-за её тёмного плеча. В её ладони лежала плоская ракушка с густым перламутровым отливом. — Видишь? Идеальная. Потянуть может на пять франков, не меньше. Николя причмокнул от восхищения. В отличие от сестры — да и от всего окружающего мира — он измерял красоту не только денежными знаками. Раковина была совершенной: её внутреннее сияние напоминало лунный свет, пойманный в песчаную ловушку. Молча кивнув, тем самым подтвердив её «рыночную стоимость», он бережно опустил находку в карман своих выцветших шорт — к коллекции других странных и прекрасных вещей. Там уже покоились гладкие пурпурные улитки, раковины с колючими гранями, словно миниатюрные морские ежи, и тонкие обломки пинны — величественной двустворки, которую редко удавалось найти целой. Среди трофеев лежал и «куриный бог» — плоская галька с идеальным отверстием, выточенным волнами. Местные считали её талисманом на удачу. Всё это, как верила наша парочка, можно было выгодно продать скучающей заезжей публике, чьи кожаные бумажники ломились от монет и хрустящих банкнот. Их маленький бизнес был таким же органичным для Пампелона, где всё было товаром — внимание, любовь, тела, а главное — развлечения. Даже камень с дыркой при правильной подаче мог принести прибыль, и Мишель с Николя уже неплохо освоили азы местной экономики. В их домашней сокровищнице, в банке из-под конфет «Монпасье», спрятанной под кроватью, уже скопилась круглая сумма, пахнущая морем, солнцем и детскими тайнами. Не то чтобы они нуждались. Нет. Они жили на шикарной вилле с бассейном прямо у моря, которую снимала их мать, и могли позволить себе почти всё. Но возможность собственного заработка манила их куда сильнее дармовых денег; в их размеренной жизни роскоши это было настоящим приключением. Это был их личный, ни от кого не зависящий ритуал, способ оставить след не только на песке, но и в мире взрослых игр, где они пока оставались лишь статистами. Для Мишель это была азартная охота, для Николя — тихое коллекционирование моментов, но вместе они чувствовали себя хозяевами своего маленького, перламутрового царства. Довольная уловом, Мишель уже внимательно осматривала публику в поисках покупателя. В отличие от рыночных торговцев, она предпочитала личные продажи, позволявшие в полной мере насладиться этим сложным искусством и применить актёрский талант, которым, как она была уверена, несомненно обладала. Завидя новую потенциальную «жертву», она на ходу сменила походку на более невинную и уязвимую. — Идём, Николя!
Её цель была идеальна: упитанный мужчина с сигарой и явной скукой в глазах, который томно поглаживал бронзовый живот своей молодой спутницы. Николя молча последовал за ней. Он был её шахматной фигурой, всегда знающей свой ход. — Месье! — звонко обратилась Мишель, подбегая к шезлонгу. Она встала так, чтобы солнце подсвечивало контуры её юного тела сквозь тонкую ткань юбки. — Вы видели такую красоту?
Она протянула ему ракушку, и её взгляд между делом скользнул по руке мужчины, лежавшей на животе его спутницы. Мужчина улыбнулся снисходительно, а его спутница с лёгкой досадой захлопала густо накрашенными ресницами. — И что в ней особенного, малая? — спросил он, и в его голосе появилась игривая нотка. — Это ракушка желаний! — с жаром начала Мишель, делая шаг ближе. — Говорят, если подержать её вот здесь… — она легонько коснулась перламутром его ладони, — …загадать желание и бросить в воду, то оно сбудется. Особенно желания, касающиеся… удачи в любви. Она произнесла последние слова с наивным кокетством, широко раскрыв свои чёрные, как ночь, глаза. Она толкнула локтем брата, и Николя молча кивнул, подтверждая каждое слово сестры. Так подчёркивался контраст между её пламенной игрой и его спокойствием. — Удачи в любви, говоришь? — мужчина усмехнулся, и его пальцы вновь пробежались по животу его дамы. — Мне она не нужна, я её уже поймал. — Он обнял спутницу, снисходительно разглядывая девочку. — О, месье! — воскликнула Мишель с притворным возмущением. — Любовь такая капризная! Как морская волна. Поймать — полдела, а вот удержать… — она развела руками, изобразив растерянность. — Тут без удачи никак. Это сработало. Спутница хихикнула, польщённая сравнением, а мужчина с насмешливым видом потянулся к кошельку. — Ну, раз ты так уверена… Сколько же стоит эта… страховка для любви? — Десять франков, — без запинки сказала Мишель. — По пять на каждое желание. Ваше и вашей дамы. Мужчина громко рассмеялся, но деньги уже были у него в руке. Он протянул ей десятку. «Лёгкие деньги», — подумала Мишель, проворно схватив купюру. — Спасибо, месье! Пусть ваша удача будет крепкой! — крикнула она уже на бегу, таща Николя за руку к следующей «жертве». Она продала им не ракушку. Она продала обещание страсти, витавшей в самом воздухе Пампелона. И это был самый ходовой товар на этом пляже. Многие его обитатели приходили сюда именно за ним, а не за солнцем или лазурными видами, пряча за тёмными стёклами «авиаторов» скучающие и голодные взгляды. Один из таких взглядов сам заметил нашу парочку. Загорелое, тренированное тело в облегающих плавках и очках «Persol». Гордый профиль и волевой подбородок. Осанка выдавала породу и умение владеть телом — своим и чужим. Он возлежал в шезлонге, как король в окружении свиты — таких же молодых тел мужчин и девушек в узких бикини. Несмотря на общество, ему было скучно, а вид энергичной девочки с кожей цвета тёмного мёда, прикрытой лишь голубой тряпицей на бедрах, обещал небольшое, но изысканное развлечение. — И что вы там продаёте, очаровательная дикарка? — спросил он, подзывая Мишель к себе. Его голос был низким, с бархатной хрипотцой, от которого по спине пробегали мурашки. Мишель тоже оценила его красоту — сильные руки, уверенная поза, лицо с резкими чертами, которое не забывалось. В её чёрных глазах блеснул вызов. Подбежав к нему, она заглянула ему прямо в лицо, так что её силуэт отразился в его тёмных стёклах. — Не продаю, месье, а дарю удачу, — выпалила она, вступая в игру. Она протянула ему перламутровую ракушку. — Всего двадцать франков. Мишель с ходу подняла цену, оценив дорогие очки, позу и свиту незнакомца. Видно, что мужчина состоятельный — не станет же он мелочиться перед девчонкой. Он рассмеялся, и его смех был таким же выразительным, как солнечный свет. Его свита вторила ему эхом услужливого смеха, словно подтверждая его царственный статус. Он взял ракушку, коснувшись её ладони, и его длинные пальцы были нежными, как у младенца. — И что, хорошо берут? — карие глаза из-под очков игриво взглянули на юную продавщицу, и в них было что-то знакомое, но девочка уже тараторила дальше. — О, месье! — Мишель подчеркнуто наивно прижала ракушку к груди. — Конечно, берут! Кому же не нужна удача? Вам тоже нужна, правда? Всего каких-то двадцать франков!
Мужчина мягко рассмеялся. В его смехе слышалась не насмешка, а какая-то странная теплота. — Двадцать франков за кусок известняка? Ловко, мелкая мошенница. — Это не просто ракушка! — вспыхнула Мишель. — Она волшебная! Исполнит любое желание! Ладно, берите за десять…
Она была готова сбросить цену, но мужчина поднял руку, останавливая её. Он приподнялся на шезлонге, и его голос стал тише, доверительным. — Понимаешь, в чём промах? Ты пытаешься всучить вещь. А нужно — ожидание. Мишель посмотрела на него непонимающе. — Какое ожидание? — Мечту, дикарка. Обещание. — Он провёл рукой, указывая на людей, лежащих на шезлонгах и полотенцах. — Ты думаешь, они зачем сюда приехали? За солнцем? За морем? Нет. Им нужны воспоминания и уверенность, что их серая жизнь может хоть на день стать такой же яркой, как этот песок. Он взял у неё из рук ракушку, повертел её в пальцах. — Ценность этой штуки не в её форме. А в том, сможешь ли ты заставить кого-то поверить, что она принесёт ему страсть, удачу или славу. Тогда ты продашь не безделушку. Ты продашь предвкушение. А это ценится куда дороже. Мишель слушала, заворожённая. Её примитивное плутовство вдруг показалось ей убогим рядом с тем, о чём говорил этот человек. — И… как узнать, какое именно предвкушение им нужно? — растерянно спросила она. Мужчина усмехнулся. — Просто наблюдай. Видишь ту даму в жемчугах? Ей можно продать уверенность, что муж не пялится на молоденьких. А её мужу — иллюзию, что его мужественность впечатляет кого-то больше, чем его счёт в банке. Улавливаешь?
Мишель уверенно кивнула, хотя в голове у неё всё перевернулось. — Каждый хочет чего-то простого, — продолжил он. — Но для каждого «простое» — своё. Кто-то мечтает просто о вкусном ужине, а кто-то… — он ткнул пальцем в лежащий рядом глянцевый журнал Paris Match, — …увидеть себя тут. У Мишель ёкнуло под ложечкой. Она была готова поклясться, что на обложке был он. — Поймёшь, кому что в жизни не хватает — вот тогда и продашь свою ракушку. По-настоящему. — В его голосе прозвенела ироничная нотка. — А чего не хватает вам? — спросила Мишель, кивнув на обложку журнала. Детская прямолинейность заставила мужчину задуматься, и его ирония на миг сползла. Он снял очки, и Мишель увидела его глаза — усталые, пронзительные, видавшие больше, чем хотелось бы. — Мне? — он медленно прошелся пальцем по глянцевой обложке. — Мне не хватает тишины. — Он оглядел свою свиту. — Чтобы вот этот парень с обложки… он остался там. А я мог бы быть просто человеком, который лежит на пляже и покупает ракушки у нахальной девчонки. Он посмотрел на Мишель, и в его взгляде появилось что-то настоящее. — Видишь ли, дикарка, самая дорогая вещь на свете — это возможность быть никем. Ничьим символом, ничьей мечтой. Просто телом на песке. — Николя! — внезапно вспомнила Мишель о брате, тихо стоявшем позади неё. — Дай-ка «куриного бога». Мальчик пошарил в бездонном кармане своих шорт и вынул плоский камень с идеальным отверстием посередине. — Вот, месье, — Мишель протянула талисман, и в её голосе зазвучала уверенность. — Это не просто камень. Это «куриный бог». Очень редкий. Все местные считают его талисманом. И пусть вам не нужна удача, и всё у вас уже есть… — она сделала маленькую паузу, глядя прямо в его глаза, — …такого камня у вас точно нет. Она не предлагала его купить. Она просто держала его на ладони, как держат нечто самоценное. В этом жесте не было прежнего наигранного восторга — только тихое уважение к предмету и к человеку перед ней. — Говорят, — продолжила она чуть тише, — если смотреть через эту дырку, то можно увидеть, чего тебе не хватает. Она позволила камню полежать на своей ладони ещё мгновение, а затем бережно вложила его в руку незнакомца. — А ты быстро учишься, дикарка, — он рассматривал камень с интересом. — И сколько это будет стоить? — Это не продаётся. Это дарят. С этими словами Мишель повернулась и пошла прочь, таща за руку Николя, лицо которого в этот момент выражало немое возмущение. Как можно было просто так отдать самое ценное из их сокровищ? — Постой, дикарка! — остановил её мужчина. Он потянулся к своим брюкам, аккуратно сложенным под шезлонгом, и достал толстый кожаный кошелёк. Порывшись в нём, он вынул не хрустящую банкноту, а тяжёлую монету и протянул Мишель. — Вот. Монета была крупной, серебристого отлива, с отчётливым номиналом «50 FRANCS» на реверсе и блестела на солнце. — И я не покупаю. А дарю. На память. Он аккуратно положил её на её раскрытую ладонь. Его пальцы на мгновение коснулись её кожи. Касание было случайным, но от него у Мишель перехватило дыхание. — Удачи тебе в твоих ожиданиях, маленькая дикарка, — сказал он. — И вам… — прошептала она, не в силах вымолвить больше. Взяв за руку счастливого Николя, она потащила его прочь, почти не чувствуя песка под ногами. Мужчина смотрел им вслед, всё так же улыбаясь, а затем поднял взгляд на море, разглядывая его через дырочку в камне. — Ты знаешь, кто это был? — спросила она Николя, передавая монету. — Нет, — помотал головой её брат, бережно пряча её в карман. Его голубые глаза были лишены всякого лукавства. Для него этот человек был просто щедрым незнакомцем, и этого было достаточно. — Клянусь, я видела его на обложке журнала! — прошептала Мишель, хватая брата за руку. Её глаза горели от возбуждения. — Много их тут таких, — скептически пожал плечами Николя, осаживая сестру. — Все с какой-нибудь обложки. — Но не у всех такие глаза! — настаивала Мишель. — И не все дарят монеты просто так!
Николя молча сунул руки в карманы. Для него загадка личности незнакомца была не так важна, как холод и вес золота в его кулаке. — Ладно, — сдалась Мишель. — Может, он и не звезда. Но сегодня он точно был нашим самым главным покупателем. И мы не будем тратить эту монету. А сохраним её, ладно? — Хорошо, — согласился Николя. — Но тогда у нас сегодня всего двадцать франков и пара ракушек. — Ничего, найдём ещё, — с вызовом сказала она, окидывая взглядом пляж. — Смотри, сколько тут ещё народу. А народу на пляже было действительно много. Их некогда тихая, пустынная гавань вдруг окрасилась в пёстрые цвета обнажённых тел и заговорила на множестве языков. В одночасье Лазурный берег стал театром под открытым небом, а его единственной религией — кино. С раннего утра 12 мая аэропорт Ниццы спускал на лазурный берег богов киноэкрана. Среди них: почтенный Фред Астер, и «Поющий под дождем» Джин Келли, чье присутствие как и Кэри Гранта, было данью уважения ушедшей эпохе мюзикла. У трапа их встречал сам председатель каннского жюри великий американский драматург Теннесси Уильямс, чьи пьесы уже стали классикой, и его молодая коллега британская актриса Шарлотта Рэмплинг с пронзительным будто гипнотическим взглядом. На «Круазетт» их ждала красная дорожка — не чета нынешнему подиуму длиной в милю, а короткая, почти домашняя: без барьеров, без криков брендинговых менеджеров, без охраны в наушниках. Только чайки-папарацци за стёклами длиннофокусных объективов и публика на балконах отелей с восторгом наблюдающая, как звёзды плечом к плечу вышагивают с продюсерами, поэтами и любовниками. В зале Дворца фестивалей их встречали речами, полными намёков на Вьетнам, свободу и падение империй — ведь кино в 1976 году ещё верило, что может менять мир. Двадцать девятый Каннский фестиваль открылся американским мюзиклом, лёгким, как шампанское, и глупым, как любовь в июле. Это был жест доброй воли: после мрачных картин последних лет фестиваль решил просто дышать. И всё же за этим блеском, за шампанским и шёлковыми платьями, за дымом сигарет и шёпотом любовников, Франция чувствовала тревогу. В апреле студенты Парижа опять были готовы строить баррикады, требуя будущего. Рабочие фабрик и заводов отстаивали право на справедливую оплату труда. В провинциях то здесь, то там бастовали учителя, железнодорожники, почтальоны — все, кто чувствовал, что роскошь одного дня не отменяет бедности следующего. Это была изнанка семидесятых — далёкая от юной Мишель, меняющей ракушки на серебро, и от её гламурного Пампелона. Там, за перелеском, за стеной ароматов пиний и огненно-красных бугенвиллий, царил культ солнца, плоти и безмятежной чувственности. Где каждый жил одним днём, выжимая из него всё, ничего не делая и абсолютно не желая смотреть в день завтрашний. Именно здесь, среди этого празднества кожи и света, он ждал её.

Глава 2

Мужчина провёл рукой по влажным от майского пекла каштановым кудрям. Майка липла к торсу, и он чувствовал, как капли пота медленно скатываются по позвоночнику. Он приехал сюда, на край земли, ради глотка воздуха. И ради неё. И вот она появилась.

Словно белоснежная яхта, она шла по пляжу, и каждый её шаг был медленным, уверенным кадансом — чередой погружения изящных ступней в песок. Её длинное, гибкое тело было облачено в лаконичные треугольники чёрного бикини, практически ничего не скрывающие, и небрежно накинутым на плечи парео цвета шампанского. Большие очки скрывали её глаза, но не могли скрыть линию скул, которую хотелось исследовать губами. Она несла с собой прохладу искусства, но он-то знал, какая лава бурлит под этой мраморной поверхностью.

«Боже, она прекрасна», — прошептало в нём что-то древнее, животное. Её кожа, бледная, почти фарфоровая, была вызовом всему этому загорелому великолепию. В своей сдержанности она была бесконечно соблазнительнее.

— Жан-Мишель, — её голос, низкий и немного хриплый, был похож на прикосновение бархата к обнажённой коже.

— Ты сияешь, как маяк, Шарлотта, — выдохнул он, и его голубые глаза, эти «обманчиво невинные» озера, наполнились теплом.

Она сняла очки, и её взгляд, прямой и оценивающий, пронзил его, заставив кровь прилить к коже. Устроившись на соседнем шезлонге она томно вытянула ноги подставляя их майскому солнцу. Подошедший служка, ловко управляясь с подносом, принес им чистую пепельницу и свежие полотенца.

У неё было двадцать минут. Двадцать минут между утренним просмотром и обязательным ланчем с продюсером из «Columbia». Двадцать минут, чтобы вырваться из душного зала, где каждый взгляд — ложь, каждое молчание — расчёт.

Она сбежала из Канн в Сен-Тропе. Не как звезда. Не как член жюри. Просто как женщина, которой нужно увидеть море не через отражение в чьих-то очках.

Рядом смеялась девушка, и её обнажённая, упругая грудь с тёмными, налитыми солнцем сосками вызывала не желание, а странное отчуждение. Всё здесь было выставленной напоказ плотью. Шарлотта улыбнулась и потянулась за сигаретой, и Жан-Мишель поспешил прикурить ей. Пламя дрогнуло на ветру, привлекая внимание к её тонким пальцам и изящным линиям запястья. Он почувствовал исходящий от неё жар, смешанный с ароматом табака и её духов.

— Я уже третий день не сплю, — сказала она, откидываясь на шезлонг. — Эти утренние просмотры… Семь утра, полутемный зал, и ты должен сидеть как монах, не выдавая ни жестом, ни взглядом, что думаешь о картине. А впереди еще двадцать сложных работ. Голова идет кругом.

— А что показывали сегодня? — участливо спросил Жан-Мишель, устраиваясь рядом.

— Не спрашивай. Если я открою рот — меня вышвырнут из жюри до обеда. Теннесси вчера чуть не устроил драму, когда услышал, как Марио Чекки Гори шептался с Лопесом Санчо после итальянской ленты. Говорят, Марио даже хлопнул его по плечу — а это в наших кругах почти сговор.

Она усмехнулась, затягиваясь сигаретой.

— А сговором тут действительно пахнет. Я чувствую. — она выпустила колечко дыма медленно растворяющееся в лазурной вышине. — Американцы привезли неоднозначный фильм с сильной историей и в «Мажестике» уже спорят: будет скандал или «Пальмовая ветвь».

— Почему? — вскинул бровь Жан-Мишель, влюбленно вглядываясь в напряженное лицо Шарлотты.

— Потому что, несмотря на все эти строгости и правила, мне кажется, исход предрешен. — Она хитро взглянула на него поверх темных стекол.

Тот искренне удивился.

— Ты считаешь, всё куплено?

Шарлотта рассмеялась грудным смехом.

— О нет, мой милый. Не всё так просто. Не всё покупается деньгами. Кое-что покупается умом, тактом и хитростью, и американцы в этот раз работают грамотно.

— Ты про насилие в фильме? Но поговаривают, председатель жюри не терпит насилия на экране. Вряд ли он это оценит.

Шарлотта выпустила дым тонкой струйкой вверх.

— Поэтому дело не в насилии, Жан-Мишель. Насилие — это красная тряпка с помощью которой они привлекают внимание к своему фильму. Им нужна шумиха и они ее уже создают не потратив на это и цента. Это же реклама.

— Ох уж эта реклама, — покачал головой Жан-Мишель. — Когда всё изменилось? Когда искусство стало требовать рекламы?

— Когда? — Шарлотта взглянула на него поверх очков прищурившись от солнца. — Тогда когда ты решил зарабатывать на нем деньги. Искусство это прежде всего товар.

— Посмотри на них, — она кивнула в сторону яхт безмятежно покачивающиеся на рейде, — Сытые безмятежные и скучающие. Думаешь, они приплыли сюда ради искусства? Они приехали сюда за товаром. Им нужны развлечения. И они готовы платить за то, что заставит их удивится. А кино это в первую очередь аттракцион.

Жан-Мишель лениво просеял песок сквозь пальцы.

— Ты сегодня резка, Шарлотта. На тебя так подействовал утренний сеанс?

— На меня подействовало то, что всё превращается в рынок. Раньше мы снимали кино, чтобы нас ненавидели или любили. Теперь — чтобы нас «купили». Дельцы в смокингах выжимают из кадра всё, ради цифр в чековой книжке.

Жан-Мишель наигранно вскинул брови:

— Ого! Наша дива в «Шанель» заговорила как левая радикалка? И что нужно опять подкладывать бомбу под дворец фестивалей?

— Второй раз? Ах брось! Это уже не интересно. — Шарлотта махнула рукой. — В этом сезоне все ждут более интеллектуального скандала. В Мажестик завезли попкорн и все с нетерпением ждут выступления американцев. А это уже чего то стоит. Они заявили о себе не потратив и цента.

Она снова потянулась за пачкой «Мальборо».

— И что теперь? — Жан-Мишель поморщился. — Нам тоже нужно снимать мясо и кровь, чтобы нас заметили?

— Не обязательно, Жан-Мишель. Американцы сняли скучную историю о парне, который сходит с ума от тишины в огромном городе. И приправили ее парой литров крови. Теперь эту историю будут смотреть.

— Тарковскому в «Солярисе» кровь была не нужна, — упрямо заметил Жан-Мишель. — Он заставлял нас смотреть в пустоту без единого выстрела.

— Именно, нас — интеллектуалов! Абсолютному большинству Тарковский с его пустотой не понятен, — Шарлотта выпустила дым вверх, глядя, как он растворяется в синеве. — А американцы снимают для массы и кассы. Но, черт возьми, их фильмы от этого не становятся менее настоящими. Куда честнее, чем половина того, что мы обсуждаем в жюри.

Шарлотта сделала еще затяжку.

— Даже Теннесси с его праведным гневом понимает: если американцы уедут без награды, все скажут, что Канны окончательно превратились в дом престарелых. А он слишком самолюбив, чтобы позволить себе выглядеть старомодным.

— Значит, старик наступит на горло собственной песне?

— Посмотрим, — она медленно выпустила дым. — Но интрига того стоит. Ради этого мы здесь и собрались.

Она затушила окурок, на мгновение задержав пальцы на пепельнице, и вдруг переменилась в лице. Маска члена жюри сползла, оставив просто усталую молодую женщину.

— Ладно, хватит о работе. Ты-то как?

Жан-Мишель наклонился к ней дотронувшись до ее руки.

— Вспоминаю, как я вообще рискнул к тебе подойти. Ты на экране такая ледяная, будто тебя только что высекли из куска мрамора. Если бы не твой муж и та нелепая вечеринка…

— Брайан сам виноват, — Шарлотта усмехнулась, и в уголках её глаз собрались лукавые морщинки. — Он так усердно нас знакомил, что я подумала: «Черт возьми, какой симпатичный мальчик с глазами как озера».

Она протянула руку и коротко, почти по-хозяйски сжала его запястье. Он вспомнил номер в «Рафаэль» где лунный свет падал на паркет, и её рот, исследовавший его тело с какой-то почти научной, пугающей дотошностью.

— Помнишь, я включал тебе свои записи, — сказал он, глядя на её тонкие пальцы. — Ты назвала это «дыханием спящего гиганта».

— Помню. У тебя талант создавать из звуков миры. Это просто потрясающе. А я… я просто кривляюсь в чужих…

Жан-Мишель поспешно накрыл её ладонь своей.

— Ты не кривляешся, Шарлотта. В «Ночном портье» ты вывернула себя наизнанку. Это была… Очень сильная работа.

Она посмотрела на их руки, потом подняла на него взгляд. В нём была усталость человека, который слишком долго смотрел в темноту.

— Иногда, когда выворачиваешь себя наизнанку, потом сложно застегнуть пуговицы обратно.

— Я помогу тебе их застегнуть, — негромко сказал он. — Или расстегнуть. Смотря что тебе будет нужно.

Она придвинулась ближе. Запах её тела смешался с солью и горячим воздухом. Солнце замерло в ложбинке её ключицы, и Жан-Мишель вдруг понял, что готов просидеть так вечность, лишь бы это ленивое, пропитанное табаком и морем мгновение никогда не кончалось.

— Что мы делаем, Жан-Мишель? — её голос был тихим, почти неразличимым за шумом прибоя. — У меня муж в Лондоне. У тебя — жена и ребенок в Париже. Мы как два школьника, которые сбежали с уроков.

— Мы ничего не делаем, Шарлотта. Мы просто есть, — он крепче сжал её ладонь. — Прямо здесь. В этой точке, где песок еще горячий, а завтрашний день кажется чьей-то чужой выдумкой. Давай просто побудем здесь. Без планов и клятв. Будем смеяться, когда ничего не получается. Помнишь, как ты хохотала, когда мой синтезатор выдал тот нелепый звук посреди записи?

Лицо её смягчилось, и она рассмеялась — тем самым низким, грудным смехом, от которого у него по коже пробежали мурашки.

— Да, это было ужасно. Он мычал, как раненое животное из дешевого научно-фантастического кино.

— Вот видишь, — он притянул её руку к своей груди, под тонкую ткань рубашки, чтобы она почувствовала неровный, тяжелый ритм его сердца. — Это и есть правда. Остальное — декорации.

Она замолчала. В этом молчании не было торжественности, только усталость от вечной лжи и внезапное, острое согласие кожи.

— Хорошо, — просто сказала она, глядя ему прямо в глаза. — Попробуем.

Он наклонился. Их губы встретились в долгом, медленном поцелуе, в котором смешались соль Средиземного моря, горький привкус табака и ток возбуждения на кончиках их переплетенных пальцев.

Внезапно их идиллию нарушил бойкий детский голосок:

— Мадам, Месье, купите ракушку! Она приносит удачу в любви!

Перед ними, словно юная русалка, стояла девочка. Её смуглая кожа, чёрные, как ночь, глаза и дерзкая улыбка были частью этого дикого, языческого пейзажа. В протянутой руке она держала большую шипастую раковину, чей внутренний перламутр отливал розовым и золотым. Рядом, словно верный паж, застыл белокурый мальчик лет семи. Он не смотрел на взрослых — его взгляд был прикован к девочке с обожанием и трепетом. Его худые, бледные плечи, казалось, съёжились от солнца, словно луна при дневном свете. Выцветшие белые шорты болтались на нём, как на вешалке. В его позе читалась полная самоустранённость — он был лишь тенью, молчаливым хранителем их общего «бизнеса».

Жан-Мишель, недовольный вторжением, взглянул на Шарлотту. Та наблюдала за сценой с мягкой, снисходительной улыбкой, в которой читались и материнское тепло, и лёгкая ирония по поводу всего этого пляжного карнавала.

— И почем нынче удача? — спросила она, протягивая к раковине изящную руку с длинными пальцами. Её жест был полон природной грации, даже в разговоре с уличной торговкой.

— Всего десять франков, мадам! — бойко парировала девочка. Её взгляд скользнул по их сцеплённым телам без тени смущения. Она готовилась к торгу, поджав губы и с вызовом глядя на взрослых.

Жан-Мишель, увидев интерес Шарлотты, потянулся к джинсам и вытащил смятые купюры.

— Десять франков за удачу? Это дорого, мадемуазель, — сказал он с улыбкой. — А вдруг она не сработает?

— О, сработает! — уверенно заявила юная торговка, и её глаза блеснули. — Это же ракушка из самого синего моря. Оно шепчет ей все секреты. А тому, кто приложит её к уху, она расскажет все его тайны. Особенно о любви!

Она произнесла это с таким знающим видом, что Шарлотта не выдержала и рассмеялась — её низкий, грудной смех заставил девочку на мгновение смутиться.

— Ну, раз о любви… — Жан-Мишель с деланной серьёзностью протянул десять франков.

Девочка, не глядя, сунула купюры мальчику. Тот с серьёзностью министра финансов бережно спрятал их в карман своих шорт. Его пальцы, тонкие и бледные, на миг коснулись её ладони — быстрый, тайный обмен, полный безмолвного согласия. Сделка завершена.

Они развернулись и умчались по песку — два силуэта на фоне ослепительного дня: она — стремительная и громкая, он — её безмолвное эхо.

Жан-Мишель повернулся к Шарлотте, держа в руках ракушку.

— Ну вот, — сказал он. — Наша удача.

Она взяла её осторожно, рассматривая причудливые изгибы природы. Поверхность раковины была шершавой и прохладной снаружи, а внутри она напоминала ухо мифического существа. Она приложила её к своему уху и прислушалась.

— Как в детстве, — прошептала она, и её глаза потеплели. — Море шумит.

Минуту Шарлотта вслушивались закрыв глаза, отсекая внешний шум пляжа.

— Но она права. Можно разобрать, о чём оно шепчет. — Она поднесла ракушку к его уху. — Слышишь?

— О тебе… и обо мне.

Жан-Мишель взял ракушку из её рук. Его пальцы скользнули по шершавой поверхности. Он прислушался.

Постепенно его взгляд — ясный и игривый — утратил фокус, устремившись в бескрайнее море. Он словно воспарил над бесконечным ультрамарином, над горячим жемчужным песком, над гламурной суетой пляжа, отрываясь от бренной земли.

Его тонкие пальцы непроизвольно отбивали на гранях раковины сложный, только ему слышимый ритм. В висках пульсировал гул прибоя — превращая его в басовую партию. Шелест ветра в соснах рождал арпеджио. Крик чаек пронзил сознание, партией синтезатора.

— Oxygène, — вдруг произнёс он.

Слово повисло в воздухе — странное, новое, как пришелец из будущего.

Он опустил ракушку и посмотрел на Шарлотту, но видел уже не её — он видел звуковые волны, вибрирующие в пространстве.

— Я назову новый альбом… воздухом. Дыханием. Это будет музыка… музыка самой планеты. Дыхание океана. Дыхание этой ракушки. Наше дыхание.

В его голубоких глазах горел теперь не юношеский восторг, а огонь одержимости — ясновидение творца, ловящего сигналы из будущего. В этом простом сувенире, в шепоте моря, запертого в перламутре, он услышал целую симфонию. Симфонию, которая вскоре покорит мир.

Глава 3

— Он сказал окси..жен… Что это значит? — спросил Николя.

— А я почем знаю? Что-то гламурное, может, вино или заколка для волос, — ответила Мишель, озираясь вокруг.

Их маленький бизнес привёл их в самое сердце Пампелона — к «Клубу 55», месту, ставшему легендой. Начавшись в 50-х как скромная столовая для съёмочной группы фильма «И Бог создал женщину», к 70-м он превратился в неформальную столицу побережья. Расположившись прямо на песке, под сенью сосен и эвкалиптов, его главным украшением были длинные столы, покрытые белыми скатертями и уставленные бутылками розового вина. Кухня тут была максимально проста, и дело было не в ней. Сюда съезжались не просто поесть — сюда приезжали посмотреть и показать себя.

В тени сосен и навесов, за столиками, можно было увидеть Клаудию Кардинале, обсуждающую сценарий с режиссёром, Алена Делона, пьющего вино с каким-нибудь голливудским агентом, или Рудольфа Нуреева, хохотавшего над шуткой молодого кутюрье. Здесь заключались сделки, рождались романы, определялись модные тренды. Посещение «Клуба 55» было знаком принадлежности к касте избранных. Ужин здесь стоил целое состояние, но цена была не только в еде — ты платил за возможность оказаться на вершине мира среди себе подобных.

Мишель с опаской смотрела на этот праздник жизни. Запахи жареной рыбы, чеснока и дорогих духов доносились до них, смешиваясь с солёным воздухом. Она видела, как официанты в белых кителях ловко сновали между столиков, как женщины в шикарных парео заливисто смеялись, запрокидывая головы. Одна из них привлекла её внимание. Мишель остановилась как вкопанная, отчего зазевавшийся Николя врезался в неё.

Вместо укора Мишель вдруг резко развернулась, намереваясь ретироваться в противоположную сторону. Но строгий, хорошо поставленный женский голос заставил её замереть.

— Мишель! Николя! Arrêtez tout de suite!

Плечи Мишель тут же втянулись, а на лице расцвела сладчайшая, невиннейшая улыбка. Она медленно, на цыпочках, побрела в сторону столика. Николя, одним взглядом поняв причину паники, лишь тяжело вздохнул и покорно поплелся за сестрой.

Под сенью сосен, за столиком, накрытым голубой скатертью, в окружении восхищенных её красотой кавалеров, сидела их мать, Эммануэль. Она была воплощением этого места — в струящемся парео, с неизменной сигаретой в длинном мундштуке. Её взгляд, обычно томный и ленивый, сейчас был острым и совершенно трезвым. Он скользнул по Мишель с головы до ног, задержавшись на её бедрах, и в её глазах вспыхнули знакомые молнии предстоящей бури, готовой разверзнуться над головами шаловливой парочки.

Но первыми словами Эммануэль были обращены не к ним, а к своему спутнику:

— Прости, Омар, les enfants terribles требуют моего внимания.

Затем, вернувшись к детям, она произнесла:

— Ma chérie, — голос Эммануэль был сладок, как мёд, но дети знали — это предвестник бури. — Не хочешь рассказать нам, почему вы выглядите как дикари? Не слишком ли прохладно для столь минимальных нарядов? Где ваши приличия?

— О, maman! — елейным голоском начала Мишель, её глаза уже округлились, готовые выдать очередной шедевр импровизации.

Она была готова рассказать захватывающую историю о том, как злобная волна утащила её вещи, а благородный Николя, бросившись спасать их, чуть не утонул, и ей пришлось делать страшный выбор между тряпками и братом. Конечно, брат ей был не так дорог, как одежда, но всё же… она великодушно спасла его.

Мишель была виртуозом выдумок. Её убедительные, полные драмы рассказы всегда смешили местную публику до слёз. Гарсоны и швейцары обожали её и тайком угощали конфетами, а повара кофеен всегда припасали для неё кусочек-другой эклера или торта. Детей, казалось, обожал весь Сен-Тропе, видя в них неотъемлемую часть его духа.

Впрочем, как и их мать, Эммануэль. Та была достаточно молода, свободна и обладала сексуальной энергией, вызывая слепое поклонение и обожание. Правда, обожание, которое она вызывала у своих поклонников, обходилось им неизмеримо дороже — оно стоило им состояния.

Но на этот раз Эммануэль лишь приподняла изящную бровь, выпустив струйку дыма в знойный воздух.

— Ma chérie, — её голос прозвучал как нежный, но острый нож обернутый в шелк, — прибереги свои сказки для месье Колмо. Он, я знаю, ведётся на твои фокусы. А мне расскажи лучше правду. Это интереснее. И… элегантнее.

Она сделала лёгкий жест рукой, и один из официантов тут же пододвинул два свободных стула. Казалось, выволочка откладывалась. Начинался другой спектакль — тонкий, где правда должна была быть подана как самое изощрённое искусство.

Обычно Эммануэль не была столь сурова к детским проказам, списывая их на собственную вину — вечно занятой матери. Но сегодня день был особенным. Во-первых, она видела детей так редко, что даже этот предлог для выволочки был желанным поводом побыть с ними хоть немного. А во-вторых, и это было главнее, рядом с ней сидел тот, кому знакомство с Мишель могло быть весьма кстати.

Её спутник, темнокожий дипломат из Марокко по имени Омар, в идеальном, но не к месту, белоснежном костюме с шелковой расписной рубашкой с длинным воротником, скрывающей волосатую грудь, наблюдал за сценой с неподдельным интересом. Его внимательный, умный взгляд скользнул по фигуре Николя и задержался на Мишель, изучая её смуглую кожу и чёрные, как смоль, волосы с нескрываемым одобрением. В их внешности было что-то родственное.

— Mes enfants, — голос Эммануэль смягчился, становясь томным и интимным, будто она делилась большим секретом. — Раз вы успели как раз к обеду — оставайтесь. Николя, перестань ерзать. Мишель… — её взгляд скользнул по голым ногам, и на губах промелькнула улыбка, — …твой новый наряд, конечно, смел, но для приёма пищи слишком вызывающий.

И дабы не смущать изысканную публику «Клуба 55», Эммануэль лёгким движением накинула на её колени белую салфетку.

— Омар, позволь представить тебе моих детей. Это Николя, мой маленький фландрийский принц. А это… — она с гордостью выдержала паузу, — …Мишель. Наша дикарка. Моя кровь. Хотя в ней, как видишь, пляшет солнце не меньше, чем в твоем Марокко.

Эти слова были сказаны не просто так. Они были тщательно взвешенным ходом. И Мишель, чуткая как дикое животное, вдруг поняла, что ее позор — это вовсе не главное сегодня. Главное — это то, как ее сейчас рассматривает этот незнакомый важный человек. И впервые ей стало не по себе не от стыда, а от странного, взрослого ощущения, что она — часть чьего-то большого плана.

— Итак, мадемуазель, — начала Эммануэль, томно потягивая вино. — Вижу, день выдался богатый на приключения. И бедный на одежду. Николя, mon chéri, что это у тебя в кармане так заманчиво позванивает? Уж не золото ли нибелунгов? Покажи!

Николя, пойманный врасплох, вытряхнул содержимое кармана на скатерть. Несколько ракушек, смятые банкноты и серебряная монета в 50 франков.

— Недурно, — оценила Эммануэль, беря в руки монету.

— Это… наш талисман, — пробормотал Николя, неловко глядя на мать.

— Талисман? — удивилась Эммануэль. — С каких пор деньги стали талисманом?

— Это подарок, — не выдержав, выпалила Мишель, не в силах утаить свою гордость. — Настоящий! Его нам подарил один месье. Очень важный.

— Очень важный? — Эммануэль нахмурилась. — И кто же этот щедрый незнакомец, одаривающий детей серебром? А главное, за что? Не за твою ли одежду?

— Нет, маман. Месье купил у нас «куриного бога». Он был богат и скучал, — затараторила Мишель, ее глаза нервно бегали, пытаясь отделить котлеты от мух.

— Он был в очках, и у него было такое лицо… да вот же он! — она торжествующе ткнула пальцем в свежий номер Paris Match, лежавший на столике. — Маман, я клянусь, это был он!

Эммануэль потянулась за журналом, ее бровь изящно поползла вверх.

— Хм… — ее губы тронула улыбка, полная игривого скепсиса. Она привыкла не доверять увлекательным басням дочери, особенно когда та была приперта к стенке, но это?

— Ma chérie, тебе удалось познакомиться с Аленом Делоном? Похоже, ты сегодня вращалась в более высоких кругах, чем мы с Омаром.

Она многозначительно посмотрела на своего спутника-марокканца. Тот заразительно рассмеялся, и его ослепительная белоснежная улыбка на мгновение затмила вечерние огни.

— Твоя дочь обладает блестящим воображением, Эммануэль! — заметил он, и в его глазах читалось восхищение.

— Воображением? — возмутилась Мишель. Она с обидой указала на заветную монету в руках матери. — А это что? Он нам его дал! В обмен на «куриного бога»!

Эммануэль повертела монету в пальцах. Скепсис на ее лице начал таять, сменяясь благодушием.

— Mon Dieu… — улыбнулась она, глядя то на монету, то на обложку журнала. — Все тот же галантный Ален. Он все так же мил с женщинами и детьми.

В ее голосе появилась внезапная нежность. Весь ее скепсис растаял, уступив место теплой ностальгии. Она словно вспомнила что-то свое, давнее.

— Он всегда был слаб к очаровательным маленьким актрисам, — добавила она, подмигнув дочери. — И, судя по всему, разглядел в тебе будущую звезду, ma chérie. Цени этот подарок. Такие вещи дороже денег.

Омар наблюдал за сценой с мягкой улыбкой. Теперь и в его колючем взгляде появилось уважение. Дело было не в монете, а в том, что ребенок удостоился внимания живого мифа.

— Похоже, твоя дочь не нуждается в протекции, — заметил Омар. — У нее уже есть могущественный покровитель.

Марокканец не сводил с Мишель задумчивого взгляда, и девочка чувствовала это. Он не был похож на других кавалеров матери — смуглый, как спелый финик, с гордой осанкой и глазами, в которых читалась многовековая мудрость пустыни. Редкая для окружения Эммануэль экзотика, которая казалось, старалась избегать темнокожих мужчин. Но что-то в его чертах — может, линия скул, может, глубина взгляда — бессознательно притягивало Мишель, казалось ей тоже родственным. А его арабский акцент, мягко окрашивавший французские фразы, делал речь похожей на тихую, гипнотическую музыку.

— Покровитель покровителем, — легкомысленно парировала Эммануэль, но в её глазах мелькнула быстрая, как молния, мысль. Она уловила интерес Омара. — Но каждый ребёнок прежде всего нуждается в отце? Не так ли, mon ami?

Казалось, смуглая кожа Омара приобрела багровый оттенок. Он улыбнулся, и его взгляд скользнул с Мишель на Эммануэль, став тяжёлым и пронзительным.

— Отец — это не тот, кто зачал, а тот, кто готов покровительствовать, — парировал он, растягивая слова, будто пробуя их на вкус. — И иногда покровительство — это более честный долг, чем кровное родство.

Мишель, поймав взгляд Омара, инстинктивно втянула голову в плечи. В его словах не было ни злобы, ни флирта — лишь холодная, отполированная как мрамор, истина, которая была страшнее любой интриги. Николя, сидевший смирно, вдруг кашлянул, нарушив затянувшуюся паузу.

— Вот видишь, ma chérie? — Эммануэль оправилась первой, её голос вновь зазвучал томно и легко, но в нём появилась новая, уважительная нота по отношению к спутнику. — Настоящие мужчины ценят ответственность выше случайности. Дети, будете мороженое? Несмотря на ваши чудачества, вы сегодня заслужили что-то сладкое.

Мишель и Николя дружно кивнули. Пронесло.

Эммануэль сделала знак официанту принести десерт, разряжая ситуацию. Но взгляд, которым она обменялась с Омаром, говорил о том, что игра только началась. И ставки в ней стали гораздо выше, чем просто внимание или деньги, будто бы речь шла о наследии.

Она взяла монету со стола и ловко повертела её в длинных ухоженных пальцах.

— Кстати, раз уж ты заговорил о долге и покровительстве… Ты же знаешь, снимать виллу на первой линии в Сен-Тропе — занятие весьма накладное. Зимой куда не шло, но летом?

— Посмотри, как стремительно заполняется пляж. — она указала на шумные толпы и заполненные шезлонги. — А ещё этот фестиваль начался. Я уже подумываю не перебраться ли в Ниццу и не снять ли квартирку попроще. Обзавестись пряжей, глянцевыми журналами и вязать зимними вечерами под мурлыканье кошки.

Марокканец вновь обнажил свои белоснежные зубы в улыбке.

— Ты же знаешь, твои руки созданы не для того, чтобы гладить кошек. Ну, разве что чесать пузико котам… Но думаю, до этого ещё далеко.

Он взял руку Эммануэль и положил её на свою тёмную ладонь.

— Эти руки так прекрасно смотрятся на эбеновом дереве, — многозначительно произнёс он. — И я сделаю всё, чтобы так продолжалось и дальше.

Эммануэль кокетливо улыбнулась, подбрасывая монету. Покрутившись она легла на стол лицом кверху.

— Отлично. А то я уже думала, что мне нужно обратится к «гепарду», — она кивнула на обложку журнала, — судя по всему он уже начал покровительствовать моей маленькой финикийской розе.

Услышав свое прозвище, Мишель повернула голову, финикийская роза так иногда в шутку называла ее мать. Все это время ее ушки прислушивались к разговору взрослых, вся эта двусмысленная болтовня про животных и цветы ей была непонятна, но интуитивно, она чувствовала, что речь идет о ее будущем.

— О, я бы не спешил, — мягко, но твердо произнес Омар, не отпуская руку Эммануэль. Его пальцы легким движением накрыли монету, лежавшую на столе. — Гепарды плохо приручаются, они быстрые и неуловимые. А настоящее покровительство требует… постоянства.

Он взглянул на навострившую ушки Мишель, делающую вид, что пытается проткнуть взглядом скатерть.

— Твоя финикийская роза заслуживает сада, а не золотого горшка. И садовника, который будет поливать ее не золотом, а вниманием.

Эммануэль тонко почувствовала, как игра внезапно вышла за рамки легкого флирта. Воздух наполнился невысказанными обещаниями и тенями будущего. Даже Мишель, не до конца понимая смысл слов, слушала внимательно за тем, как ее судьба тихо переписывается на белой скатерти между бокалами вина.

Когда наконец принесли мороженое, внимание детей переключилось на содержимое хрустальных креманок. Однако даже с ложкой десерта в руке Мишель умудрилась ухватиться за обе свои слабости — сладкое и разгадывание загадок.

— Мама, а гепард — это тот, кто убегает быстрее всех? — спросила она, переводя взгляд на Омара, будто пытаясь угадать в его гибкой осанке что-то дикое и благородное.

Омар рассмеялся — звонко, как колокольчик в садах Медины.

— Не убегает, а догоняет. Но не только. Он еще умеет ждать. Смотреть. Выбирать момент. Как настоящий дипломат… или настоящая женщина, — он нежно посмотрел на Эммануэль.

Николя, с взъерошенными кудрями и мороженым, которое уже подтаивало у него по руке, вдруг вставил:

— А он ест мороженое?

Эммануэль рассмеялась, и смех ее был похож на шелест пальмовых листьев.

— Только если оно розовое, как закат, и подается на серебряном блюде.

Она погладила сына по голове, но взгляд ее уже вернулся к Омару. В воздухе повисло молчание, какое бывает между людьми, знающими друг друга слишком хорошо — и все же не до конца.

— Ты все еще не ответил мне насчет виллы, — тихо сказала она, касаясь его запястья. — Ницца… или все-таки Сен-Тропе?

Омар наклонился ближе. Его голос стал тише, но в нем звенела сталь.

— Ницца — для тех, кто прячется. А ты, Эммануэль… ты — событие. И событие должно происходить там, где тебя видят. Где твоя тень на песке длиннее, чем у королевы.

— А можно мне тоже эбеновое дерево? — наивно вклинилась в игру в полунамеки Мишель.

Взрослые снова рассмеялись — тихо, с теплотой, которая рождается, когда дети говорят о будущем, будто оно уже у них в кармане.

— Возможно, mon ami, — мягко сказал Омар, и в его голосе было что-то древнее Сахары. — Когда-нибудь и в твоих руках оно будет смотреться великолепно.

Он подмигнул Эммануэль — быстро, почти незаметно. В этом взгляде было обещание, что их судьбы — ее, его, этой девочки — еще долго будут переплетаться.

Эммануэль игриво шлепнула его по ладони.

— Не порти мою дочь, Омар. У нее еще вся жизнь впереди… а у тебя — только сегодняшний ланч.

— А разве это не одно и то же? — парировал он, позволяя ее пальцам задержаться на своей коже.

А Николя, все еще занятый мороженым, вдруг заявил:

— Я хочу быть гепардом.

Эммануэль и Омар переглянулись — и в этом взгляде был и смех, и тень тревоги, и признание сложности их мира.

— Ты будешь гепардом, мой маленький принц, — прошептала она, проводя пальцем по его щеке в клубничном соусе. — Уверена, ты тоже окажешься на обложке.

Она кивнула на журнал, где задумчиво улыбался Ален Делон в очках Persol — тот самый, подаривший Мишель с Николя монету. И пока взрослые обменивались двусмысленными фразами и взглядами, полными невысказанных решений, Мишель сжала в ладони свой талисман, чувствуя, как ее детский мир становится все больше и сложнее, и в нем появляются двери в совсем другие страны.

Эммануэль и Омар продолжили ворковать вполголоса, и до детей доносились лишь обрывки фраз о террасах, яхтах и условиях. Парочка, видимо, решила проблему с арендой виллы, и сегодняшний вечер обещал быть долгим и насыщенным посвященным обсуждению деталей.

Наевшись, Мишель и Николя, как по сигналу, покинули стол. Бросив салфетку, Мишель улизнула на пляж, а Николя послушно последовал за ней. Эммануэль лишь успела крикнуть им вдогонку чтобы они шли прямо домой, но дети, сделав вид, что не расслышали, уже бросились к воде, сверкая на солнце голыми пятками.

Взрослые со своими сложными играми, деньгами и обещаниями остались на берегу, за столиками «Клуба 55». А для детей здесь и сейчас существовали только крики чаек, шепот волн и тяжелая монета, спрятанная в кармане белых выцветших шорт Николя, — талисман удачи, которая стала началом, их большой и полной событий истории.

Глава 4

За высокими белоснежными стенами, утопающими в бугенвиллиях и олеандрах на маленьком и пыльном проселке, гордо именуемом бульваром Патш, что ведет прямиком на пляж Пампелон, царила тишина, купленная за большие деньги.

Это место было дорогим не просто так: здесь каждый квадратный метр земли был пропитан историей и гламуром Лазурного Берега. Прямой выход к легендарному пляжу, абсолютная приватность, гарантированная кипарисовыми аллеями и удаленностью, а также богемный статус, который эта локация давала своим обитателям, — вот что формировало астрономическую цену. Аренда даже скромной, по меркам этого бульвара, виллы на зимний сезон в середине 70-х могла обойтись в десятки тысяч франков. Летом же для Эммануэль, одинокой матери двоих детей, эта сумма была неподъемной. Но ослепительная красота этой женщины с легкостью решала самые сложные финансовые вопросы.

Ее вилла, в отличие от вычурных соседских особняков, была воплощением свободы и непринужденности 70-х. Невысокая, спрятанная среди сосен и кипарисов, она напоминала лабиринт из светлых комнат с панорамными окнами, стиравшими грань между интерьером и окружающим садом. Главным ее украшением был бирюзовый бассейн, вокруг которого кипела жизнь. Просторный холл вел в гостиную с низкими диванами, застеленными яркими берберскими коврами, и вращающимся космическим креслом-яйцом — хитом 70-х. Стены украшали постеры с Че Геварой и психоделические принты, а на полках стояли ракушки, цветные бутылки и книги в потрепанных обложках.

Эта обстановка была прямым отражением духа Эммануэль — женщины, которая жила легко, дышала полной грудью и считала, что лучший декор — это следы счастливой жизни: песок на полу, засохшие цветы в вазе и смех, разносящийся под сводами слишком большого для них дома.

Следы песка на полу в гостиной привели бы нас к большому модному дивану, обращённому к алтарю современности — выпуклому телевизору. На диване восседал Николя, который, в отличие от сестры, как и положено мальчику, не был примером чистоплотности. Придя с пляжа, он сразу развалился на нем, доставая из мокрых карманов собранную за день добычу: мятые банкноты, увесистую монету в пятьдесят франков и горсть разбитых ракушек, похожих на осколки фарфора, — все их с Мишель сокровища, добытые за день.

Мишель вышла из душа, замотанная в большое банное полотенце, и оглядела его с брезгливостью, по-женски оценивая его спутанные золотистые волосы, пупок с залежами песка и мокрые грязные шорты.

— Фу! Иди быстро в душ, пока вода горячая! Если ты принесешь песок в нашу комнату, я исполню своё обещание… — С типичной женской грацией она нагнулась и, завернув в полотенце мокрые волосы, ловким движением перекинула его через голову, превратив в чалму персидской принцессы.

— …отправишься спать не в кровать, а на пляж, вместе со своими друзьями-крабами. Там тебе и место.

Она властным жестом указала на ванную комнату. Николя, вздохнув, подчинился.

Мишель с недовольством проводила его взглядом и откинула беспорядок, который тот учинил.

— Противный грязный мальчишка, — прошипела она и принялась за уборку, сметая с дивана и пола липкий песок.

По-хорошему, этим должна была заниматься мама. На худой конец — горничная. Но в Сен-Тропе уже не осталось ни одной приличной домработницы, которая бы не избегала их дома, полного музыки до утра, случайных гостей и этих сорванцов, слишком самостоятельных для своего возраста.

Вот и получалось, что роль хранителя чистоты и порядка — в доме и в их маленьком мирке — всё чаще ложилась на хрупкие плечи Мишель.

Через десять минут Николя, относительно чистый, вернулся, замотанный в полотенце. Мишель скептически осмотрела его, проверяя на чистоту.

— Ты точно чистый? Я только что убрала всё.

Николя кивнул, отмахиваясь от неё и прыгая на диван.

— Угу, — выдохнул он. — Отстань.

Мишель уселась рядом, подобрав ноги по-турецки.

— Ты видел, как мама смотрела на этого Омара в клубе? Бьюсь об заклад, что она приведёт его домой после ужина.

— Значит, ужинаем опять без неё? — поинтересовался Николя.

Мишель вздохнула.

— Ну да, как вчера, и как позавчера… Она уже заказала нам ужин из «Пети-Ноар». Курьер Жан, тот смазливый патлатый хиппи на разрисованном мотороллере, привезёт. С картонными коробками, которые пахнут так вкусно, что даже за дверью слышен аромат жареного картофеля.

Они замолчали, каждый занятый своим делом, и в этом молчании висело невысказанное: это не хорошо, но и не плохо. Просто так есть. Мама была как солнце — она дарила им весь этот ослепительный мир Сен-Тропе, виллу у моря и ощущение вечного праздника. Но иногда им так хотелось простого ее тепла, а не ослепительных лучей.

— Зато, — сглатывая слюну, почувствовав знакомую сладость на языке, чуть слышно сказала Мишель, — если она не придет, мы можем до полуночи дурачиться. И смотреть, как свет от бассейна на потолке танцует.

Она уселась на ковре перед телевизором «Philips» — массивным деревянным ящиком, инкрустированным под орех, и щёлкнула выключателем. Телевидение во Франции тех лет было штукой небогатой, но магической. Всего три канала, контролируемых государством, и ни о каком разнообразии речи не шло. Поэтому их выбор каждый раз превращался в лотерею: а что сегодня «выпадет»? Ее пальчик привычно нажал на большую белую кнопку. Раздалось щелканье реле внутри телевизора, и экран начал медленно разгораться из маленькой светящейся точки.

— Хочу «Багз Банни»! — потребовал Николя, плюхаясь по-турецки на диван и подминая под себя подушки. Маленький султан был готов к развлечениям.

— Глупости, вечером его нет. Давай что-нибудь про любовь, — отмахнулась Мишель, стоя на коленях перед голубым экраном и переключая каналы без особой надежды.

На TF1 шли новости — диктор в строгом пиджаке что-то вещал о нефтяном кризисе. Скука. Щелчок. На Antenne 2 — черно-белый фильм про войну, где солдаты в касках, похожих на суповые тарелки, с выпученными горящими глазами и идеально белыми зубами штурмовали вражеские окопы. Щелчок. FR3 показывал репортаж о посадках винограда в Провансе.

— Видишь? Нет ничего, — с обречённостью в голосе констатировала Мишель. — Выбирай: скучные дядьки, скучная война или скучный виноград.

Она щёлкнула обратно на первый канал, где новости сменились сюжетом о светской жизни. В кадре, по красной дорожке Каннского фестиваля, расхаживали дамы в блестящих струящихся платьях и набриолиненные мужчины с бакенбардами в белоснежных костюмах и махали им руками, отправляя воздушные поцелуи. Среди них, стоя на фоне пальм и яхт в солнцезащитных очках и с беззаботной улыбкой, был тот незнакомец, который одарил их сегодня пятьюдесятью франками.

— Опять он! — воскликнула Мишель, тыча пальцем в экран. — Видишь, Николя? Я так и знала, что он не простой!

Камера крупно показала улыбающееся лицо мужчины. Мишель, забывшись, продолжала восхищённо:

— А какой красивый… Помнишь его глаза? Ален Делон… — мечтательно причмокнула она.

Имя, которое она услышала от мамы и, теперь увидев его обладателя в телевизоре, прозвучало для неё как волшебное заклинание, объясняющее его важность.

— Пятьдесят франков от Алена Делона! — прошептала она с благоговением. И тут же, как ошпаренная, вскочила с дивана. — Монета! Где она?

— В шортах, — подпрыгнул Николя, — в ванной.

Он бросился в ванную и через минуту вернулся сияющий, как и монета, которую он нёс торжественно в руках. Усевшись на диван рядом с сестрой, он принялся с интересом рассматривать её. Головы детей соприкоснулись, разглядывая трофей.

Она была тяжёлой и холодной. На одной стороне был отчеканен бородатый дядька, обнимающий двух женщин в простынях

— Свобода, равенство, братство, — прочитала Мишель вслух.

Эти слова для неё были непонятны, впрочем, она не стала в них углубляться — в деньгах её интересовали только цифры.

— Пятьдесят франков… — с благоговением протянула она, водя пальцем по граням.

Но вдруг её лицо омрачилось досадой, такой же внезапной и острой, как и её восторг.

— Жаль, что мы не попросили у него автограф. Тогда бы эта монета была в тысячу раз дороже.

В её детском уме ещё смутно, но верно работала бухгалтерия славы. Подарок от звезды — это чудо. Но подарок с подтверждением, с личной подписью — это уже капитал. Она сжала монету в кулаке, чувствуя её вес. Теперь это была не просто плата за ракушки, а реликвия. Пусть и не такая ценная, как могла бы быть.

— Мы её не будем тратить, а сохраним на память. Она должна быть как «куриный бог» — волшебная.

Мишель искренне верила в чудеса и в то, что ничего просто так не случается. Когда-нибудь эта монета исполнит их желание.

Её мечты прервал звонок в дверь.

— Мама! — радостно вскочил Николя, но Мишель его тут же осадила.

— Да нет, это наверное доставщик из ресторана. Мама не звонит, да и к тому же так рано никогда не возвращается.

Она прошлёпала босыми ногами по холодному кафелю прихожей к тяжёлой дубовой двери. Отодвинула засов. На пороге стоял курьер Жан, долговязый и патлатый, поспешно пряча за спину руку с тлеющим окурком, от которого тянуло сладковатым, терпким дымком. Его взгляд скользнул по уверенной в себе Мишель, но задержался не на ней, а вглядываясь поверх неё, вглубь холла.

— Привет, малышка, — хрипловато улыбнулся он, протягивая два увесистых пакета. — Эммануэль дома?

Этот вопрос уколол Мишель. Она стояла перед ним во всей своей красе, а этот придурок будто не замечал. Он видел лишь недоразумение, за которым могла быть её мать.

Обида закипела в ней мгновенно. Она не стала брать пакеты, а упёрла руки в боки, демонстрируя типично женскую обиду.

— А тебе что, больше некого спросить? — сказала она нарочито жеманным тоном, с лёгкой обидой. — Тебе меня мало?

Жан смутился. Он переступил с ноги на ногу, его взгляд наконец-то упал на неё, он заметил её позу и вызывающий взгляд. Его улыбка стала растерянной.

— Ну, я просто… еду привёз.

— Вижу, — протянула Мишель, делая шаг вперёд и принимая пакеты. Она посмотрела на него свысока, хотя была ему по пояс. — Мама очень занята. У неё важный кавалер на весь вечер. Так что можешь не надеяться.

Она произнесла это с такой ядовитой сладостью, что Жан окончательно сник. Он понял, что задел маленькую королеву за живое.

— Ладно… Передай, что Жан заходил.

— Обязательно… не передам, — с холодной вежливостью ответила Мишель и, не дожидаясь его ухода, с размаху захлопнула дверь перед его обескураженным носом.

Она принесла пакеты в гостиную и вывалила их содержимое на низкий журнальный столик. Запах моментально заполнил комнату. Это был типичный ужин из ресторана для таких же, как они, «детей на вынос»: картонные коробки и хрустящие багеты, контейнер с салатом «Нисуаз», где тунец лежал отдельно от фасоли, и главное сокровище — два алюминиевых подноса с жареной на углях рыбой и рататуем.

Вместо чека за это пиршество был небольшой листок бумаги, сложенный вдвое и прикрепленный к одной из коробок. Мишель развернула его. Это была записка, написанная неровным, торопливым почерком.

«Моя прекрасная Эммануэль,

Я посылаю тебе этот ужин с поцелуями. Каждый кусок пропитан моей тоской по тебе. Твоя грудь, упругая и совершенная, как спелые дыни на рынке в Гримо, сводит меня с ума.

Твой Гаспар»

Мишель вскипела. Щеки ее залились краской стыда и гнева. Она снова была никем — просто невидимой посредницей, передающей любовные послания своей матери. Она хотела быть как мать, но, читая эти строки, с болезненной ясностью понимала всю пропасть между ними. У неё, у Мишель, и в помине не было ничего, что можно было бы сравнить со «спелыми дынями».

Она отшвырнула записку и подошла к одному из многочисленных зеркал, украшавших гостиную. Она поворачивалась, втягивала живот, выпрямляла плечи, рассматривая себя.

— Николя, — сказала она с дрожью в голосе, — что со мной не так? Смотри. У меня ведь тоже будет грудь? И красивее, чем у мамы?

Николя, с набитым ртом багетом и рататуем, равнодушно покосился на сестру. Он был целиком поглощен едой.

— Угу, — буркнул он, прожевывая. — Конечно будет. Большая-пребольшая.

Это безразличие добило Мишель. Ее злость, не найдя выхода, обрушилась на него.

— Ты ничего не понимаешь! — крикнула она, хватая со стола смятую записку. — Вот что нужно мужчинам! Дыни! А не какие-то дохлые ракушки!

И, разрывая ненавистное письмо Гаспара в клочья, она чувствовала, как рвется не просто бумага, а ее детская иллюзия, что она может конкурировать с ослепительной, плодоносящей женственностью своей матери.

Остатки вечера они дурачились, как и было намечено, возле телевизора, в полной мере наслаждаясь своей свободой и компанией друг друга.

Мишель величественно расхаживала по берберскому ковру, намотав на себя легкий шелковый шарф от Hermès, который теперь изображал роскошное вечернее платье, представляя себя на красной дорожке. Она позировала, высоко подняв подбородок, копируя манеры звезд из телевизора, перед Николя, который щелкал ртом, выдувая пузыри за объективом воображаемой камеры.

— Это за лучший фильм, — объявляла Мишель и вручала сама себе бутылку из-под шампанского. — А это — за лучшую женскую роль!

Николя молча «фотографировал». Ему было не очень понятно, зачем нужен этот фарс, но он любил свою сестру и знал: её игра — это её способ справляться с одиночеством. Он просто щелкал ртом, фиксируя её мечты на воображаемых обложках глянцевых журналов.

Телевизор мерцал в углу немым свидетелем их вечера, уже показывая ночную тестовую таблицу, причудливо освещая уютный хаос в гостиной: разбросанные полотенца, картонные коробки из-под еды, запах жареной рыбы, смешанный с вечерней майской прохладой, наконец-то проникшей через открытые окна.

Их полуночные игры прервал скрип ворот и приглушенные голоса — мамин смех и низкий мужской баритон.

Они не успели даже прибрать за собой, быстро прошмыгнули в свою комнату, как два уставших зверька, захватив с собой самое ценное: монету звезды и уверенность, что завтрашний день принесет новые приключения.

Глава 5

Эммануэль щёлкнула выключателем, и мягкий свет заполнил гостиную, выхватывая из полумрака следы хаотичного присутствия детей: скомканное полотенце на спинке дивана, картонные коробки из-под еды на стеклянном столе, книгу, брошенную корешком вверх.

Её спутник, скинув пиджак, остался стоять на пороге, оглядываясь; его массивная фигура казалась ещё более монументальной в рассеянном свете. Взгляд его, тяжёлый и влажный, скользнул по её оголённым плечам, по изгибу спины, когда она наклонилась, чтобы поднять с пола детскую майку. Воздух между ними сгустился, наполнившись невысказанным восьмилетней давности.

— Quel bordel… — выдохнула она без раздражения, с какой-то усталой нежностью, бросая майку на стул.

Её движение было плавным, привычным, движением хозяйки этого царства лёгкого хаоса. — Проходи, Омар.

— В этом есть своя прелесть, — голос Омара прозвучал густо, пропитанный коньяком и ночью. Он сделал шаг внутрь, и пространство комнаты словно сжалось. — Напоминает наш чердак в Латинском квартале. Помнишь? Тот же творческий беспорядок.

Эммануэль обернулась, опираясь бедрами о спинку дивана. Улыбка тронула её губы — не та, что сияла на пляже для всех, а другая, частная, чуть насмешливая.

— На том чердаке пахло старыми книгами и дешёвым вином. А здесь… — она провела рукой по воздуху, — здесь пахнет моим сыном, который ест клубничное мороженое с колбасой, и моей дочерью, мечтающей стать женщиной. Это другой запах, Омар.

— Запах жизни, — парировал он, приближаясь. Его пальцы скользнули по грубой шерсти берберского ковра, лежавшего на диване. — Той самой, которой ты так жаждала. Которая пугала меня тогда. Двадцать лет, Сорбонна, весь Париж у ног… а ты говорила, что хочешь сад и чтобы дети бегали по траве.

— Я получила и сад, и детей, — в её голосе прозвучала сталь. — Просто сад оказался на Ривьере, а не в Марракеше. И я получила его одна.

Омар замолчал, его уверенность на мгновение дрогнула. Он подошёл к вращающемуся креслу-яйцу, провёл по нему ладонью, словно ощупывая призрак своей молодости, той самой, что позволила ему увлечься этой девушкой с севера, а потом — испугаться её безудержной жажды жизни и оставить, откупаясь время от времени деньгами, будто платя дань своей совести.

— Я помогал, чем мог, — произнёс он, и это прозвучало слабым оправданием даже в его собственных ушах.

— О, да! — её смех прозвучал колокольчиком, но в нём не было радости. — Твои чеки были очень кстати. Своего рода алименты на несбывшуюся мечту.

Она оттолкнулась от дивана и подошла к бару, наливая два бокала белого вина. Её шея в свете лампы казалась невероятно хрупкой. Омар наблюдал за ней, и желание боролось в нём с внезапно нахлынувшей нежностью, с тем самым старым, невыносимым чувством вины, которое он всегда глушил новыми победами, новыми женщинами.

— Ты не изменилась, Эммануэль, — сказал он, принимая бокал. Их пальцы едва соприкоснулись, и между ними пробежала молния. — Всё та же… простушка из Лилля, которая оказалась мудрее всех парижских философов.

— Я изменилась, — она отхлебнула вина, глядя на него поверх края бокала. Её взгляд был прямым и ясным. — Я научилась не ждать. Ни писем, ни обещаний, ни мужчин. Это очень освобождает.

Омар почувствовал, как привычная почва уходит из-под ног. Он был готов к обиде, к упрёкам, даже к холодности. Но не к этой спокойной, безоговорочной независимости. Его сценарий рушился. Он привык быть дающим, покровителем, тем, кто решает проблемы. А здесь… здесь проблем не было. Была лишь женщина, прекрасная, как сама эта ночь, и абсолютно не нуждающаяся в нём.

И это делало желание владеть ею в тысячу раз острее. Он поставил бокал и сделал последний, решающий шаг, закрыв расстояние между ними. Он не касался её, лишь его тепло обволакивало её, как парфюм.

— А если я скажу, что устал от писем и обещаний, которые нельзя дать? — его шёпот был густым, как мёд. — Если я просто хочу вспомнить, как пахли старые книги на том чердаке?

Она повернулась к нему, и в её глазах не было ни капли прежней иллюзорной неги. Только пронзительная, выстраданная ясность. Стекло бокала в её пальцах было прохладным якорем в этом море внезапно нахлынувших воспоминаний.

— Ах, Омар… Те книги давно истлели. Или их выбросили на помойку. — Голос её звучал мягко, но в нём была сталь, закалённая годами одиночества и ответственности. Она сделала шаг навстречу, но не для того, чтобы сократить дистанцию, а чтобы утвердить свою позицию. — Я благодарна тебе. Знаешь, за что? За то, что тогда, на том чердаке, ты отказал мне. Отказался от нас.

Она позволила себе улыбнуться, и эта улыбка была печальной и бесконечно мудрой.

Омар подошёл к ней, и его движение было лишено прежней напористой уверенности. Он не притянул её, а просто обнял, и его тело на мгновение обмякло, повиснув на ней, как тяжёлый плащ. Он прижался лицом к её шее, и его голос, глухой и лишённый всякой театральности, прозвучал исповедью, горячим шёпотом прямо в кожу:

— Ты не представляешь… Я каждый день вспоминаю тот свой поступок. Ту слабость, недостойную мужчины. Мне нет оправданий. Ты сделала мне предложение, а это был мой долг. И это… сломало меня. Ты всегда была сильнее. Даже тогда, вся в синяках от недосыпа и дешёвых книг, ты была цельной. А я — испуганный мальчик.

Эммануэль не ответила. Она стояла, ощущая, как дрожат его руки на её спине. Не страсть в этой дрожи, а сдавленная годами дрожь стыда. Его дыхание было горячим и неровным. Она медленно подняла руку и коснулась его волос — там, где седина висков смешивалась с чернотой. Жест был не материнским, но указующим: Я вижу твои годы. Твою усталость. Твою правду.

— Сила… — тихо произнесла она, глядя поверх его плеча в тёмное окно. — Она не в том, чтобы не бояться. А в том, чтобы, испугавшись, родить ребёнка одна. Переехать в другой город. Построить дом на песке Ривьеры и удержать его. Ты испугался один раз. А я — каждый день. И каждый день шла дальше.

Она отстранилась ровно настолько, чтобы встретиться с его взглядом. В её глазах не было триумфа, лишь усталое знание.

— Ты хочешь войти сейчас не потому, что любишь. А потому, что спустя восемь лет наконец разглядел в моём лице не простушку, а равную. И хочешь стереть свой старый позор. Но это — тоже бегство, Омар.

Он не стал спорить. Его плечи опустились, и он кивнул, приняв этот приговор. В этом жесте была не покорность, а усталое согласие с фактом.

— Тогда позволь мне… просто остаться до утра, — попросил он, и его губы дрогнули. — Не как победителю. Как проигравшему, который просит передышки. Одну ночь передышки.

Эммануэль молча смотрела на него, видя не дипломата или любовника, а сломанную мужскую гордость, которая наконец сложила оружие. Её пальцы мягко сомкнулись на его запястье, чувствуя под кожей учащённый пульс.

— D’accord, — согласилась она с видом капризной богини, снисходящей до смертного. — Одна ночь. Ветер может задержаться. Но помни, — её палец, прохладный и уверенный, лёг на его губы, — я уже не та простушка, что верила в сказки. Но и до вязания крестиком в Ницце мне, слава богу, ещё далеко.

Она отвела руку, позволив пальцам скользнуть по линии его подбородка, прежде чем отступить на шаг, создавая дистанцию, наполненную обещанием и расчётом.

— А пока ты здесь… Подумай, что можно сделать, чтобы мы могли остаться в Сен-Тропе на лето. — Голос её стал томным, вкрадчивым, будто она делилась самой сокровенной тайной. — Ведь это так важно для детей… для их света. Ты же видел, какие люди тут обитают? — Она многозначительно приподняла бровь, напоминая ему о случайной встрече Мишель. — Они вращаются в ином круге, Омар. И я хочу, чтобы мои дети дышали этим воздухом. Воздухом возможностей.

Она произнесла это с такой лёгкой, почти невесомой грустью, что это было куда убедительнее любой просьбы. Это была не просьба. Это была картина, которую она нарисовала для него, — картина будущего, где он мог быть благодетелем, почти что божеством, определяющим судьбу, но не более.

Омар смотрел на неё, и в его глазах читалось не просто желание, но и обретение цели. Её показная слабость, её «беспомощность» давали его силе и его деньгам направление. Оправдание.

— Всё, что нужно, я сделаю, — прозвучало его обещание, низкое и твёрдое, лишённое теперь и тени сомнений.

Эммануэль ответила ему медленной, победоносной улыбкой. Не благодарной, а скорее удовлетворённой.

— Я знала, что могу положиться на твою… щедрость, — прошептала она, беря его за руку и направляясь к спальне. Её шаги были беззвучны на каменном полу, а в глазах плескалось не страсть, а холодноватое торжество. Поле было её, и игра только начиналась.

Глава 6

Уже под утро Мишель проснулась от крика петухов за окном. Их перекличка, резкая и деревенская, напоминала о том, что Сен-Тропе — это, как ни крути, деревня. Та самая провансальская деревушка, что летом превращалась в шумный, яркий карнавал, а зимой засыпала тихим, благоухающим розмарином сном, и в это время петухам была дана полная свобода на их древнюю, бессменную перекличку.

Мишель протерла глаза и, ещё не до конца проснувшись, прошлёпала босыми ногами из комнаты в уборную.

Путь туда пролегал через спальню матери. Дверь была приоткрыта и манила тайной ночного мира взрослых. Мишель замедлила шаг и осторожно, затаив дыхание, заглянула внутрь.

Свет утра, пробивавшийся сквозь жалюзи, рассекал полумрак комнаты серебряными лезвиями. И в этом призрачном свете, на огромной королевской кровати под балдахином, лежала её мать. Эммануэль.

Вот она — та самая женщина, чья тень затмевала собой весь мир Мишель. Та, чьи ухажёры приносили еду и писали страстные записки. Та, ради которой пели гитары на вилле до утра.

Она спала на спине, в белом пеньюаре из тончайшего батиста, который на свету просвечивал, обрисовывая знакомый, пышный силуэт. Тот самый, что сводил с ума повара Гаспара. Распущенные тёмные волосы волнами струились по подушке, создавая ореол нимфы. Одна рука, с изящно откинутой кистью, белела на простыне; другая была закинута за голову, от чего линия груди, той самой, в которой Гаспар увидел «спелые дыни», выгибалась под уверенной, плавной дугой. Её лицо, обычно оживлённое смехом или гримасой лёгкого раздражения, сейчас было абсолютно спокойным.

Глядя на это белоснежное кружево из плоти, на идеальные черты, подсвеченные луной, Мишель понимала теперь, почему все мужчины от неё без ума. Она была совершенна даже по её детским меркам. Но не как мать, а как богиня. Та, что сошла с обложки журнала или с киноэкрана. И если бы её кто-то попросил нарисовать богиню, она бы, не задумываясь, нарисовала свою мать.

Будто магнитом, этот образ втянул её в комнату, заставив опуститься на колени у кровати. Ревность, злость, обида — всё это исчезло, испарилось в ночной прохладе. Их место заняло почтительное, благоговейное почитание. Нет, не любовь ребёнка, жаждущего ласки, а трепетное уважение служительницы к божеству. Она была безупречна. И в этой безупречности не было ничего материнского, того, что говорило бы «вот она, моя мать, прижми меня к себе, заштопай носки, причеши волосы». Нет. Ей хотелось только любоваться. Ей хотелось обладать этой красотой, как обладают драгоценностью. Ей хотелось подражать, зная, что это невозможно.

Мишель осторожно, боясь разбудить, взяла её руку. Рука была тёплой, живой, и от этого соприкосновения с живым совершенством по спине у девочки пробежали мурашки. Этот жест был не дочерним, а скорее ритуалом поклонения.

Она глубоко вздохнула. Так себя, наверное, чувствовал гадкий утёнок, которому довелось увидеть прекрасного лебедя и понять, что ему никогда, никогда не суждено стать таким же. Это было не унизительно, а горько и торжественно одновременно. Она сидела на коленях перед спящей богиней, зная, что утро всё расставит по местам, но в этой тихой ночной минуте она могла позволить себе просто поклоняться.

Её взгляд, привыкший к полумраку, скользнул дальше — и сердце её остановилось.

Позади матери, в глубине кровати, она различила тёмный силуэт мужчины, чья чёрная кожа сливалась с тенями, так что видна была лишь глянцевая фактура плеча и мощной руки. И эта рука, тяжёлая и уверенная, лежала на бедре богини, словно живое ожерелье из чёрного янтаря. Её пальцы слегка сжимали белоснежный батист пеньюара, утверждая своё право на обладание.

Мишель отшатнулась в немом испуге, вжавшись в пол. Рядом с матерью лежал мужчина, чёрный как сама ночь Сен-Тропе. Он контрастировал с её белым телом так резко и так гармонично, как контрастируют свет и тьма на полотне старого мастера. Он не был просто рядом. Он будто был её тенью — но тенью живой, не повторяющей, а ограняющей хрупкий алмаз её тела своей первозданной, дикой мощью. Он был рамкой, которая делала картину совершенной и оттого ещё более недосягаемой.

Это был тот самый чернокожий мужчина с безупречной белой улыбкой, что так заразительно смеялся сегодня, флиртуя с Эммануэль в клубе. Мишель, хорошо знавшая нрав своей матери, с самого начала предполагала, что он окажется в её постели. Но увидеть это было совсем иным делом.

Она задержала дыхание и, повинуясь жгучему любопытству, на цыпочках приподнялась над кроватью, пытаясь разглядеть мужчину. Глаза, окончательно привыкшие к полумраку, выхватили его силуэт во всех деталях.

Он был полной противоположностью хрупкой и белой богине. Грубая, отточенная мощь его плеч, широкая грудная клетка, на которой играли тени — всё в нём дышало силой, первозданной и волнующей. Он лежал, уткнувшись лицом в волосы матери, прижавшись к её бедру с безмятежностью и доверием верного пса.

Он пошевелился во сне, и в страхе Мишель вновь прижалась к полу. Грубый ворс персидского ковра щекотал её нежную кожу, посылая по телу мурашки леденящего страха. Сердце колотилось так громко, что казалось, вот-вот выпрыгнет из груди и выдаст её с головой. Она зажмурилась, ожидая, что сейчас над ней нависнет тень, раздастся низкий голос…

Но всё оставалось спокойным. Петухи за окном продолжали свою деревенскую перекличку, а света за окном прибавилось, окрашивая комнату в перламутровые тона. Тишина была звенящей, нарушаемая лишь ровным дыханием спящих.

В её голове боролись два желания. Первое — тихонько, как мышь, отползти из этого будуара богини и демона туда, куда она изначально и намеревалась — в уборную. Но второе желание было сильнее. Оно было её сутью. Наплевав на все страхи, совать голову в пекло. Подсмотреть, подслушать, узнать то, что от неё скрывают. Это она умела и это она любила больше всего на свете. Именно это стремление заставляло её приставать к незнакомцам на пляже, флиртова́ть с Жаном, коллекционируя, как и мать, острые ощущения. Она поднялась на цыпочки, вытягивая голову, рассматривая спящих полубогов.

Но в этот миг за окном прокричал самый отчаянный петух, и луч восходящего солнца, пробившись сквозь щель в жалюзи, ударил мужчине в лицо. Он поморщился, не открывая глаз, а Мишель упала на ковёр и бесшумно проскользнула к выходу.

Забежав в уборную, Мишель шумно вздохнула, забыв, что совсем не дышала всё это время. Воздух заполнил лёгкие, прохладный и реальный. Хлопнув крышкой, она уселась и наконец расслабилась. Ничего страшного не произошло. Пол не разверзся под ногами, мир не треснул пополам.

Она встала, подошла к раковине и плеснула холодной воды на лицо. Капли скатились по коже, как слёзы облегчения. Она подняла взгляд на зеркало, откуда на неё смотрела испуганная девочка, растрёпанная и с большими блестящими глазами. Сон совсем пропал, и страшно захотелось чего-нибудь вкусненького.

Она осторожно выглянула в коридор. В доме было тихо. Только петухи где-то за забором продолжали свои попытки поднять с постелей обитателей вилл. Мишель на цыпочках прошмыгнула по холодному полу мимо спальни Эммануэль, отметив про себя, что дверь оказалась закрыта. «Значит, кто-то всё-таки проснулся», — похолодело у неё в груди. Она остановилась как вкопанная, не зная, что делать дальше. Сердце готово было вновь убежать в пятки, но шум за спиной заставил её вздрогнуть. Она обернулась.

Мужчина. Огромная чёрная тень в предрассветном сумраке, заполнявшая собой всё пространство за барной стойкой. Увидев Мишель, застывшую на пороге, он улыбнулся и спросил с тем самым очаровательным акцентом, с которым днём охмурял её мать:

— Ты чего не спишь, полуночница?

Голос его был густым, пропитанным сном, и от этого звука по спине Мишель пробежали знакомые мурашки. Она была поймана. Не в спальне, а здесь, на нейтральной территории, и это было в тысячу раз страшнее.

Это состояние было ей знакомо. Она не раз попадала в ситуации, из которых приходилось выпутываться, а выкручиваться она умела виртуозно и знала: лучшая защита — это нападение. Страх сменился азартом. Теперь мяч был на её стороне, а кухня — её поле. Это её крепость, её кофе и её правила.

Поэтому, собравшись с духом, она пошла в атаку.

— А вы почему не спите? — парировала она, подражая его хрипотце. — Гремите тут кастрюлями, как у себя дома. Хозяевам спать не даёте.

Она сделала маленький шаг к нему, демонстрируя свою территориальность. Её глаза, ещё несколько минут назад полные трепета, теперь с вызовом смотрели на него. Она играла наглую и независимую девочку, зная, что это самый надёжный щит. Это был рискованный блеф, но именно в таких играх она чувствовала себя живой. Теперь уже его очередь было решать, как реагировать на эту внезапную перемену ролей.

Но что-то пошло не так. Незнакомец сам был не промах, и в этой своей невозмутимости он кого-то смутно напоминал. Будто встретились в одном месте наконец яблоко и яблоня.

— Культурные люди не шастают по ночам в спальни к взрослым, — парировал он и бесцеремонно прошёл к холодильнику, отчего Мишель пришлось резко отпрыгнуть и подвинуться.

— Молоко есть? — спросил он, заглядывая в холодильник.

Всё было настолько естественно и буднично — его движения, этот бытовой жест, — что вся надутая храбрость Мишель мгновенно сдулась, как проколотый шарик. А прямое упоминание её тайного визита и вовсе выбило её из колеи. Она была разоблачена, причём без всякого скандала, легко и буднично.

— Ничего я не шастаю, — буркнула она, покраснев до корней волос, и принялась помогать ему искать в холодильнике молоко.

Теперь они вдвоём занимались общим делом в тесном пространстве, и её королевство было завоевано в одно мгновение.

— Идиотские петухи, — улыбнулся он всеми своими белоснежными зубами на смуглом лице. — Будто и не богемная столица, а пригород Марракеша. Спать не дают.

Он взглянул на Мишель в ожидании подтверждения. Та кивнула, чувствуя, как камень сваливается с души. Предложенное алиби ей идеально подошло, а значит, разговор можно было вести на равных. Он не упоминает про спальню, а она не делает из него врага. Так и есть: это всё проклятые петухи заставили их встретиться в пять утра у холодильника.

— Да, — хрипло согласилась она. — Ужасно кричат.

Не найдя молока, они наконец вынырнули из чрева холодильника, и Мишель рискнула посмотреть на мужчину прямо, уже без страха и вызова. Уголок её рта дрогнул в слабой, ответной улыбке.

— Ты бывала в Марокко? — спросил мужчина, явно не намереваясь прекращать диалог. — У нас очень красиво. У меня большой дом тоже на берегу моря, только там по другую сторону. — Он махнул рукой куда-то туда, за окно.

Мишель окончательно взяла себя в руки. Первый испуг прошёл, и теперь её любопытство, её главный двигатель, снова заработало на полную мощность. Она понимала, что этот мужчина затеял этот странный разговор в пять утра не просто так.

— Нет, не бывала, — ответила она, глядя на него с тем же изучающим интересом, с каким разглядывала его спящим. — Мама говорит, что это далеко и пыльно и там все ездят на верблюдах.

Она облокотилась на холодильник спиной. Холодный металл впился в лопатки, заряжая дерзостью. Взгляд её, тёмный и блестящий, скользнул по нему с вызовом.

— У тебя есть верблюд?

Мужчина расхохотался, перекрывая своим заразительным смехом крики петухов. Солнце окончательно встало.

— Верблюд? — переспросил Омар, и его смех стих, сменившись лукавой, задумчивой улыбкой. Он откинулся на спинку кухонного стула, и дерево тихо заскрипело под его весом. — У меня их, считай, целый караван. Но не для того, чтобы ездить. Они просто гуляют у меня в саду, жуют кактусы и смотрят на море такими мудрыми глазами, будто знают все секреты пустыни. Один даже избаловался — пьет только воду из серебряного ведра.

Он сделал паузу, наблюдая, как в глазах Мишель вспыхивает то самое сочетание недоверия и жадного любопытства, которое он уже успел отметить в её матери много лет назад.

— Но если серьёзно… — его голос стал тише, интимнее, будто он делился государственной тайной, — у меня есть что получше верблюда. Есть «Мустанг». Шестидесятый год, красный. Он мчится по дорогам Атласа так, что у верблюдов от зависти слюна капает.

Он позволил этому образу — красной вспышки на фоне гор и песка — повиснуть в воздухе. Это была не просто хвастовство. Это был пробный шар, тонкая приманка для воображения девочки, которая ценила «ожидания» выше ракушек.

— А у тебя что есть, полуночница? — спросил он, переводя взгляд на её босые ноги. Вопрос прозвучал без насмешки, с искренним, почти отцовским интересом. — Кроме, конечно, таланта шляться по ночам и задавать неудобные вопросы?

— Ничего я не шляюсь, — буркнула она.

Он, казалось, читал её мысли, и это бесило Мишель. Он видел насквозь её маленькие хитрости, её попытки казаться взрослее, и просто играл с ней, как кот с мышкой. Её только что обретённая уверенность начала таять.

— Было бы на что смотреть! — выпалила она, защищаясь.

Она поняла, что опять попала в ловушку и оправдывается, как провинившийся ребёнок, и решила перейти в контратаку, задав вопрос, который вертелся у неё на языке с момента его появления.

— А ты надолго к нам? Или, как все, до утра?

Этим вопросом она пыталась вернуть себе контроль, напомнив ему (и себе), что он всего лишь временный гость, один из многих в череде ухажёров её матери, в то время как она — постоянная хозяйка этого места.

— Не волнуйся, моя финикийская роза, я тут проездом. Скоро опять в свои пыльные края.

Прозвище, которым её называла только мать, снова прижало девочку к холодильнику. Незнакомец раз за разом рушил её барьеры, обнажая и без того уязвимую душу. Того и гляди, назовёт её «дочерью». Она уже хотела выпалить какую-то колкость, чтобы восстановить дистанцию, но Омар подошёл к ней слишком близко.

— Нужно было повидать твою маму, — сказал он просто, и его рука легла ей на голову.

Этот неожиданный, отеческий жест заставил Мишель совсем растеряться.

— Мы с ней давние друзья, — добавил он, гладя её по голове.

— Почему же я вас никогда не видела? — смущённо пролепетала Мишель, подняв глаза.

Её пальчики так сильно впились в холодный край холодильника, что костяшки побелели. Ей ужасно хотелось убежать, но тема, которую затронул незнакомец, заставила её навострить ушки. Это была не просто фраза, а начало истории, которую ей важно было узнать.

— Мы были знакомы ещё до твоего рождения. У нас с ней был головокружительный роман, — продолжил Омар, проводя рукой по её волосам и мягко отстраняя её в сторону.

Мишель инстинктивно потянулась к нему, думая, что поняла, чего он хочет, но он просто отодвинул её, чтобы открыть дверцу холодильника. Теперь к её лицу была обращена его спина, и он продолжал хозяйничать в нём как дома.

— Не сомневаюсь, — обиженно надула губы Мишель. — Маман нравится всем. Даже нашему курьеру Жану и повару Гаспару.

Она сдавала ухажёров матери с иезуитской язвительностью. То, что Омар не заинтересовался ею, всколыхнуло в ней былую, знакомую ревность к всеобщему успеху матери.

Омар рассмеялся, доставая из холодильника джем и масло.

— Да, перед ней не устоит любой мужчина, — весело бросил он ей через плечо, нарочито подогревая её досаду.

— Не любой, — со злостью буркнула Мишель, захлопнув дверь холодильника, отчего тот вдруг заурчал своими железными внутренностями.

Этот диалог всё больше захватывал её. Ей отчаянно хотелось выговориться, хотя бы перед этим незнакомцем, который уже не казался таковым. Он был частью прошлого её матери, загадочным и невероятно притягательным. В его присутствии все её мелкие обиды обретали вес.

— Кто же тот несчастный, который устоял перед её чарами? — удивлённо спросил Омар, намазывая густой джем на тонкий ломтик тоста.

Вопрос повис в воздухе, смешавшись с дурманящим ароматом кофе. Для Мишель он прозвучал как вызов. Она села на стул, обхватив колени, и смотрела, как мужчина, сняв с огня турку, наливал в чашку чёрный, густой эликсир бодрости. Внутри неё боролись детская обида и горькое желание быть наконец услышанной.

— Мой папа, — тихо, но чётко сказала она. И, словно прорвав плотину, продолжила: — Он не просто устоял. Он ушёл. Когда я была совсем маленькой. Мама говорит, что он испугался. А я думаю… он её просто не любил. По-настоящему.

Она произнесла это с такой горечью, что даже терпкий запах кофе не смог её перебить. Впервые она озвучила эту мысль вслух — не брату, не себе перед сном, а взрослому, да ещё и любовнику матери. В этом признании была и жгучая боль, и странное, щемящее облегчение. Она смотрела на Омара, ожидая насмешки, неловкости или, может быть, понимания.

Тот, до этого безмятежный и весёлый, вдруг сник. Его рука с чашкой замерла на полпути ко рту. Взгляд, только что игривый и смеющийся, устремился в одну точку на кафельной стене, будто искал в ней ответа. Ирония в нём испарилась, обнажив под собой какую-то старую, не заживающую рану.

Он вздохнул, и его густой баритон стал тише, глубже, проникновеннее.

— Понимаешь, когда я встретил твою мать, я был сражён, как и многие, её красотой. И в тот момент я желал только её. — Он развернулся к Мишель, и в его глазах читалось странное смятение, будто он в чём-то оправдывался. — Но она желала большего. Того, что я не мог ей дать.

В Мишель будто что-то перемкнуло. Она хотела всего лишь излить душу, не рассчитывая на такую откровенность, а получилось, что попала в какую-то больную точку, где их истории причудливо сплелись. Волна мыслей подхватила её, собирая недостающие пазлы: его внезапное появление, его тон, полный невысказанной вины, этот странный, почти отеческий интерес. И вот она, затаив дыхание, внезапно осознала. Этот незнакомец, оказавшийся с ней на её кухне в пять утра… Это не просто очередной любовник. Возможно, это…

— Что? — выдохнула она, и её голос прозвучал как шёпот. — Что именно она хотела, а вы не могли дать? Она хотела… ребёнка? Меня?

Омар замер, и его лицо исказила гримаса мучительной нерешительности. Он отставил чашку, его большие ладони легли на столешницу.

— Не всё так просто, маленькая полуночница, — его голос был густым от сдерживаемых эмоций. Он помедлил, подбирая слова, и взгляд его ушёл куда-то вглубь себя.

— Знаешь, на Востоке есть одна старая история. Один сеятель бросил в землю горсть семян и ушел дальше, в поисках новых полей. Он сделал свое дело — подарил семени жизнь. Но семя — это еще не сад. Сад выращивает садовник. Тот, кто поливает его каждый день, кто защищает от сорняков и жаркого солнца, кто терпеливо ждет, когда хрупкий росток станет деревом. Отец… — он посмотрел на нее прямо, и в его глазах не было ни лжи, ни насмешки, — отец — это не тот, кто бросил семя. Отец — это садовник. Тот, кто взял на себя ответственность за чужой росток и растит его в своем сердце.

Он замолчал, дав ей вдохнуть смысл его слов.

— Твоя мать хотела, чтобы я стал садовником. А я… я был всего лишь сеятелем. Ветром, который не может ни обещать, ни оставаться. Я не мог дать ей этого. Дать тебе. И человек, который ушел… возможно, он был таким же ветром. Это не отменяет твоей боли, девочка моя. Но, возможно, это поможет понять — его уход не был знаком того, что ты… что вы с матерью были недостойны сада. Это был знак его собственной природы. И его слабости.

Сады… сеятели… ветер… Мишель слушала и уже ничего не понимала. Раннее утро и эта восточная сказка делали свое дело — сознание расплывалось, как облако, мысль цеплялась за образы, но тонула в их поэтичной глубине. Веки налились свинцом и нежно, неумолимо опускались. Ее глаза, еще несколько минут назад пылавшие азартом и обидой, теперь стали влажными и по-детски беспомощными. Они слипались, задерживая образ этого огромного мужчины, который был то любовником матери, то странным исповедником, то призраком возможного отца.

Отец он или не отец?

Ей надоел этот монолог, который не раскрывал тайн, а всё запутывал. Она хотела простых слов: «Она хотела ребёнка, а я испугался» или «Она хотела, чтобы я бросил жену». Взрослые всегда говорили загадками! Она смотрела на него с вызовом, будто наконец получила возможность предъявить обвинения тому, кто, по её мнению, испортил ей жизнь.

Её вопросы, острые и жгучие, тонули в накатывающей волне усталости, превращаясь в тихий, неразрешимый шёпот на пороге сна. Она могла бы дать ему время топтаться на месте между откровением и ложью, но, чуткая и по-детски прямолинейная, а потому безжалостная, Мишель вдруг поднялась из-за стола. Вся ночная магия, весь азарт битвы рассеялись, уступив место горькому осадку и утренней усталости. Её движение было простым и окончательным.

— Я хочу спать, — просто сказала она, и в этих словах не было ни вызова, ни обиды. Была лишь тотальная утрата интереса к его персоне.

И вышла. Не хлопнув дверью, не бросив взгляд. Просто растворилась в полумраке коридора, оставив за спиной не мужчину, а тень.

Альфа-самца. Дипломата из Марокко, перед которым трепетали чиновники, чей эбеновый посох сводил женщин с ума. Теперь он стоял один, с чашкой остывающего кофе, раздавленный грузом прошлого, который нагнал его и нашёл в самом сердце его временного убежища — в лице девочки, которую он когда-то мог бы назвать своей, но предпочёл оставить, чтобы навсегда остаться в роли дающего, а не просящего.

Глава 7

Майское солнце поднималось над соснами, медленно и неумолимо нагревая безбрежную лазурь моря и золотые пески Пампелона. Воздух, ещё прохладный в тени кипарисов, уже трепетал над раскалённым песком, обещая день, напоенный ароматами смолы, соли и жасмина. Рабочие на пляже, загорелые и молчаливые, как монахи, исполняющие утренний ритуал, расставляли шезлонги и растягивали полосатые навесы. Их движения были размеренными, почти священнодейственными — они не работали, они готовили сцену для очередного акта вечной пьесы под названием «Лето на Лазурном Берегу».

У входа в легендарный «Клуб 55» его молодой, харизматичный владелец владелец Патрис Колмо, в небрежно расстегнутой белоснежной рубахе, с профессиональной серьёзностью дегустатора рассматривал улов в тележке рыбака. Его пальцы, быстрые и точные, щупали жабры дорады, оценивая их рубиновую свежесть, в то время как продавец, коренастый и улыбчивый, с гордостью демонстрировал свой товар.

— Рубиновые, а? — Патрис отпустил жаберные лепестки дорады, и его лицо, обычно невозмутимое, смягчилось одобрительной ухмылкой. — Почти как у мадемуазель Бардо после двух бокалов розового. Беру. И дай мне этих сардин — они сегодня словно отлиты из серебра.

Продавец рыбы, Жан-Клод, сиял, вытирая руки о засаленный фартук.

— Для тебя, Патрис, всегда самое лучшее! Вчера Ален Делон сам выбирал у меня луциана. Сказал, что только у меня во всём Сен-Тропе рыба дышит морем, а не формалином. — Он многозначительно подмигнул. — Его свита опустошила у меня полтележки. Думал, не доживу до такого дня.

В этот момент к ним, позванивая бутылками, подкатил на велосипеде молочник Анри.

— Bonjour, акулы сухопутные! — крикнул он, спрыгивая с седла. — Что, опять делите добычу? Жан-Клод, у тебя сегодня будет королевский улов, я чувствую. Говорят, саму Бриджит ждут.

Жан-Клод фыркнул вытирая пропахшие рыбой руки и доставая из кармана пачку «Голуаза».

— Бардо… Ты что, не слышал? Фестиваль начался. Теперь тут не до Бардо, сплошь и рядом новые лица — иностранцы.

Анри, прислонив велосипед к стене, озарился новой сплетней.

— Кстати, о новых лицах! На «Вилле Сюр Мер» — новые постояльцы. Старая мадам Клоди, та самая, из парижского квартала Сен-Жермен, привезла свою внучку. И, представляете, с ними дворецкий. Долговязый, как жердь, и хмурый, будто проглотил уксус. В такую-то жару, в полном облачении! Я им молоко оставил — так он смотрел на бутылки, будто они с Луны упали.

Патрис засмеялся.

— Дворецкий? В Сен-Тропе? Да они с ума сошли! Здесь даже принцы ходят босиком по пляжу.

— Ну, что поделать, — развёл руками Жан-Клод, закуривая. — Май — месяц контрастов. Одни приезжают с Каннского фестиваля, где уже всё вылизано и упаковано, и пытаются устроить тут парижские салоны. Другие, как мы, помнят, что главный шик здесь — это запах жареной рыбы на углях и возможность загорать топлес, не вызывая сердечного приступа у горничной.

Анри кивнул в сторону пока пустующих столиков.

— Ну, ничего. К обеду набегут. Все эти «акулы» с Канн, проголодавшиеся по настоящей жизни. Им надоели их коктейли и смокинги. Захотят простой еды, вина из кувшина и солнца. А мы их тут и подождём. Со свежей рыбой, холодным молоком и… свежими сплетнями.

Все трое рассмеялись. Утро в Сен-Тропе начиналось не с суеты, а с неторопливой подготовки к очередному спектаклю, где главными действующими лицами становились море, солнце и те, кто мог позволить себе роскошь ничего не делать с королевским размахом.

И пока весь остальной мир уже нёсся в поту лица к своим офисам, обедам и дедлайнам, Сен-Тропе только-только потягивался в постели с томным стоном. Он не просыпался — он приходил в себя. Его будили не петухи и не звонки будильников, а шелест шёлковых простыней, сброшенных с ног уставшей от ночи богемы, и глухой стук открываемой пробки от минеральной воды.

В тот час, когда Париж деловито пережёвывал свой второй круассан, здесь только начинали шевелить занавесками, и первый звук дня был не скрипом тормозов, а ленивым шлёпком босых ног по нагретой террасе.

Патрис фыркнул, отбирая у Жан-Клода корзину с креветками:

— Парижане! Им бы не море, а фон для фотографий. В наше время люди приезжали отдыхать, а не позировать.

— В наше время, Патрис, — подмигнул Анри, выпуская струйку дыма, — и «Клуб 55» был простой хижиной с тремя столиками. А теперь что? Мне уже сюда не по карману. Ладно, пока вы тут аристократов судите, мне ещё к вилле «Сан-Эммануэль» заехать. Той, с рыжими ставнями.

Патрис Колмо многозначительно свистнул:

— О, так ты к нашей прекрасной Эммануэль? Говорят, у неё вчера новый… «благодетель» объявился. Мавр, говорят, видный. Омар, кажется.

Анри, уже закидывая ногу через раму велосипеда, обернулся, и на его лице появилась лукавая усмешка:

— И не мавр он вовсе. А марокканец. Для тебя все арабы на одно лицо? Что с Магриба что из Аравии? — покачал головой он затем продолжил. — Ну, если он продержится дольше недели, тогда и поговорим. А пока… — он звонко стукнул по плетёной корзине с бутылками, заставив их позвякивать, — поеду, пока молоко не скисло на этом солнцепёке.

И, толкнувшись от земли, он покатил дальше, его смех растворился в воздухе, пахнущем смолой и морем. Он оставил двух мужчин в ароматах свежей рыбы и утренних сплетен под медленно поднимающимся солнцем, которое только-только начинало растапливать воск этой новой, блестящей и такой хрупкой реальности Сен-Тропе.

Вилла «Сан-Эммануэль» стояла в стороне от главной дороги, утопая в зарослях олеандра и бугенвилей. Анри, не спеша, подъехал к калитке, снял с багажника четыре бутылки с молоком и поставил их в тени у каменной вазы, где уже лежала вчерашняя пустая тара. Он на мгновение задержал взгляд на ставнях спальни, всё ещё плотно закрытых, и покачал головой с понимающей ухмылкой. «Ну что ж, спокойного утра, мадам», — мысленно пожелал он и, развернув велосипед, тронулся в путь. Его удаляющийся перезвон постепенно тонул в знойном мареве, растворяясь в жужжании цикад.

На самой вилле, куда не доносились больше посторонние звуки, вновь воцарилась тишина, густая и сладкая, как сироп. Солнечные лучи, упорно пробивавшиеся сквозь щели жалюзи, золотили мириады пылинок, танцующих в неподвижном воздухе, словно частички застывшего в лучах шампанского.

И в этой колыбели праздности, в комнате, залитой мягким светом Мишель спала с той беззащитной откровенностью, которую допускают лишь дети и кошки. Поперёк большой кровати, раскинув свои золотистые конечности в хаотичной, но полной грации позе. Её тонкая спина была выгнута, словно тетива лука, а чёрные волосы рассыпались вокруг неё тёмным ореолом. И в этом была вся её суть — безудержная, дикая, не признающая границ. Где и в какой позе заставал её сон, обычно она и начинала новый день.

Если бы читатель увидел эту картину, у него бы защемило сердце от нежности и смутного осознания хрупкости этой безмятежной наивной красоты. Возможно, её и разбудил наш взгляд, пытливо скользящий по линиям её плеча, по детским пальчикам, разжатым в полной безмятежности, по следам тревожной ночи на щеке. Она вздохнула, не открывая глаз, и медленно, как бы нехотя, повернулась на спину.

За большими окнами уже сияло полуденное солнце, выжигающее всё дотла, но в комнате царил благословенный полумрак, изрезанный узкими полосами света — горячими и плотными, как раскалённое масло.

Мишель приподнялась, рассеянно оглядываясь по сторонам, высвобождая ножки из пут влажной от сна простыни. Напротив, вытянувшись на своей кровати в струну, также тревожно и неестественно запрокинув голову, спал Николя. Его большая по сравнению с телом белокурая голова, казалось, болталась на тонкой ниточке, которую все почему-то называли шеей; его рот был приоткрыт, а поза настолько неестественна, что Мишель всегда хотелось проверить — не умер ли он случайно во сне.

Поэтому она, просыпаясь, первым делом бежала к нему и, убедившись, что он всё-таки жив, ложилась рядом, как котёнок, и начинала будить всякими глупостями: тыкала пальцем под мышки, дула в уши, щипала за худые ляжки. Его можно было тормошить, толкать, даже закрывать нос и рот — мальчик спал как сурок.

Лишь одна ласка пробуждала его по-настоящему: нежный, долгий, мокрый, липкий поцелуй. Телячьих нежностей нежностей он не терпел, поэтому просыпался сразу — сначала злой, сонный, ворчливый, но постепенно становился мягким и податливым под мурлыканье Мишель, прижимающейся к нему.

Но сегодня, вопреки установившейся традиции, Мишель не стала его будить. Она лишь на секунду задержала на нём взгляд — на его запрокинутой голове. Убедившись, что он дышит, она прошлёпала босыми ногами прямиком в уборную, оставив брата досматривать его детские сны. В ней же самой после вчерашней ночи не осталось почти ничего детского.

В уборной было тепло и влажно. Казалось, её покинули совсем недавно. Подтёки воды в душе на полу да мокрое полотенце в корзине для белья красноречиво говорили, что тут до неё кто-то уже побывал. По этим крохотным пазлам Мишель пыталась восстановить события минувшей ночи, но ничего, кроме естественного беспорядка и поднятого стульчака, не указывало на то, что в доме был мужчина.

Папа.

Словно ожог, она вспомнила о своём внезапном ночном приобретении и, даже не закончив утренний туалет, забыв обо всём, побежала в спальню к матери, чтобы с шумом распахнуть дверь.

Эммануэль спала одна. Совсем одна. На краю большой кровати, казавшейся теперь огромной для неё одной. Всё такая же красивая и величественная, но одинокая. Даже её поза с подушкой, зажатой между ног, — подчёркивала это одиночество. Пространство рядом с ней, где ещё недавно лежал мужчина, зияло пустотой, как свежая рана.

Его не было. Не было его вещей на стуле. И даже запаха — терпкого, мужского — не осталось в воздухе.

«Может, он готовит завтрак?» — мелькнула у Мишель наивная, отчаянная надежда.

Она выбежала в большую кухню-гостиную, но её ждало лишь молчаливое свидетельство вчерашнего веселья. На барной стойке, где он так уверенно хозяйничал ночью, сейчас лежала одинокая крошка. Чашки, аккуратно вымытые, стояли в блюдцах. Просторный холл, ведущий в гостиную с низкими диванами, был пуст. Яркие берберские ковры, вращающееся космическое кресло-яйцо — всё было на своих местах, но жизнь из этого пространства ушла. Стеклянный стол был заставлен пустыми бутылками из-под вина и коробками от вчерашней еды. Ни запаха кофе, ни стука турки о плиту, ни его массивной фигуры за стойкой.

Его не было и у бассейна, где стояли нетронутые шезлонги. Его не было нигде, будто его и не существовало вовсе.

Расстроенная, Мишель опустила ноги в прохладную воду и села на ступеньку бассейна, чувствуя, как нагретая солнцем мозаика больно впивается в нежную кожу. Она уставилась, не мигая, на неподвижную гладь воды, в которой отражалось только безжалостно синее, пустое небо.

«Может, всё, что было ночью, было сном?» — пронеслось у неё в голове.

Но тогда откуда это щемящее чувство потери, острее и реальнее, чем любое сновидение? Откуда этот странный, чужой запах сандала, что всё ещё витал в воздухе, смешиваясь с ароматом жасмина? И откуда эта тихая, непривычная грусть, поселившаяся в её сердце, будто кто-то подарил ей целый мир и тут же забрал его обратно?

Да, это был просто сон. А мужчина — всего лишь очередной мамин любовник, один из тех, что появляются после полуночи и бесследно исчезают к её пробуждению. После них обычно не оставалось ничего, кроме лёгкого запаха чужих сигарет и пополнения счёта в банке. Ни один из них ни разу не завтракал с ними за большим столом, не спрашивал, как они спали. Новый день всегда начинался с чистого листа, с новых, ни к чему не обязывающих отношений.

Это было нормой для Эммануэль. Это стало нормой и для Мишель. Долгие, верные отношения она могла позволить себе только с братом.

Поэтому, отогнав щемящее чувство, она решительно поднялась с края бассейна и побежала в спальню — к своему единственному постоянному мужчине. К Николя.

Он всё так же спал, беспечно раскинувшись на смятой простыне, как спящий Парис, приоткрыв рот в немом вопросе. На уголках губ запеклась слюнка удовольствия. Мишель скользнула к нему, прижимаясь всем телом, чувствуя его тепло — оно вернуло ей уверенность и счастье, что она не одинока. Ту уверенность, которой сегодня так не хватало её маме.

Она не стала его тормошить. А просто любовалась им, понимая, что он сейчас весь её. Её мужчина. Она лишь наклонилась и прикоснулась губами к его виску, к мягкой впадинке у глаза. Она почему-то не хотела сегодня его будить. Она хотела просто любить его. Она дышала им, вбирая его тепло, утверждая своё право на эту близость.

Николя заворчал, закряхтел, пытаясь оттолкнуть её во сне, но она не отставала, пока он наконец не проснулся — злой, сварливый, весь в её слюнях. Но — её. Полностью и безраздельно.

И в этом был весь их мир: тесный, вечный и настоящий, в то время как в окно стучался новый день, который снова мог принести кого угодно.

Пробуждение Эммануэль было медленным, как таяние шербета на солнце. Сквозь сладкую дрёмоту она почувствовала чьё-то тепло у себя под боком, лёгкое движение — интимное и доверчивое. Кто-то ворочался и прижимался к ней, ища защиты.

— Ах, Омар… — проворчала она сонно, её губы сами сложились в улыбку. — Какой ты ненасытный. У тебя же самолёт…

Её рука, тяжёлая от сна, скользнула по собственному бедру, но не нашла привычной тяжести мужской руки. Вместо неё её талию обхватывали худенькие, цепкие детские руки.

— Ах, это вы, котятки мои… — промурлыкала Эммануэль, не открывая глаз, и приняла в спящие объятия Мишель и Николя. Она вдохнула знакомый запах — смесь детского пота, морской соли и клубники — и это пахло домом, настоящим и вечным, в отличие от мимолётных ароматов ночных гостей.

Они уже минут десять как проснулись и тут же бросились в спальню к маме, устроившись по бокам — действительно, словно котята, — тыкаясь в неё влажными мордочками, пытаясь разбудить не словами, а самим своим присутствием, дыханием, стуком маленьких сердец.

В этой утренней сцене не было драмы. Была лишь смена декораций, плавная, как течение реки. Демоны ночи уступили место утренним божествам — более требовательным и безусловным в своей любви. И Эммануэль, не борясь, отдалась этому новому дню, этому новому способу быть любимой, позволив детям вплести свои пальцы в её растрёпанные волосы, зная, что это — единственный роман, который никогда не кончится к завтраку.

— Как ваши дела, котятки? — спросила она. Голос был хриплым от сна, но в нём пробивалась искренняя нежность. — Простите, что вчера в кафе мы толком не пообщались. Рассказывайте, что вы делали без меня?

Мишель, почувствовав материнское внимание, оживилась. Она умело ловила эти редкие моменты.

— Мы ждали тебя дома! И вели себя очень хорошо, честно-честно! — начала она торопливо, стараясь уложить все достижения в одно предложение. — Я помыла Николя после пляжа, он весь был в песке. Потом нам привезли ужин, и мы его съели. А потом легли спать… ровно в девять! — соврала она, даже не моргнув.

Эммануэль улыбнулась, её глаза блеснули лёгкой игрой. Она включила свой лучший, самый виноватый и обаятельный образ.

— И поэтому вы так рано встали? Вы уже позавтракали?

Дети радостно закивали.

— Ах, как жаль! Я так хотела встать пораньше, чтобы приготовить вам завтрак! — воскликнула Эммануэль с огорчением.

Мишель тут же замотала головой.

— Нет, мам, мы не завтракали ещё.

Перспектива завтрака, приготовленного мамой — даже гипотетического, — была таким редким сокровищем, что ради него стоило солгать. Хотя лжи, по сути, и не было. Николя, уловив нить, поддержал сестру:

— Совсем не ели! Очень голодные!

Эммануэль довольно потянулась, приобняв Мишель и Николя; её руки скользнули по их маленьким телам.

— Ох, а мне так не хочется вставать… Лежала бы с вами целый день и щекотала вам животики, — прошептала она соблазнительно.

И она принялась воплощать угрозу в жизнь. Сначала зарылась лицом в Николя, пока он не зашёлся в счастливом смехе, барахтаясь и пытаясь увернуться. Потом переключилась на Мишель, выискивая самые уязвимые места дочери.

— Ой, да, а кто-то ещё не был с утра в душе, как я посмотрю, — улыбнулась Эммануэль.

— Мы мылись, мама, честно-честно! — соврала Мишель, и комната вновь наполнилась звонким смехом и вознёй. В этом хаосе нежности вопрос о завтраке окончательно испарился.

— Тогда, значит, остаёмся в постели? — спросила Эммануэль, останавливаясь, чтобы перевести дух и поправить прическу. Её лицо было румяным и счастливым.

— Да! — хором выдохнули дети и повалили её обратно на кровать.

— Целый день? — поддразнила она.

— Целый день! — подтвердила Мишель, прижимаясь к её груди.

И на мгновение всем троим показалось, что этот день и правда может длиться вечно.

Но Эммануэль украдкой взглянула на часы на прикроватной тумбочке, а в голове у Мишель вновь всплыл образ человека с доброй улыбкой — Омара. Её нога нервно заелозила по месту, которое этой ночью занимал незнакомец.

— А где тот месье? — начала она издалека, стараясь, чтобы голос звучал невинно.

Эммануэль, игравшая локоном Николя, замедлила движение.

— Какой месье, моя радость?

— Ну… тот, с которым ты была вчера, — Мишель, уткнулась носом в материнское плечо.

— Я вчера была со многими. Ты о ком? — Эммануэль сделала удивлённые глаза, мастерски притворяясь непонятливой.

— Ну тот… улыбчивый, чернокожий месье. Из Марракеша. Он же был тут ночью? — выпалила наконец Мишель, выдавая себя с головой.

На лице Эммануэль промелькнула быстрая, как вспышка, тень. Но тут же её губы тронула хитрая улыбка. Она поймала дочь на лжи.

— Откуда ты знаешь, что он был тут ночью? Вы же легли спать в девять, честно-честно, — мягко уколола она, повторив её же слова.

Мишель почувствовала, как горит лицо. Но отступать было поздно.

— Ну… мы видели вас в кафе… и подумали, что… вы, наверное, будете сегодня спать у нас, — выкрутилась она, сама закапывая себя ещё глубже.

Эммануэль рассмеялась — лёгким, звонким колокольчиком.

— А с чего это я, по-твоему, должна спать с мужчиной, с которым выпила кофе в кафе? — Она щёлкнула дочь по носу, превращая опасный разговор в игру. — Мы поговорили, и он улетел.

Это была ложь, и они обе это знали. Но Эммануэль произнесла её так легко, с такой обаятельной улыбкой, что это звучало правдоподобнее самой правды.

— А он что, тебе понравился? — вдруг спросила Эммануэль, меняя тактику и глядя на дочь с любопытством.

— Нет! То есть… да… он был интересный, — смутилась Мишель, теряя почву под ногами.

— Все мужчины интересные, — двусмысленно констатировала Эммануэль и, будто желая прекратить допрос, снова обратилась к Николя: — А ты что молчишь, мой рыцарь? Тебе никто не нравится?

Николя, который до этого был немым и счастливым свидетелем этой дуэли, только блаженно заурчал, когда мать снова принялась щекотать его. Он принимал её ласки как должное — как истинный «глупый мужчина», радуясь вниманию и не вникая в скрытые смыслы.

А две женщины — одна юная, но уже хитрая, другая зрелая, отточившая своё мастерство до совершенства — продолжили свой танец. Они кружились вокруг да около, каждая пыталась выведать чужую тайну, не выдав своей. И в этом вальсе лжи и полуправды и заключалась их обычная близость.

— А всё же… кто это был? — не унималась Мишель, переворачиваясь на бок и подпирая голову рукой. Она смотрела на мать снизу вверх, изображая простое детское любопытство, но в её глазах плескалась настоящая одержимость. Она вся горела желанием выдать своё открытие — «Я знаю, что он мой отец!» — но так, чтобы это выглядело случайной догадкой, а не результатом ночных похождений.

Эммануэль почувствовала настойчивость, и на мгновение её веки дрогнули. Она продолжала машинально гладить и трепать за кончик волос Николя, но её пальцы замедлили свой бег.

— Я же сказала, солнышко. Старый друг. Случайная встреча в Сен-Тропе — такое часто бывает. — Её голос был гладким, как галька.

— Но он же не похож на твоих других друзей, — настаивала Мишель, ползая по кровати, словно змея. — Он… другой. Серьёзный. И смотрел он на тебя не так, как все.

— А как же смотрят «все»? — парировала Эммануэль, поднимая бровь. Она специально жонглировала словами дочери, заставляя ту старательно описывать неописуемое.

— Ну… не знаю. Как Жан или Гаспар. Или наш сосед на красном «Феррари». А он смотрел… как будто тебя давно знал.

Эммануэль засмеялась, но смех был немного напряжённым. Она взяла дочь за подбородок, нежно, но твёрдо.

— А ты становишься настоящей женщиной, моя девочка. Начинаешь разбираться во взглядах. Но не ищи сложного там, где есть простое. Красивый мужчина, приятный вечер. И точка.

Она произнесла это с такой лёгкой окончательностью, что дальнейшие расспросы выглядели бы грубыми. И, чувствуя, что проигрывает эту дуэль, Эммануэль снова перешла в контратаку ласками. Она привлекла Мишель к себе, обняла так крепко, что та екнула, и начала целовать её в макушку, шепча:

— Ну, хватит о каких-то незнакомцах. Лучше скажи, о чём ты мечтаешь? Что тебе подарить?

И Мишель, задушенная объятиями и засыпанная обещаниями подарков, на секундочку сдалась. Но желание правды не отступило — оно просто нырнуло под ложечку.

— Может быть… папу? — робко выпалила она, посчитав этот момент подходящим для самого главного подарка. Словно выдернула затычку — и все её хитрости, все осторожные манёвры утонули в этой простой, оглушительной просьбе.

Комната замерла. Даже Николя перестал ерзать в руках Эммануэль.

— Папу? — Эммануэль обескураженно повернула голову к дочери. Её желание обескуражило ветреную нимфу. Улыбка исчезла без следа, а голос стал тихим и острым, как лезвие. — С чего это вдруг такие просьбы? Тебе что, не хватает меня и Николя?

Она попыталась сказать это шутливым тоном, бросив взгляд на Николя, но тот посмотрел на неё так жалобно, что она поняла — шутка не удалась. Воздух стал густым и колючим.

— Просто… у всех есть папа, — не сдавалась Мишель, но уже тише, почувствовав леденящий холод от матери. — А у нас нет. И… он мне понравился. Тот дядя.

Эммануэль откинулась на подушки, её взгляд уставился в потолок. Внезапная просьба дочери повисла в воздухе — болезненной, недетской нотой. В её устах слово «папа» прозвучало как обвинение.

— Почему именно он? — её голос прозвучал приглушённо, но в нём явственно читалось напряжение. Она медленно перевела взгляд на Мишель, и в её глазах запрыгали тревожные огоньки подозрения. — Он что, разговаривал с вами? Говорил вам что-то?

Вопрос был задан с такой пронзительной резкостью, что Мишель инстинктивно отпрянула. Детский, наигранный интерес мгновенно испарился, уступив место растерянности. Она понимала, что оказалась на краю пропасти — одним неверным словом способная выдать своё ночное приключение.

— Н-нет… — запинаясь, выдохнула она, глядя честными глазами в глаза матери. — Он просто… улыбнулся нам в кафе. И показался… хорошим.

Эммануэль не сводила с дочери пристального взгляда, будто пытаясь прочитать между строк, увидеть тень высокого мужчины в предрассветной тишине.

— Люди часто кажутся хорошими, моя девочка, — наконец произнесла она, и в её голосе вновь зазвучала привычная, отстранённая усталость. — Особенно издалека. И особенно в Сен-Тропе.

Она было потянулась за сигаретами на прикроватном столике, но осеклась. Её взгляд снова упал на Мишель, но теперь в нём читалась не тревога, а нечто иное — почти жалость.

— Папа… это не просто «любой хороший человек», ты должна это понимать, — её голос стал тише, но твёрже. — Это не тот, кто просто улыбнулся тебе в кафе. Ты же не будешь искать маму в каждой женщине, которая ласково на тебя посмотрит?

Она вновь перевела стрелки в сторону абсурда, сравнивая несравнимое, сводя глубокую экзистенциальную потребность дочери к случайной симпатии. Это был излюбленный приём — уход от сути через гиперболу.

Она притянула к себе Мишель, но теперь её объятия были не нежными, а скорее смирительными. Она прижала дочь к себе, гладя по волосам так, будто пыталась загладить неудобный вопрос физическим контактом.

— Папа — это не подарок, которого можно попросить. Это часть истории. Иногда… не очень весёлой. И лучше оставлять такие истории закрытыми, — она говорила это прямо в её волосы, и голос её звучал приглушённо и устало. — Поверь мне.

В её словах была горькая уверенность, окончательность, не оставляющая места для дискуссий. Она не просто уклонялась от ответа — она выстраивала стену. Стену из собственного опыта, разочарований и того, что она считала защитой. И Мишель, прижатая к материнской груди, слушая стук её сердца, понимала, что пробить эту стену не сможет. Но она не сдавалась.

— Ну почему вы тогда встретились вновь, если история закрыта? — вдруг выпалила Мишель, и в её голосе прозвучала вся накопившаяся горечь и детская прямота, обнажающая подноготную её переживаний. Она больше не играла, не хитрила. Она требовала логики там, где царили одни отговорки.

Эммануэль встрепенулась так, будто её окатили ледяной водой. Она резко отстранилась, глаза её расширились от неподдельного шока.

— С кем? С Омаром? — имя вырвалось у неё громко и резко, сорвавшись с губ прежде, чем она успела надеть маску безразличия.

Даже Николя, обычно погружённый в свои ощущения, остолбенел от внезапной напряжённости, нависшей в комнате. Он замер, уставившись на мать, словно впервые видя её такой — растерянной и почти испуганной.

Наступила тяжёлая пауза. Эммануэль осознала свою оплошность, свою реакцию, которая выдала с головой больше, чем любые слова.

Щёки её покрылись лёгким румянцем, но на смену растерянности быстро пришло театральное, отточенное годами самообладание. Она глубже утопила голову в подушки и крепче притянула к себе Николя, словно щит. Мальчик, почуяв напряжение, инстинктивно прижался к матери, защищая её от нападок Мишель. Его широко раскрытые глаза смотрели на сестру с немым укором.

А та, подпрыгнув от нетерпения, встала на колени на кровати и нависла над ними, словно прокурор-обвинитель в зале суда.

— Ты считаешь, что он твой отец? — произнесла Эммануэль снизу вверх, её голос был тихим, но удивительно твёрдым в этой уязвимой позе. — С чего вдруг такие фантазии? Это он тебе сказал?

Мишель замешкалась. Если честно, он ей так и не сказал ничего прямо. Она сама всё сложила, как пазл. И эта догадка, рождённая в предрассветной тишине, сейчас казалась такой же зыбкой, как и попытка стать обвинителем.

— Я… я сама догадалась! — выпалила она, закрывая своей тенью лица матери и брата.

Эммануэль не отводила взгляда. Её пальцы продолжали медленно гладить спину защищающего её Николя, но взгляд был прикован к дочери.

— Догадалась? — она произнесла это слово без тени насмешки, с одним лишь ледяным любопытством. — И по каким же… признакам?

— Нууу… — протянула Мишель, лихорадочно пытаясь выстроить в голове хоть какую-то логическую цепочку. Но все её догадки были такими же смутными и зыбкими, как песок на пляже — чисто интуитивными, ничем не подтверждёнными. Омар ничего не сказал прямо. Приложить к делу было нечего, кроме щемящего чувства узнавания. — Ну, он весёлый, как я… Добрый… Красивый…

Она замолчала, понимая, насколько это звучит слабо и по-детски наивно. Эммануэль молчала, и её молчание было красноречивее любых слов. Оно давило.

И тогда, отчаявшись, Мишель выложила свою главную, самую весомую, как ей казалось, улику.

— Ну он такой же смуглый, как я! — почти выкрикнула она, тыча пальцем в свою руку. — Вот! Николя и ты — не смуглые, а я — смуглая! Значит, я — в папу!

Эммануэль расхохоталась, а вслед за ней, ничего не понимая, но заражаясь ее настроением, рассмеялся и Николя. Мишель надулась, сгорая от стыда и понимая всю никчёмность своих «улик».

Отдышавшись, Эммануэль протянула руку, мягко вовлекая обиженную дочь в их с Николя тёплый треугольник.

— Глупышка, — выдохнула она, уже без смеха, а с внезапной нежностью. — На земле миллионы смуглокожих мужчин. И тут, в Сен-Тропе, почти каждый третий. Они все весёлые и беззаботные, как ты. Но они не могут быть твоими папами.

Мишель молча впитывала слова, чувствуя, как её гениальная догадка превращается в пыль.

— Да, ты, моя финикийская роза, действительно темнее, чем мой фландрийский принц, — Эммануэль нежно поцеловала лоб Николя, а затем повернулась к дочери. Её лицо стало серьёзным. — И твой отец… действительно был чернее ночи Сен-Тропе.

Она сделала паузу, давая словам проникнуть в самое сердце.

— Но почему ты решила, что это именно Омар? — её голос прозвучал тихо и пронзительно. — Что-то конкретное? Или просто… очень захотелось, чтобы это был он?

Эммануэль смотрела на дочь не с упрёком, а со странной смесью грусти и любопытства, будто пыталась разгадать не только мотивы Мишель, но и что-то очень важное в себе самой.

Мишель нечего было ей возразить. Последняя улика — почти признание Омара на кухне — была недопустимым доказательством. О её ночной шалости не должен был знать никто, даже Николя; это был первый её по-настоящему женский секрет.

Она сделала вид, что убеждена в том, что ошиблась. Но всё же намеревалась при случае ещё раз расспросить с пристрастием Омара.

— А он ещё когда-нибудь приедет?

— Кто, Омар? — опять прикинулась непонимающей Эммануэль. — Не знаю, если честно. Я была удивлена, встретив его вчера. Он улетел, и всё.

— А как же ваш разговор про Ниццу? — не унималась Мишель. — Ты же не поедешь туда вязать носки и гладить котиков? Он же заплатит за аренду нашей виллы?

Эммануэль поняла, что её дочь — копия не только Омара, но и её самой: такая же дотошная и внимательная.

— Ну, раз уж ты подслушала наш разговор… — Эммануэль тяжело вздохнула, проводя рукой по лицу. — Тогда да, дети. Наш отпуск в Сен-Тропе, возможно, подойдёт к концу. Если мы не найдём денег в ближайшее время.

— Но Омар же нам поможет? — не теряла надежды Мишель.

— Думаю, да, — слабо улыбнулась Эммануэль. — Он редко мне отказывал. Вернее… всего один раз.

Она задумалась, и её взгляд ушёл в себя, став таким же отрешённым, как у Омара за чашкой кофе. Та же тень давней боли, то же мгновенное погружение в какое-то далёкое воспоминание.

Пытливый взгляд Мишель тут же отметил эту деталь. Ещё одна жемчужина — точь-в-точь такая же, как ночная — была бережно нанизана на невидимую нить её интуитивных догадок. Эти двое были связаны не просто старой дружбой. Их связывало что-то гораздо более серьёзное.

— А почему он тогда отказал? — тихо спросила Мишель, боясь спугнуть хрупкую материнскую откровенность.

Эммануэль очнулась, будто вынырнув из глубоких вод воспоминаний.

— Та-ак… — протянула она, снова натягивая на себя привычную маску легкомысленности. — А это уже совсем другая история. Длинная и не такая весёлая.

Она потянулась с преувеличенной негой, изображая внезапный прилив бодрости, и вдруг хлопнула ладонями по шёлку простыни.

— Ну что, если мы уже не валяемся, может, пришло время вставать и приготовить нам всем что-нибудь невероятно вкусное?

Не дожидаясь ответа, она, словно вихрь, вскочила с кровати, расталкивая детей, как сонных котят, и уверенным движением распахнула створки окна. В комнату единым, оглушительным потоком ворвались пронзительные крики чаек, настойчивый шум прибоя и слепящий солнечный свет. Её стройный, полуобнажённый силуэт купался в этом ослепительном потоке, и казалось, она пыталась смыть им всё — и тяжёлые мысли, и неудобные вопросы, — чтобы заполнить дом одним лишь шумом и движением. Чтобы в нём не осталось ни единого тихого уголка, где могли бы вызревать опасные догадки.

Глава 8

В пять часов пополудни Эммануэль с детьми наконец выбралась из дома. Как и обещала, этот день она решила посвятить им. После того как они наконец встали с кровати и где-то после двух позавтракали тем, что приготовила им Эммануэль. Сама. Она предложила им прогуляться. На что, естественно, дети ответили громким согласием. Условием было наконец-то принять душ и привести себя в цивилизованный вид. А это значит — найти в шкафу наконец приличное белье и причесать волосы. Дети безоговорочно выполняли все её наказы, боясь, что мать передумает, пока она сама выбирала, что надеть, в своей огромной гардеробной.

Мишель, с её чёрными, как смоль, волосами, помогала брату укротить его золотистые, соломенные вихры. А себе она даже вплела в свою гриву лазурный бант. Когда же Эммануэль, перемеряв дюжину платьев, остановилась на розовом от Жанны Ланвен, бант Мишель пришлось сменить на розовый ободок от Диор — такой же жемчужный и уступчивый, подчёркивая тем самым, что дети для Эммануэль — не более чем важный аксессуар к её наряду. И это была горькая правда, к которой они привыкли, потому что другой они не знали. Их мать была королевой, и в её присутствии Мишель тщательно прятала свою корону. Она терпеливо сидела, как кукла, в гостиной, прея в одежде и постоянно почесываясь от натирающего нижнего белья, в ожидании, когда их маман наконец будет удовлетворена своим безупречным видом.

И вот, ближе к пяти, они вышли из ворот виллы, направившись в сторону пляжа. Она вела их, этих двух очаровательных дьяволят, по пыльному проселку, словно по набережной Круазетт. Её розовое платье шелестело обещаниями, а в плетёной корзинке из ротанга, ударяясь о склянку с духами, лежала пачка визитных карточек — следы вчерашних и залоги будущих ночей. Дети, сияющие, жались к ней, погружая ноги в песок в неудобных туфлях. Всё ради того, чтобы маман показала себя местному бомонду респектабельной мадам. Эммануэль знала, что их терпение продлится недолго — быть может, до первого коктейля в «Клубе 55», куда они направлялись. Но в этом бархатном свете угасающего дня, под взглядами отдыхающих, ей нравилась эта игра. Быть матерью было так же экзотично и пикантно, как и все остальные её роли. Это было сладко, как запретный плод, который она откусывала лишь на мгновение, чтобы не приелся вкус.

Их первая остановка — «Сэнкант-Сэнк». Клуб 55. Буквально через дорогу. Тут они решили пообедать. Да, она называет это обедом, хотя время уже расплывалось, приближаясь к ужину, но в Сен-Тропе время ничего не значило. Здесь существовало только течение момента, сладкое и медленное, как стекающий по бутылке конденсат.

Тут их все знали. И не просто узнавали — здесь им принадлежал кусочек вечности. Патрис Колмо, загорелый и улыбающийся, встретил их у входа не как владелец, а как старый друг, чей взгляд скользнул по Эммануэль с молчаливым восхищением. Их провели к лучшему столику под парусиновым тентом, на самом краю, где песок встречался с плиткой террасы, а вид на залив был подобен живому полотну.

Она усадила детей, словно двух нарядных кукол, на полосатые подушки. Официант, молодой и красивый, тот самый, который обслуживал их вчера, уже нёс ей розовое вино — его золотисто-розовый цвет был единственно верным для этого часа. Он поставил перед Мишель и Николя высокие стаканы с сиропом «гренадэн» со льдом, и апельсиновые дольки в них плавали, как маленькие закатные солнца. Мишель по своему обыкновению кокетливо улыбнулась ему.

— Бонжур, месье.

— Бонжур, мадемуазель, как ваше настроение?

— Бьен… — Мишель сделала паузу, поймав взгляд матери, и продолжила уже с лёгкой, подученной игривостью: — Вы очень любезны… и красивы.

Уголок губ Эммануэль дрогнул в почти незаметном одобрении. Её взгляд, скользнувший поверх бокала с розовым, был красноречивее любых слов: «Неплохо, но можно тоньше, ma chérie».

— И вы сегодня ослепительны, как всегда, — мягко парировал официант, ставя перед ней стакан с сиропом. Его пальцы на мгновение задержались на подносе — профессионально, но с едва уловимой заинтересованностью.

Эммануэль медленно провела пальцем по ножке бокала, её голос прозвучал томно и как бы невзначай, будто обращаясь к морю:

— Искренность — лучший аксессуар, ma chérie. Но её нужно подавать… дозированно. Как трюфельное масло.

Мишель тут же подхватила урок, опустив ресницы с преувеличенной скромностью:

— Просто вы так заботитесь о гостях… Это подкупает.

— О, — официант приложил руку к груди с лёгким театральным жестом, — для таких гостей это не забота, а привилегия.

Эммануэль одобрительно кивнула, поднимая бокал. Её движение было плавным, уверенным — живая иллюстрация к неписаному правилу: «Давай им не то, что они хотеть услышать, а то, что заставит их хотеть большего».

Мишель наблюдала, впитывая каждый жест: как мать держит спину, как её взгляд скользит мимо, но при этом видит всё, как пауза перед ответом может значить куда больше, чем сами слова. Это был не флирт — это был сложный, отточенный танец, где каждое движение было и приглашением, и границей.

Официант отступил, бросив на Мишель последний многозначительный взгляд. Она уже тянулась к своему стакану, когда голос матери прозвучал снова, тихо и назидательно:

— Никогда не пей первой после комплимента, mon ange. Заставь его запомнить вкус своего ожидания.

И Мишель замерла, пальцы, сжавшие стебель стакана, разжались. Она училась. Не просто кокетству — она училась алхимии, превращающей простой интерес в желанную тайну.

Эммануэль откинулась на спинку стула, сняв шляпу. Её волосы упали на плечи лёгкой волной — этот жест был отчётом о прибытии, сдачей позиций роскошной небрежности. Она не смотрела в меню. Здесь она никогда этого не делала. Еда являлась сама собой, как предсказуемая и желанная часть ритуала — тарелка с жареным морским лещом, пахнущим тимьяном и лимоном, салат из помидоров с моцареллой, где базилик был зеленее изумруда. Это была не еда, а ежедневное причастие, где вкус был лишь предлогом для правильной позы, взгляда, паузы.

Дети, сначала сидевшие смирно, подчиняясь гипнозу материнского величия, постепенно позволили себе вольности. Николя, скинув сандалии, тянулся кончиками пальцев к тёплому песку в жесте тайного непослушания. Мишель же, стиснув зубы, продолжала стойко терпеть иезуитское платье и туфли, до боли впивающиеся в пятки, время от времени стуча каблучками о деревянные ножки. Она отхлёбывала свой детский коктейль с видом знатной дамы, ловя в периферии зрения одобрительную улыбку матери — урок усваивался: красота требует жертв, а изящество — это умение скрывать дискомфорт под маской небрежной легкости.

Они были частью этого пейзажа — не просто семьей за столом, а ожившей деталью на полотне, написанном солнцем, морем и деньгами. Прекрасной, хрупкой и насквозь театральной. Как яхты на горизонте, как розовое вино в бокалах, как смех, долетавший со стороны воды — все здесь было элементом постановки под названием «Идеальная семья в Сен-Тропе».

Их здесь не обслуживали — им предвосхищали желания. Это было тихое, безусловное обожание, отлаженный механизм, в котором каждое движение официантов, каждый взгляд метрдотеля были частью сложного балета, поставленного специально для них. И Эммануэль, протягивая руку, чтобы поправить выбившуюся прядь волос Николя, ловила на себе взгляды. И в этих взглядах было не только привычное восхищение ее красотой, но и легкое, почти недоуменное удивление перед этой новой картиной: богиня-мать и ее два юных божества, застывшие в золотом свете наступающего вечера. Это была ее самая изысканная роль сегодня. И, возможно, самая искренняя.

Идиллия была столь же безупречной, сколь и мимолетной. Эммануэль чувствовала это по смутному, едва уловимому беспокойству, витавшему в воздухе. Обычно, когда она появлялась здесь одна, ее столик быстро окружали знакомые тени — владельцы яхт, банкиры, актеры с уверенными улыбками и заранее подготовленными комплиментами. Их ухаживания были частью ритуала, легким спортом, приятной игрой, в которой правила были давно известны.

Сегодня же они топтались у стойки бара, медленно размешивая лед в бокалах и стараясь не смотреть прямо в ее сторону. Один из них, бронзовый загар которого выдавал недели, проведенные на палубе, поднял руку для приветствия, но замер на полпути, его жест растворился в воздухе. Другой отвернулся, делая вид, что с величайшим интересом изучает линию горизонта.

Они видели не только ее. Они видели ее детей — Мишель, с серьезным, взрослым видом передвигающую оливку по тарелке с помощью вилки, и Николя, увлеченно строящего крепость из хлебных крошек на краю стола. Эта простая, живая картина обезоруживала. Как подойти? С каким выражением лица? Сказать: «Какие очаровательные дети» — звучало бы банально и фальшиво. Спросить: «Ваши?» — было бы неслыханной дерзостью, нарушающей все неписаные правила их круга, где личное всегда оставалось за кадром.

Эммануэль ловила их украдкой брошенные взгляды и улыбалась про себя, чуть заметно, кончиками губ. Ей нравилась эта их нерешительность. Ей нравилось это временное, хрупкое ощущение неприкосновенности, которую даровали ей ее двое маленьких союзников. Она была окружена невидимой стеной, возведенной их присутствием. И она, королева, привыкшая к осадам, на мгновение наслаждалась миром в своем замке, наблюдая, как потенциальные завоеватели бессильно бродят у его стен. Она протянула руку и нежным, почти невесомым движением смахнула крошку с уголка рта Николя. Это простое, инстинктивное материнское движение было сегодня самым элегантным и самым недосягаемым из ее жестов.

— Ну что по десерту? И куда дальше? — заботливо, почти по-матерински, спросила Эммануэль, отодвигая бокал.

«В порт! В порт!» — взвизгнули дети, словно стайка чаек, сорвавшаяся с места. Их крик был полон безудержной радости, которой не могли сдержать даже самые нарядные платьица и аккуратные прически. Шесть часов вечера — идеальное время, чтобы увидеть, как первые огни зажигаются в Старом порту, окрашивая воду в золото и индиго.

Эммануэль уступила с театральным вздохом, в котором читалось не раздражение, а легкая, снисходительная улыбка. «Ну, что ж, в порт, так в порт», — согласилась она, и ее голос был мягким, как шелк ее платья.

Они вышли из клуба так же грациозно, как и вошли, под одобряющие взгляды посетителей и лёгкую, учтивую улыбку Патриса.

Под сенью сосен на парковке у клуба их ждал голубой «Ситроен» Эммануэль — не просто машина, а приземлившийся космический корабль, вечное «завтра» на колёсах, которое так и не наступило для всего остального мира. Модель DS, или Déesse — «Богиня», — как нельзя лучше подчёркивала статус её владелицы. Её форма, обтекаемая и пулевидная, казалась вылепленной не инженерами, а ветром, дующим с моря. Она не стояла, а парила над гравием у выхода из клуба, опираясь на свои знаменитые гидропневматические «ноги» — подвеску, которая умела дышать, вздыхать и мягко подсаживаться на «колено», когда Эммануэль открывала дверь.

Это был автомобиль-загадка. Для не-француза он всегда вызывал лёгкий диссонанс: слишком футуристичный для 70-х, слишком органичный для железа. Стеклянные фары, скрытые под кузовом, делали его взгляд слепым и загадочным днём, чтобы ночью превратиться во всевидящее око. Односпицевый руль, похожий на штурвал звездолёта. И звук мотора — не рык, не рёв, а трепетное, воздушное бормотание, словно сердце машины билось не бензином, а самим провансальским воздухом, насыщенным солью и жасмином.

Пять километров — ровно столько, не больше и не меньше, отделяли золотой песок Пампелона от старого порта Сен-Тропе.

Дорога вилась, как змея, петляя меж сосен и белых вилл, утопающих в зарослях мимозы. И «Богиня» парила по этим серпантинам, поглощая гидропневматикой каждую кочку, каждую неровность, превращая путь в колыбельное покачивание. В открытые окна врывался ветер, несущий смесь ароматов горячего асфальта, хвои и солёного моря. Мимо жёлтых стен мыса Камартье, где волны с глухим грохотом разбивались о скалы, отбрасывая в воздух миллионы солёных брызг, оседавших на лакированном капоте «Ситроена» мельчайшими алмазами; вдоль бухты Буганафар, спокойной и лазурной, где на якоре покачивались, словно стая белых лебедей, яхты, готовясь к ночным гуляньям.

Справа, за высокими изгородями из кипарисов, мелькнули и скрылись за поворотом очертания виллы «Мари-Лу» — одного из самых роскошных и закрытых поместий на побережье. А «Богиня» тем временем, неспешно преодолев последний подъём, начала торжественный спуск к порту, где уже зажигались первые огни, обещая новую сказку.

Старый Сен-Тропэ — это была уже совсем не та сказка, что жила в памяти старожилов, не бунтарская идиллия Бриджит Бардо с её велосипедом и корзинкой с рынка. Та, прежняя, деревенская магия осталась позади, в золотой пыли Пампелона. Та, что раскрывалась теперь, была сказкой нового века — отшлифованной, дорогой и безжалостно гламурной.

С каждой минутой спуска пейзаж менялся. Дикие заросли мимозы и сосен окончательно уступили место безупречным фасадам галерей и бутиков, выстроившихся вдоль узких улочек. Воздух, прежде пахнувший морем и хвои, теперь был густ от ароматов цивилизации — смеси дорогих духов, сигарного дыма и шампанского, что струился из распахнутых дверей баров.

Вот он, порт. Уже не тот старый рыбацкий порт, что видел Бардо. Новый грандиозный подиум, театр статусов и яхт. Их мачты выстраивались в стройный частокол на фоне сумеречного неба, а на палубах, подсвеченных, как сцены, уже начинался вечный бал: звенели хрустальные бокалы, вспыхивали огоньки зажигалок, нёсся приглушённый смех на дюжине языков, приглашая отдаться разврату в своих чревах.

Взгляд Эммануэль, скользнув с лёгкой брезгливостью по шумным палубам, обратился к огням на горизонте. Вся эта мишура была пройденным этапом. Игра продолжалась, но конечный приз был виден невооружённым глазом. Там, далеко на рейде, за линией буйков, темнели на фоне неба цвета индиго одинокие, величественные силуэты настоящих левиафанов — яхт таких размеров, что старый порт был для них слишком тесен. Они были подобны затворникам-миллиардерам, наблюдающим за балом из-за бархатного каната: их видно, но они недосягаемы. Их якорные огни холодно мигали, словно предупреждая о дистанции, отделяющей просто богатых от тех, для кого не существовало ни физических, ни финансовых границ.

Именно эти одинокие огни на рейде, а не пёстрая суета порта, манили Эммануэль. Она кружила в водах доступной роскоши, выискивая того, кто предоставит ей пропуск за горизонт. Того, чья яхта будет достаточно велика, чтобы предложить не просто ужин, а целую жизнь на той стороне — где слово «проблема» теряет свой смысл.

Эммануель скользила по набережной, как изящная кошка, чьё платье шуршало при каждом шаге, откликаясь на ласковые порывы ветра с моря. Она была центром вселенной, и её кивки направо и налево — знакомым лицам, владельцам галерей, вышедшим на вечерний аперитив, — были подобны милостивым жестам королевы. Её знаменитая корзинка из ротанга ритмично покачивалась на сгибе локтя, храня в своих недрах тайны и приглашения. А декольте…

О, это декольте было её главным оружием в её вечернем наступлении. Вырез платья, отточенный, как геометрическая задача, обрамлял идеальную бронзу загорелой кожи — не вызывающе, но с таким расчётливым изяществом, что взгляд любого мужчины невольно скользил вниз, застревая в этой соблазнительной пропасти между обещанием и реальностью. Оно не кричало, а нашептывало. Нашептывало истории о жемчужных пляжах Пампелона, о бархатных ночах и о том, что доступ к этим сокровищам может быть дарован — за соответствующую плату.

И она ловила эти взгляды — быстрые, украдкой брошенные из-за столиков «Кафе де Пари», или томные, затяжные, с палуб ближайших яхт. На каждый из них у неё был готов ответ: для одних — мимолётная, почти невесомая улыбка, для других — чуть более долгий, заинтересованный взгляд, опускавшийся на корзинку, словно приглашая присоединиться к её коллекции визитных карточек.

Она была не просто женщиной на набережной. Она была живой валютой, и курс её сегодня был как никогда высок.

Дети, получив свободу, рванули вперёд, как щенки, спущенные с поводка. Их ноги, наконец-то избавленные от строгих снaдалий, несли их по тёплым плитам набережной — сначала к пёстрому киоску «Барбараки» за обещанными шариками фисташкового и клубничного мороженого, а потом, уже облизывая сладкие капли, — к грудам сложенных на солнце рыбацких сетей, последним декорациям отшумевшей пьесы под названием «Рыбацкая деревня».

Они осмеливались трогать их шершавые петли, впитывая запах соли и смолы — аромат-призрак, единственное, что осталось от настоящего промысла в этом порту, давно променявшем улов сардин на поток золотых слитков. Они впитывали в ладони шершавую влажную прохладу и дикий, настоящий запах — смесь солёных водорослей, смолы и далёких морских путешествий. Это был запах иного, старого Сен-Тропе, ещё не залитого парфюмерной дымкой синтетических ароматов. И пока их мать вела свою изящную охоту в мире яхт и шёлковых платьев, они по-своему охотились за сокровищами — за обломками ракушек, за прилипшими к сетям медузами, за последними лучами солнца, утопающими в море.

— Смотри, они ещё мокрые! — Николя ткнул пальцем в грубую, пахнущую солью и водорослями пряжу. — Наверное, сегодня утром их закидывали.

— Дурак, — снисходительно протянула Мишель, облизывая стекающую каплю фисташкового мороженого. — Их уже сто лет не закидывали. Их кладут сюда для красоты. Чтобы такие, как мы, могли их потрогать и сказать: «Ах, какая аутентичность!».

— Что такое «аутэн…»? — с набитым ртом спросил Николя.

— Это значит «настоящая подделка», — с важным видом изрекла Мишель, подражая чьим-то давним словам. — Как мамины слёзы. Или её улыбка банкиру Жерару.

Она потянулась и отломила крошечную ракушку, прилипшую к сети.

— Держи. Сто франков.

— Она же пустая и треснула.

— Зато очень аутентичная, — парировала Мишель.

И пока их мать на набережной раздавала свои улыбки, словно королевские милости, они, облизывая пальцы, торговались из-за треснувшей ракушки, по-своему постигая простые и сложные истины этого места.

И, конечно, они не могли пройти мимо открытой двери «Галереи Зерваса» — царства их старого друга, художника Анри. Ветеран войны, седой, как лунь, но с глазами юноши, он был последним из могикан, кто помнил Сен-Тропе, когда по этим улочкам ходили Синяков и Анненков. От его мастерской, как и сорок лет назад, пахло скипидаром, масляными красками, лавандой и пылью веков.

Эммануэль скользнула внутрь, увлекая за собой детей, и они пропали там на целый час. Пока Анри, размахивая неизменной трубкой, делился с Эммануэль последними сплетнями сезона — о безумной цене, которую заплатил новый американский коллекционер за «абстракцию» Николя де Сталя, о громком разрыве Ротшильда с его возлюбленной прямо в «Папагайо», и о том, что Бриджит Бардо в ярости от нового отеля, строящегося слишком близко к её заповеднику, и, конечно, о Каннском сумасшествии, свалившемся на бедный Сен-Тропе, — дети с важным видом разглядывали холсты.

Стены были завешаны картинами в духе «лирической абстракции» и «ташизма» — направлений, всё ещё царящих здесь, в тени более молодых и дерзких гиперреалистов. Это были буйные, чувственные пятна цвета, напоминавшие то закат над заливом Пампелон, то вспышки фейерверков на празднике Браваде.

— Мне кажется, это слон, — уверенно заявил Николя, тыча пальцем в хаотичное нагромождение малиновых и ультрамариновых мазков.

— Какой слон! — фыркнула Мишель, с важностью знатока скрестив руки на груди. Она уже усвоила несколько модных словечек от матери. — Это чистая абстракция. Это не про слона, а про эмоцию. Вероятно, гнев.

— А почему гнев не может быть слоном? — не сдавался брат. — Если слон рассердится, это будет очень большая эмоция. Вот как эта картина.

— Ты ничего не понимаешь в искусстве, — отрезала Мишель и, подойдя к небольшому холсту с более чёткими линиями, изобразившими парусник, добавила: — Вот это другое дело. Фигуративизм. Это для тех, кто не дорос до абстракции. Как ты.

— А по-моему, это просто парусник, — пожал плечами Николя. — И он куда красивее твоего сердитого слона.

Анри, прервав свой рассказ о скандале с кинозвездой, подмигнул Эммануэль и громко сказал детям: «Самый проницательный критик сегодня — Николя! Искусство должно быть прежде всего честным. Даже если это честный парусник». Он протянул им две маленькие картонные таблички. «Вот, юные знатоки, напишите цены для этих шедевров. Тот, что „просто парусник“ — пятьсот франков. А ваш „слон-гнев“, мадемуазель Мишель, — все десять тысяч!»

— Десять тысяч? — Мишель с новым, почтительным уважением посмотрела на буйство красок на холсте. Её собственное видение внезапно обрело вес и значимость. Она тут же мысленно прикинула, сколько таких тюбиков краски с маркировкой «Левый берег» можно купить на эти деньги, и на мгновение ей даже стало жаль, что это всего лишь игра.

— Да, — серьёзно подтвердил Анри. — Гнев, признанный искусством, всегда стоит дороже спокойного парусника. Это аксиома.

— Чёрт! — в шутку воскликнула Эммануэль, с комичным отчаянием приложив ладонь ко лбу. — Теперь этот шедевр мне не по карману!

Она взглянула на дочь с лёгкой иронией, в которой сквозила гордость. — А я так надеялась приобрести что-нибудь свежее для гостиной, пока цена благодаря критическому вердикту Мишель не взлетела до небес!

Анри рассмеялся, и его смех, похожий на далёкий раскат грома, заполнил мастерскую.

— Для вас, chère Эммануэль, — всегда есть скидка, — сказал он, подмигивая. — Достаточно ужина в «Сенкант-Сенк».

— Серьёзно? — Мам, мы можем забрать этого слона? — Мишель потянула мать за подол платья, в её глазах загорелся практический интерес. — Если он такой ценный, мы можем повесить его в гостиной. Или… или отдать мне. В мою комнату. Я буду за ним ухаживать.

— Mon chou, — рассмеялась Эммануэль, проводя рукой по её волосам. — Искусство не поливают, как герань. Но мы могли бы взять его на временное хранение. Пока Анри не найдёт другого ценителя с кошельком потяжелее.

— То есть, он всё-таки наш? — не унималась девочка, уже мысленно прикидывая, куда повесить картину, чтобы её первым делом видели гости.

— Конечно, — сдался Анри, с наслаждением наблюдая за этой сценой. — Ведь цена в искусстве не только в деньгах, а в глазах, которые на него смотрят с любовью. Забери своего слона, малая. Пусть охраняет твои сны.

Он бережно снял холст со стены и торжественно вручил его Мишель. Та взяла его с неожиданной серьёзностью, чувствуя внезапную тяжесть не столько красок и грунта, сколько доверенной ей ценности.

— Но предупреждаю, — добавил художник, подмигнув, — абстрактные слоны очень капризны. Им требуется регулярно слушать Моцарта и подкармливаться шоколадным печеньем. Иначе их краски начинают грустить.

Мишель кивнула с полной ответственностью, прижимая картину к груди, в то время как Николя с завистью смотрел на её трофей, теперь навсегда лишённый своего простого и честного парусника.

Солнце садилось за старым портом. Багровый диск медленно тонул за мысом Сен-Пьер, за холмами, усеянными виллами и островерхими кипарисами, но последние его лучи, упрямые и цепкие, ещё скользили по верхушкам мачт, золотя клотики и ажурные сети вант. А вниз, на брусчатку набережной, на столики кафе и охристые фасады «пёстрых домиков», уже сползала густая, бархатистая синева. Тени от яхт ложились на воду длинными, искажёнными пятнами, сливаясь в единую тёмную гладь. Лишь на самой вершине цитадели — старинной крепости, охранявший город с XVII века, — ещё теплился крошечный, позолоченный кусочек дня, словно последняя конфета, которую небо не спешило проглатывать.

Николя уже клевал носом, едва не задев лбом тарелку с салатом «Нисуаз» за столиком на красных террасах «Сенекье», а Мишель, устав держать ровно спину, откинулась в кресло, созерцая, как заходящее солнце золотит её бронзовые щиколотки.

— Ну что, поели? Тогда пора домой! — объявила Эммануэль, доставая из изящной плетёной корзинки связку ключей. Она направилась к своему каплевидному «Ситроену», припаркованному на площади. Лак его кузова отражал последние отсветы заката, словно впитывая уходящий день.

Дорога домой заняла всего пятнадцать минут, но когда они вернулись на виллу, было уже совершенно темно. В отличие от детей, чей мир засыпал с последним лучом, мир Эммануэль только пробуждался. «Никаких шалостей, вы уже взрослые», — бросила она на прощание, растворяясь в глубине дома в предвкушении вечера, оставив за собой волнующий шлейф духов. И когда, уже облачённая в вечернее облако из чёрного шифона, Эммануэль мельком заглянула к ним, она сама, нарушив привычный ритуал, уложила их в кровать.

— Это был чудесный день, мои котята, — сказала она, и её голос звучал непривычно, по-матерински мягко.

— Да, мама, — прошептали они в унисон, а она наклонилась, чтобы поцеловать их чистые, пахнущие детством лбы, после чего вышла, оставив в комнате дразнящий аромат своих духов и призрачное, сладкое послевкусие фисташкового мороженого.

Едва дверь закрылась, Мишель тут же перебралась в постель к брату. Они лежали, обнявшись в полумраке, и шептали друг другу самые важные в мире глупости, пока звук отъезжающего «Ситроена» не унёс их маму в сверкающую ночь, оставив их одних в большом, тёмном доме. Двоих самостоятельных детей, королей своего тихого королевства.

А над ними, в лунном свете, пробивающемся сквозь жалюзи, на стене напротив проплывал «Слон-гнев», который они увезли с собой из галереи Анри.

Теперь абстрактный зверь плыл в ночной темноте комнаты, безмолвный и полный скрытой мощи. Мишель, глядя на него, чувствовала странное успокоение. Это был не просто подарок. Это была тайна, которую они привезли из странного мира взрослых, — доказательство того, что детские слова и чувства могут обретать вес, цену и форму, пусть даже в виде бешеного, ни на что не похожего слона.

— Ты знаешь… я точно уверена, что Омар — мой отец, — прошептала Мишель. — Маман извивается, как уж на сковородке, когда я спрашиваю, — я это вижу… я знаю…

Её шёпот был горячим, а ладонь, прижатая к ладони брата, стала влажной и мягкой.

— С чего ты взяла? — голос Николя тоже сорвался на взволнованный шёпот. Он почувствовал, как дрожь пробежала по её руке и передалась ему.

— Омар тоже вертелся, когда я приперла его к стене…

— Ты? — он ахнул, и его пальцы инстинктивно сжали её пальцы.

— Да, я! — её дыхание участилось, губы коснулись его виска. — Только ни-ни… Ночью. На кухне. Он признался — он мой отец.

Она вся задрожала, прижимаясь к нему, ища защиты в собственном страшном признании. Её коленка упёрлась ему в живот, создавая точку жара.

— Так и сказал? — «Отец»?

— Да! — Они с мамой — давным-давно встречались… а потом он уехал — в Марокко, на войну, в Легион… а теперь он генерал — у него дворец с забором выше нашего!

В возбуждении она мешала правду с вымыслом, а её свободная рука бессознательно гладила его руку, то сжимая, то отпуская. Николя закрыл глаза, уткнувшись носом в её шею, пахнущую девочкой и страшной тайной. Ему было тепло, тесно и так хорошо от этой тайны.

— А я… я буду его сыном? — выдохнул он, и его губы шевельнулись у её кожи.

— Конечно — ты же мой брат… ты ему нравишься… он нас заберёт — во дворец…

И в темноте, в этом клубке из конечностей, дыхания и шёпота, сладкая ложь пахла лучше любой правды.

Они ещё долго лежали, прижавшись друг к другу в темноте, шепча об Омаре и дворцах, пока речь не потеряла всякую связность, превратившись в бормотание полусонных детей. Дыхание выровнялось, стало глубоким и ровным, и они заснули почти одновременно, их пальцы всё ещё сжимали частичку общей тайны — тёплую, как песок на закате. А в лунном свете, плывущем сквозь жалюзи, безмолвный «Слон-гнев» парил на стене, как тёмный страж, охраняя границы их общих грёз.

Глава 9

Басистый гул «Les Caves du Roy» бился о каменные своды, смешиваясь с хрустальным звоном бокалов и приглушённым рокотом сотен голосов. В душном, пропитанном дымом и духами полумраке, где диско-шары дробили свет на ядовитые блики, Эммануэль сидела, наблюдая, как Мартин ее друг, поверенный и импресарио в одном лице жестикулирует перед её лицом.

— Пора расшевелить эту зимнюю спячку, — настаивал он, придвигаясь ближе. — И устроить вечеринку у тебя на вилле. В этот четверг.

Его пальцы барабанили по бархатной обивке дивана, выбивая нервный ритм, так не похожий на ровное дыхание спящих детей. Эммануэль сделала медленный глоток вина, чувствуя, как холодок бокала проникает в пальцы. Она представила себе четверг: разбитые бокалы у бассейна, чужие следы на мокром кафеле, пустые бутылки в кустах жасмина. И тишину на следующее утро — тяжёлую, как свинец.

— Четверг? — её голос прозвучал отстранённо, будто доносился из другой комнаты. — В четверг у Николя репетиция в студии. Он играет облачко. Маленькое, но очень важное облачко.

— Какое нахрен облачко?! — Мартин шлёпнул ладонью по дивану, и пыль золотым облачком взметнулась в луче софита. — Проснись, мамаша, пора работать! Ты думаешь, Бардо или Делон будут ждать, пока твой сын дотанцует своё дурацкое облачко?

Он схватил её за запястье липкими от коньяка пальцами. Эммануэль взглянула на его руку, сжимающую её тонкую кожу, потом медленно подняла глаза на его разгорячённое лицо.

— Ты знаешь, Мартин, — её голос был тихим и острым, как лезвие бритвы, — именно из-за таких, как ты, облачка и танцуют. Чтобы хоть кто-то в этом мире делал что-то не за деньги.

Она высвободила руку, и на коже остались красные отметины.

— Вот пусть он и танцует своё облачко! — Мартин с силой шлёпнул ладонью по обивке. — А твоя вилла сама себя не окупит. Ты понимаешь?

Он лихорадочно достал из кармана потрёпанный блокнот.

— Вот, смотри, сколько желающих. Это только те, кто остался за бортом жизни. У них есть деньги, но мест в первом ряду мало, ты понимаешь? Из-за фестиваля сейчас сюда едут все, особенно американцы! Говорят, они везут какой-то фильм, который взорвёт публику!

Он выпучил глаза, охватывая рукой танцующий зал.

— В Каннах, сейчас все сливки, ты понимаешь? — заговорщицки бубнил он сквозь гул музыки. — Все помешаны на кино.

— Что за кино? — вяло поинтересовалась Эммануэль. Кино интересовало её только как обложка. Если это, конечно, не слёзы. Она любила мелодрамы, особенно те, где простушки становились принцессами.

— Не знаю, — буркнул Мартин. — Не важно. Важно, что там будут акулы Голливуда. Ты же мечтала попасть туда?!

Он поднял на неё горящий взгляд.

— Поэтому в Каннах будет жарко, и ты должна быть там. На красной дорожке. В свете софитов!

Его дыхание стало частым и шумным. Эммануэль бровью не повела, специально зля его — это была её маленькая месть за то, что она не могла быть в этот момент с детьми.

— А для этого нам нужно завести знакомства. Вот, — он тыкнул грязным ногтем в страницу, — у меня парочка продюсеров. Банально ищут, где потусить. Мы их возьмём в оборот, пригласим на вечеринку, а они тебя выгуляют по красной дорожке! Как тебе? Газеты, обложки, и твоё лицо… Самое время вылезать из своего пляжа и двигаться!

Он придвинулся так близко, что она почувствовала кислый запах его пота.

— Сразу за Каннами вся эта публика устремится в Монте-Карло!

— А что там? Казино?

— Какое казино! Гран-при Монако! Формула-1! Там будут все! Уже не только звёзды, но и кошельки! Банкиры! Принцы, шейхи… Ты понимаешь?

Он выдохнул слово «шейхи» с таким сладострастным придыханием, будто оно было высечено из чистого золота.

Эммануэль поморщилась.

— Ты же знаешь, я не люблю арабов, — вздрогнула она, и её плечи инстинктивно сжались. Её взгляд резко сфокусировался на потолке, где диско-шар дробил свет на тысячи ядовитых осколков.

— Скажи это своему Омару Шарифу, — съязвил Мартин. — Ты что, с ним опять спелась?

— Откуда ты знаешь?

— Твой молочник рассказал. — ухмыльнулся Мартин. — Глупенькая, забыла, где живёшь? Тут всё на сплетнях держится.

Эммануэль пожала плечами и сделала глоток розового. Мартин, поняв, что зашёл на тёмную сторону, сменил тему.

— Бог с ними, с шейхами. У князя Монако сын на выданье.

Эммануэль поперхнулась, позволив себе язвительную улыбку, но в её глазах не было ни капли веселья.

— Ты ведёшь себя как сваха.

— Я не сваха, — мгновенно парировал Мартин, и его голос стал скрипучим, словно ржавая петля. — Я — продавец. А ты — мой товар.

Он сделал паузу, дав этим словам повиснуть в душном воздухе.

— И моя задача — продать тебя подороже, чтобы твой сын мог быть облачком. Или чем он там ещё захочет. Поняла?

Его взгляд, острый и безжалостный, впился в неё, выжимая ответ.

— Смотри, — вдруг указал он пальцем на стойку бара, где сидел грузный, потрёпанный мужчина в неказистой серой одежде, с обвисшим, пропитым лицом в очках с тяжёлой оправой. — Узнаёшь его?

Эммануэль, не поворачиваясь, лишь стрельнула глазами в сторону барной толпы.

— Кого?

— Да как кого?! — Мартин зашептал громко и яростно, жестикулируя так отчаянно, что каждый в радиусе трёх столиков инстинктивно повернул голову.

— Серж! Генсбур! Один! — прошипел он. — Видимо, опять разругался с Джейн! Беги туда, пока его кто-нибудь не увёл!

— Я не шлюха, Мартин, — холодно вспыхнула Эммануэль. Её пальцы сжали бокал так, что хрусталь мог треснуть.

— Конечно, нет, — мгновенно смягчил свой пыл Мартин, но в его улыбке было что-то скользкое. — Ты — охотник. А он — жертва. Причём раненная. Просто очаруй его. Намекни на вечеринку, пригласи. Это будет бомба!

— Сколько это будет стоить? — спросила Эммануэль.

— Генсбур? Это уж от тебя зависит.

— Я про вечеринку. На неё нужны деньги.

— Не волнуйся, — Мартин положил свою руку с короткими, мясистыми пальцами поверх её изящной кисти. Его ладонь была влажной и тяжёлой. — Сочтёмся.

Эммануэль холодно кивнула, не отводя взгляда от стойки бара, где сидел одинокий силуэт Генсбура. Она знала, что Мартин к ней не равнодушен. И, возможно, он был пока единственным мужчиной, который делал для неё что-то безвозмездно. Пока. Это «пока» висело в воздухе между ними — хрупкое, как мыльный пузырь, готовое лопнуть в любой момент от одного неверного слова или движения.

Не говоря больше ни слова Мартину, она медленно поставила бокал на столик. Движение было плавным, как уход со сцены после удачно сыгранной сцены. Она поправила складку на своём розовом платье от Ланвен — не кокетливо, а с деловой точностью, будто проверяла оружие перед выходом.

— Подожди, ты куда? — прошипел Мартин, но в его голосе уже не было власти, лишь тревожное предчувствие, что контроль ускользает.

Эммануэль даже не повернула голову. Она знала, что главный комплимент — не взгляд, а его отсутствие. Она поднялась с дивана, и её силуэт на мгновение вырезался в густом мареве дыма и света. Её осанка была уроком, живым воплощением всего, что она пыталась втолковать Мишель: спина прямая, подбородок чуть приподнят, взгляд направлен сквозь толпу, а не бегающий по ней в поисках одобрения.

Она пошла. Не к выходу. К бару. Не быстро, не медленно — с той небрежной, неотвратимой скоростью, с какой приближается шторм. Шум «Les Caves du Roy» не стихал, но для Мартина он вдруг заглох. Он видел только, как её фигура, знакомая до каждой чёрточки, отдаляется, растворяясь в толпе, чтобы стать центром другой, неподконтрольной ему вселенной.

Она шла к Генсбуру не как «товар» на поводке. Она шла как равный игрок. Как охотник, которого только что назвали жертвой. Её каблуки отстукивали по каменному полу тихий, но чёткий ритм — отсчёт последних секунд перед выстрелом.

Глава 10

Может быть, читатель ошибочно воспринял Пампелон в Сен-Тропе семидесятых, как нечто помпезное и гламурное, когда я назвал его богемной столицей. Если так — прошу прощения. Здесь нет парижских небоскребов и деловой суеты, нет версальских дворцов нуворишей и аристократических поместий. Нет шумных асфальтовых магистралей, нет толп снующих без дела праздных туристов. В семидесятые точно не было.

От столицы тут, пожалуй, лишь сто лиц. Но каких! Звёздные актёры, мировые политики, владельцы несметных капиталов — все они приезжают сюда не за цивилизацией, а чтобы от неё убежать. Здесь нет роскошных бутиков, пятизвёздочных отелей с президентскими люксами, нет променадов подобных Ницце или Каннам. Нет казино Монте Карло и яхтенных марин. Самое ценное здесь — пять километров песка, солёный ветер и сосновый лес, в тени которого прячутся малоэтажные виллы и бунгало. Их, местная публика занимает на сезон с начала мая, а с первыми холодными ветрами с Гибралтара покидает, оставляя Пампелон засыпать в ароматах розмарина.

Истинная, непарадная жизнь течёт именно здесь, в этих приватных богемных анклавах, перетекая с одной террасы на другую, из одного бассейна — в другой. Тут у кромки воды «охотятся» прекрасные девушки, правдами и неправдами очутившиеся на этих закрытых вечеринках; здесь ищут подруг таинственные кавалеры, чтобы провести с ними одну ночь на яхте. Под сенью сосен и бугенвилий, в окружении знойных красавиц, они решают судьбы мира: сколько будет стоить нефть и золото, какой фильм увидят зрители в следующем году, что будут носить в новом сезоне и чьё лицо украсит обложки «Time» или «Paris Match».

Если бы читатель вышел на рассвете на этот пляж, он решил бы, что попал в пустынный рай, в деревенскую пастораль, ограждённую сосновыми лесами, и оливковыми рощами в которых можно и заблудиться, где самое дорогое это устрицы и мидии, что местные рыбаки продают прямо с лодок. Но, присмотревшись, он заметил бы десятки фешенебельных яхт из числа самых дорогих в мире, застывших на рейде, словно призрачные корабли. А прогулявшись вдоль леса, увидел бы, как за соснами, в пыльной придорожной полосе, теснятся «Роллс-Ройсы», «Бентли» и «Ламборгини» — единственные свидетельства того, что эта первобытная идиллия населена теми, кто правит миром, приехав сюда на время забыть о своём бремени.

И в этом заключается главное очарование этого места — хрупкое равновесие между мифом и реальностью. Тишина рассвета здесь обманчива, она не пуста, а насыщена безмолвной мощью и деньгами, которые предпочитают оставаться в тени. Шепот прибоя смешивается с неслышным гулом мировых финансов, а запах сосен — с едва уловимым ароматом дорогой кожи и выдержанного виски. Это рай, но рай тщательно срежиссированный, где простая рыбацкая лодка на песке соседствует с полированным алюминием и хромом суперкара, и где иллюзия деревенской простоты — самая роскошная и труднодостижимая вещь на свете.

За потрёпанным зимними ветрами фасадом виллы «Сан-Эммануэль», тонущей в пьянящем аромате бугенвилий, олеандра и свежей хвои, смешанном с запахом морской соли, скрывалась отлаженная финансовая машина, работающая на одном топливе — мужском желании. Эммануэль была её инженером, оператором и главным продуктом.

Её утро начиналось не с кофе, а с бокала розового и ритуала подсчётов. За столиком на террасе, под щебет птиц, она раскладывала не пасьянс, а счета и телеграммы. Розовое вино в её бокале было не прихотью, а инструментом — оно притупляло горький привкус цифр. «Перевод от Омара на арену виллы. Умница, — улыбнулась она. — Вязание в Ницце откладывается». Чек от итальянского промышленника — на «мелочи». Письмо от владельца винодельни с напоминанием о себе. Каждое послание требовало ответа, выверенного как формула: ровно столько нежности, чтобы поддержать иллюзию, и ровно столько холодности, чтобы не обесценить себя.

Её мысли текли с ясной и безжалостной эффективностью. Виноградник в Провансе мог подождать, а вот интерес лорда Годфри — нет; его следовало подогреть лёгкой, почти случайной открыткой из Сан-Тропе. Она мысленно прикидывала, какое платье надеть для предстоящего ужина с греческим судовладельцем — достаточно скромное, чтобы не выглядеть вызывающе, и достаточно дорогое, чтобы он почувствовал стоимость её внимания. Каждая деталь, от аромата духов до тембра смеха, была стратегическим активом. Её жизнь была безупречным спектаклем, где счета оплачивались не деньгами, вложенными в её банковский счет, а валютой гораздо более древней и могущественной.

«Мой дорогой, твоё вино — это поцелуй солнца в этом хмуром утре. Скучаю. Твоя Э.», — писала она винному магнату, чувствуя терпкий вкус Côte de Provence на языке. — «Однозначно оно достойно права на международное признание. Держу за тебя кулачки».

Сегодня её, по расписанию, ждал бельгийский аристократ с его неизменными рассказами о фамильных поместьях и гербах. Их свидания напоминали деловые встречи: она почтительно слушала, кивала, а её пальцы под столиком в «Папагайо» сжимались в тугой, невидимый миру комок. Но он исправно оплачивал её гардероб от Ланвен, а потому его монологи можно было счесть чуть менее невыносимыми.

Однако в эту среду ему предстояло вежливо отказать — необходимо было готовиться к главному событию мая, её первой официальной вечеринке сезона. И она обязана была сделать всё, чтобы этот сезон вознёс её на пьедестал Сен-Тропе, а лучше — в статус новой королевы, пока трон, можно сказать, пустует.

Прежняя королева, Бриджит Бардо, окончательно, по общему мнению, съехала с катушек. Погрязла в своём заповеднике для собак и яростно ругается с ненасытными девелоперами, которые пытаются застроить её любимый, открытый ею же рай. Ей уже за сорок, и, видимо, с головой уже не в порядке — кто в здравом уме променяет славу на блох и борьбу со строительными кранами?

Пришедшая ей на смену Джейн Биркин, благодаря Сержу Генсбуру, принесла свежий ветер je t’aime… moi non plus на песчаные пляжи, а вместе с ним — молодость, стиль и тот самый неуловимый эротический шарм юной Бриджит. Но вскоре, опять же благодаря проклятому гению того же Генсбура, за которого она вышла и родила ему ребёнка, она скатилась в андрогинность, сменив лёгкие парящие платья и ротанговую корзинку на потрёпанные майки и грубые мужские бутсы. Её изысканный шарм растворился, а в моду вошли плоская грудь, прокуренный голос и короткая стрижка, ставшие новым манифестом. Идиллия кончилась, уступив место эре нарочитой небрежности, где самой большой роскошью стало показывать своё равнодушие к роскоши. Время не щадит никого.

Эммануэль наблюдала за этой метаморфозой со смесью брезгливости и удовлетворения. Эта новая мода на искусственную невзрачность лишь подчёркивала её собственный, выверенный до последней бриллиантовой подвески, стиль. Она прошедшая школу высокой моды Ив Сен Лоран от швеи до пресс-аташе, как никто другой, знала — королева должна сиять, а не пахнуть перегаром и бардаком. Пока других поглощал быт, неряшливость и игра в бунт, она оставалась верна традициям истинной женщины, живым воплощением непреложного закона природы: истинная соблазнительность не имеет ничего общего с модой. Она строится на недостижимом идеале, на безупречности, которую нельзя надеть, как поношенную майку, и так же легко снять.

Её размышления прервали детские крики из гостиной. «Проснулись, — с лёгкой досадой подумала Эммануэль, — и уже с утра что-то делят».

Мишель и Николя, толкаясь и огрызаясь, выскочили на террасу.

— Мам! — хором выдохнули они и замерли в дверях, словно два взъерошенных воробья.

Эммануэль медленно повернулась, держа в одной руке бокал, в другой — распечатанное письмо. Её взгляд, холодный и оценивающий, скользнул по их раскрасневшимся лицам.

— Наконец-то, — произнесла она спокойно. — А я уж думала, что день у меня сегодня не задался. Николя, вытри слёзы. Мишель, а тебе не помешает одеться. И что это у тебя за грязь на щеке?

Они застыли, заворожённые её ледяной обыденностью. Не было ни упрёков, ни расследований. Была лишь утренняя рутина, в которую они ворвались со своим очередным дурацким скандалом.

— Так кто кого? — она поставила бокал и, подозвав к себе Мишель, нежно, по-матерински послюнявив палец, принялась оттирать засохшие пятна на её лице.

Дети переглянулись. Их ссора показалась им нелепой и мелкой на фоне её безмятежного материнского действия.

— Она первая начала… — неуверенно начал Николя, прижавшись к плечу матери.

— А он в меня плюнул! — перебила Мишель, отталкивая его от неё.

Эммануэль иронично вздохнула и, махнув рукой, вновь вернулась к бумагам.

— Значит, оба виноваты. Значит, оба моете посуду после завтрака. А теперь садитесь. Вы мне мешаете разбирать почту.

И они послушно уселись за стол, внезапно объединённые общим наказанием и простым человеческим облегчением от того, что буря миновала, и мир вернулся в привычные, чётко очерченные рамки.

Пальцы Мишель потянулись к золотой ручке, которой мать выводила изящные завитки на дорогой бумаге.

— Маман, ты пишешь тому толстому месье, который пахнет лошадьми? — прошептала она, касаясь кончиком пальца бумаги.

— Не трогай, — мягко отстранила её руку Эммануэль, но не стала отрицать. — И не «толстый», а месье Анри. И он очень щедрый.

Мишель внимательно наблюдала, как мать заканчивала письмо, ставила изящную подпись и запечатывала конверт с лёгким, едва уловимым вздохом. Девочка видела не усталость, а ритуал. Она видела, как работает магия. Слова, написанные на бумаге, превращались в платья, в вино, в саму эту виллу. Это было важнее любого урока в школе.

— Почему ты ему не написала, что не придёшь? — спросила она, глядя, как та убирает конверт в папку. — Он же скучный.

Эммануэль с видом учительницы посмотрела на неё искоса.

— Потому что, мой котёнок, иногда нужно целовать лягушек, чтобы они продолжали приносить тебе бриллианты. Помни это.

И Мишель запоминала. Эти навыки она оттачивала прежде всего на своём брате Николя. С ним она отрабатывала искусство ласк и обольщений, каждый раз в ответ на нежность выманивая у него какую-нибудь нужную вещь — его любимую машинку, цветной камень с пляжа, даже кусок шоколада, припрятанный под подушкой. У садовника, приходившего подстригать розы, она выведывала последние сплетни и флиртовала так, что он забывал о возрасте и срезал для неё самые пышные букеты, нарушая собственные правила. Курьеры и официанты, молодые и не очень, щедро одаривали её конфетами и безделушками лишь за одну возможность подержать её у себя на коленях. Её смех звенел, а глаза блестели — она училась быть желанной, чувствуя, как её детская невинность становится оружием.

Всё это было точной, хоть и карикатурной копией повадок матери. Уроки Эммануэль не пропадали даром. Девочка усвоила главное: женщина — это та, кто умеет превращать ласки в выгоду, а свою привлекательность — во власть. И судя по всему, она не пропадёт.

— М-м, — промычала Эммануэль с интересом, делая глоток розового и вчитываясь в очередное письмо. — Вы знаете, к нам едут ваши кузены из Дюнкерка. Вы, наверное, даже и не знаете их. Если честно, я и сама их мало помню.

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.