18+
Меморинки

Объем: 204 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

Меморинки

Звук далёкого поезда

В дачном воздухе плавно нарастая звучит гул поезда: долгий товарняк неспешно шествует в пункт своего назначения.

Я уже в который раз замечаю, что звук этот возникает в сознании как будто задом наперёд: вот ещё мгновение назад ты ничего не слышал, а вдруг понимаешь, что длится это уже несколько минут, и даже будто бы отдаёшь себе отчёт в том, как слышал его начало. И пока думаешь о его восхождении, по факту он уже идёт на убыль, утихает.

Это забавная странность психологии, а есть ещё странность физики.

На самом деле до ближайшей железнодорожной ветки несколько длинных километров. Бор, река, холмы. А где-то ещё совсем вдали, в мохнатом ворсе лесов, — и вторая железная магистраль. Бывают времена — и так случается чаще всего — шум железных дорог почти не доносится до наших дачных покоев, хотя составы идут мимо сутки напролёт.

Само собой, в прохладе вечеров, когда соседские циркулярные пилы и мотоблоки отправляются на заслуженный отдых, в подвешенном остывающем воздухе отчётливо слышны перестуки стальных ступиц на рельсовых стыках. А порой среди тёмных очертаний холмов, если вовремя глянуть в нужную сторону, ближе к горизонту чиркнёт светлой полоской пунктир окон пассажирского вагона — запоздалая электричка везёт сонных загородных обитателей. И звук этот смешивается с паром вечернего чая, запахом мяты и стелющимся дымком из трубы соседской бани.

Однако вот она странность: бывает, что напротив, в самый разгар дачного полдня, в шуме, казалось бы, максимально возможной концентрации, вдруг отчётливо начинают отбивать ритм колёса невидимого поезда. То ли порыв ветра приносит за полдесятка километров, то ли восходящие потоки вдоль холмов образуют хитроумную акустическую систему, особо избирательную к этому звуку.

Так, собственно, и память моя. В жужжании обыденности, в постоянном гомоне голосов, среди рокота триммеров и стука соседских молотков, даже если специально напрячь все мозговые мышцы, порой невозможно вспомнить нечто даже необходимое. Нужна прохлада вечера, когда можно вглядеться в далёкую мглу. И тогда, если повезёт, блеснёт серпантин окон-воспоминаний: а, да, оказывается, помню. И было одно. И рядом с ним — и второе. А как там его звали? И воздух в ответ отчётливо отстукивает имя.

Но иногда внезапно, в самый нелепый момент, когда мысль занята совершенно другим, вдруг ветер воспоминаний доносит что-нибудь типа: «А вот тогда на передней парте слева сидела девчонка, и имя-фамилия были её таковы». И, мало того, кажется, что как будто и пять минут назад я прекрасно отдавал себе отчёт, что жила она в первом подъезде крайней девятиэтажки, а во втором классе ходили к ней рисовать стенгазету всем составом октябрятской звёздочки, и куртка была у неё красного цвета, а её сизый мешок для сменки был стянут серой тесёмкой… Зачем же ты, ветер, принёс мне эту весть? Что за хитроумная система вошла в акустический резонанс с моими мыслями? Почему именно сейчас?

Ах, эта моя память.

[лето–осень 2024]

Как зверушка

Удивительная и непредсказуемая штука — эта моя память. Она обитает в моей голове, но как будто отдельной своенравной зверушкой: иногда она вальяжно спит, иногда ей неистово не терпится со мной поиграться и она гоняет пёстрые разности по пустотам моей головы, иногда она как будто послушно приносит в зубах затерянный пыльный мячик.

Но чаще всего ей нет до меня никакого дела. У неё свои заботы. Она чистит своё гнездо, избавляясь от старого хлама. Она собирает в кучки схожие детальки от разных историй, да так, что между ними связи становится больше, нежели в исходной череде. Она прячет поглубже болезненное и постыдное, тщательно шаркая над ним своими коготками, и потом лишь кисловатый запах из недр напоминает о том, что всё это где-то тут, рядом. Она вылизывает и расчёсывает полюбившееся ей, украшает, порой сооружая вокруг немыслимые гигантские пирамиды из нечаянно оброненных бесхозных смыслов.

Немудрено, что под старость моих лет зверушка памяти, скорее всего, вовсе покинет своё обиталище, ибо жить со стариком и скучно, и голодно.

Ах, эта моя память.

[лето–осень 2024]

Хранитель смысла

На мне — то ли Небесная Канцелярия мне такую стезю уготовила, то ли эдак сложилось в силу моей психической организации — всю жизнь висит странное бремя летописца. Студенческие пубертатные конгломераты, творческие проекты разной степени раздолбайства, формальные и неформальные компании — не важно, в каком возрасте или социальном срезе я ввязываюсь в социальный переплёт, но там меня застигает это призвание: одним из модусов моей жизни становится коллекционирование локальных мемов, культурных кодов группы, запутанных хронологических цепочек — кто кого когда, откуда привёл, куда потом делся, и было ли это ещё до того, как вот то уже произошло, — и всё подобное…

Ну или в крайнем случае почему-то именно у меня на руках скапливаются в результате архивы, бумаги, фото, файлы, аудиозаписи. Это при том, что я вовсе не обладаю чудной обсессивной страстью к ведению дневников, равно как и не испытываю блаженного упоения от учётно-расчётной бухгалтерии.

Я объясняю это так: мне по простоте душевной всегда казалось важным всё, что относится к продуцированию смысла, утеря же деталей прекращает возможность его адекватно находить. И простота эта тем криминальней, чем глубже я верую в то, что некая тусня, комковавшаяся вокруг меня, оный смысл вообще имела. Да, пускай я тот смысл не понимал и, быть может, до сих пор не понял, но тем более не весомый ли это повод сохранять в памяти исторические мелочи — может, попозже понятно станет?

В результате, например, я много лет оставался хранителем рулона бумаги, на котором шестнадцатилетние члены самоназванного сообщества «Двутавровая балка» (название вполне уместное на заре хэви-метал-моды — это при том, что никто из нас и музыкальных инструментов-то в руках толком не держал, просто словосочетание звучало здоровски) вели свой глубокомысленный диалог.

Если что, это была многометровая бумажная лента выдачи из рулонного принтера АЦПУ — продукт жизнедеятельности вычислительных центров, славный тем, что доставался он задарма, а на чистом обороте можно было бесконечно писать. В нынешние времена это была бы лента в ватсапе, но до эпохи мобильных мессенджеров оставалось ещё каких-то лет тридцать, поэтому забойные цитаты из песен, экзистенциальные вопли и нелепые подколы были нацарапаны на бумаге чередованием подростковых почерков. Свиток этот имел некий символический статус, потому как периодически перечитывался вслух при сборищах коллектива, там же порой и дополнялся. Я же был хранителем-архивариусом. (А вы, потомки, часто ли вслух публично перечитываете тексты своих чатов?)

Где теперь все эти люди? Помнят ли они эти переписки и посиделки? А главное, можно ли тут вести речь о каком-то смысле? Предположу, что в мои шестнадцать я конструировал его вовсе не так, как конструирую на шестом десятке. Мало того, наверняка каждый владелец почерка с того свитка видел в нём нечто своё, и хвала Небесам, что нам в голову не приходило эти смыслы друг другу тогда озвучивать — наверняка пообижались бы друг на друга, и никакого вам хэви-метала!

К слову говоря, архивариус из меня, похоже, вышел-таки не очень, ибо куда потом делся этот кусок бумаги, я ума не приложу.

Ах, эта моя память…

[лето–осень 2024]

Неандертальцы и вуайеризм

Как-то накануне очередного юбилея творческого нашего балаганчика раззуделась во мне шмелиная природа: кружусь я с вопросами вокруг бывших моих соратников, собираю утраченные исторические факты — что в каком году было, кто в чём проявился, кто что не успел ещё позабыть и т. п. И подлетаю я к одной барышне (о, это вседозволяющее бремя летописца!) с невинной просьбой: помнишь, вы проект затевали? Меня тогда рядом с вами не было, я подробностей не знаю, но вы там придумывали-репетировали, что-то даже на публике показывали. Мол, будь добра, расскажи, как всё было, дабы осталась добрая память о вашем великом деле в веках и да воссияет свет исторической правды в назидание колосящемуся потомству.

И в ответ от оной барышни получаю такой взгляд, будто я признался ей в каких-то вовсе постыдных своих перверсиях:

— Это ещё зачем? Это мы делали, и тебя там не было.

Я же по инерции продолжаю жужжать:

— Да-да, — говорю, — меня там не было. Я ж мало знаю, это ж вы делали, расскажи, что там да как… А может, лучше же даже записать…

И осознание коммуникативного тупика начинает крепнуть во мне с нарастанием температуры гневно рдеющих ея ланит:

— Это делали мы. Все, кто там были, — всё знают. А тебя там не было!

Наверное, примерно так себя должен ощущать тот бедолага, которого застукали при попытках подсматривать в щёлку женской бани. Барышня брезгливо озирала мою сконфуженную фигуру — тоже мне историк выискался, так всё ему и расскажи:

— Не твоё имя на конверте, не для тебя цвели наши розы, и пойми уже наконец: счастье любит тишину!

Справедливости ради, на самом деле барышня не говорила цитатами из сборника фразеологизмов. Она, кажется, буровила что-то более приземлённо-матерное — может, про себя, а может, даже вслух, сейчас и не упомню.

Но в целом я могу понять её позицию. Когда ты делаешь что-то для своих нужд, исходя из своих целеполаганий, и пусть это происходит прилюдно и принародно, мало того — взгляд всех этих сторонних людей в моменте тебе даже важен, — это про одно. Но через много лет в глазах вовсе других зевак всё это явно будет иметь другой смысл.

Тогда зачем, о презренные историки, вы до всего этого докапываетесь, это фиксируете, конспектируете, выскребаете на мраморе и выжигаете на DVD-болванках? Убейте себя об стену и не пишите больше. Это всё не ваше, это всё только моё.

И я явственно себе представил, как длинновласый флорентийский живописец, отвлекшись от кутежа с мастерами, подмастерьями и прочими собратьями по цеху, недовольно окликает приват-доцента художественной академии, подобострастно рассматривающего ещё не просохшие холсты:

— Проходите мимо, милейший. Не вашего ума дело, нечего тут заглядываться да слюни распускать, не по Сеньке шапка. У нас тут свой бизнес, мы тут на бабло местных толстосумов разводим, они эти мазюльки растаскивают по своим за́мкам под замки́, с глаз долой. Никто не видит — а нам и позора меньше, благо имён наших никто не спрашивает. А вы-то куда это потащили, в какой ещё такой Эрмитаж?!

И как грузный римлянин из Помпей укоризненно смотрит на археолога, расчищающего от пепла мозаику в его комнате для соитий:

— Братан, и не стыдно тебе? Это я картину заказал, тыщи унций уплатил, гетер привозил заморских, чтоб нагишом позировали. Чтоб самому на картинки эти смотреть, чтоб хрен мой стоял по стойке смирно. А ты её куда теперь приспособить решил — за входные билеты ротозеям поглазеть? Не твой это трамвай, бро!

И как жена питекантропа жалуется мужу на раскопавшего её останки палеонтолога:

— Ну, свистеть-пердеть, опять эти клептоманы! Мало того что в нашу пещеру залезли, разрыли всё, ещё и твою малую берцовую кость хотят для музея умыкнуть. Мы не для них тут все объедки и какашки наши зарывали. Эй, земляк, не твой цирк — не твои и обезьяны. Отвали!

И стоят искусствовед, археолог и палеонтолог, носами шмыгают, прикрывают ладошками щёлку той бани, в которую пытались заглянуть. Мол, простите, а мы больше ничего и не умеем, как заглядывать без спроса в чужие жизни. Не хлещите нас, пожалуйста, за это больше своими мочалками.

Но ведь иначе же о вас, тётеньки, никто ничего и не вспомнит…

И на фига мне эта моя память?..

[осень–зима 2024]

Про чуринги и сувениры

Как бы ни была невзрачна и педантична наука антропология, даровала она кучу мемов для других дисциплин. Явно разок-другой все да слышали где-нибудь: «гавагай», «потлач» или вот «чуринга». (Хм, неужели не слышали?)

Такая история. Приезжает антрополог в племя. Начинает смотреть, как живут аборигены. Они ему объясняют: вот там мы едим, вот так мы спим, вот это штука для того, а вот эта — для другого. Это называется этак, а это — иначе. Ну, вроде всё понятно, — записывает антрополог в свой блокнотик.

И вот в один прекрасный момент показывают ему камень и говорят: это, мол, чуринга. Исследователь мусолит карандаш, скребёт по бумаге: камень называется «чуринга».

— Нет, — говорит ему абориген, — слушай сюда: вот там камень, а вот это — чуринга.

— А если я тот камень сюда принесу, он тоже будет чуринга? — дознаётся логичный антрополог.

— Нет, уважаемый: вот это — камень, а вот это — чуринга.

— А если камень будет такого же цвета, он будет чуринга? А если по размеру такой же найду, чуринга получится? А если я пальцем покажу и скажу «чуринга», в чурингу превратится? — не унимается антрополог.

— Да ты, уважаемый, что ли, совсем потерял ум в этих своих университетах? — всплескивает руками абориген. — Камень — это камень, а чуринга — это чуринга. Хоть носи его, хоть крась, хоть переворачивай. И вообще, кстати, чуринга — это вещь специальная и священная, ты с ней поаккуратнее. Зря мы вообще тебе, придурку, её показали. Ещё духов прогневаешь глупостью своею заморскою.

И вся мощь европейских наук — физика, химия, геометрия и природоведение — ничто не властно распознать разницу чуринги и камня. А любой дошколёнок-абориген может. На глаз, легко.

Это я всё вот к чему.

У каждого из нас наверняка есть такая специальная коробка, шкатулка, железная банка из-под печенья или просто уголок в шкафу, где хранятся сувениры. Всякая всячина из поездок, программки от посещённых спектаклей, мелкие подарки и прочие неслучайные приятные мелочи.

И назначение их оправдано самим названием. Насколько я дружу с французским, «су-венир» — это типа «под-дойти», подобраться — заново очутиться в том месте, в том времени, с тем человеком, в том же состоянии души.

Это та палочка от мороженого, которое мы ели тогда, — и сразу перед глазами парапет, и знойный день, и солнце просвечивает через складки её платья, и река звонко блестит. А вот эта пластиковая фигурка — это нам всем раздавали на том новогоднем сабантуе, и как мы тогда дурачились, когда все ещё были вместе и шеф ещё не рассорился с нами. А вот это — я сдал наконец тот злосчастный проект и навсегда сохранил жёлтый стикер, где кривой, но жирной линией зачеркнута последняя дата.

А вот это… А что это? И вдруг всем нутром ощущаешь, как в том месте, где была магия, её почему-то нет. Как вопреки всем законам мироздания чуринга вдруг обращается в обыкновенный камень. В стекляшку, колпачок от ручки, плохо пропечатанный чек, неказистую обёртку. Телепорт не работает, всесильные духи не возвращают тебя никуда — то ли прогневались, то ли уволились. Просто оставили тебе пол-ящика дурацкого хлама.

И ты этот момент как будто не хочешь замечать, сгребаешь всё обратно — до Великого Дня следующего Священнодейства. Мол, магия — штука капризная, попозже припомню, духи милостивы.

И вот несколько лет спустя, во время большой генеральной уборки, кто-то из домочадцев находит в недрах шкафа старую коробку, открывает и, три раза чихнув, не своим голосом спрашивает:

— Ой! Это что? Это что-то нужное тут? Тебе это надо?

— Да, наверное, уже нет.

Ах, эта моя память…

[осень–зима 2024]

Джипег навыворот

Однажды ежедневная развлекательная лента принесла комплект иллюстраций о том, как работает память. И, хотя технически картинки были выполнены в меру безыскусно, сама метафора показалась мне очень точной.

На первой картинке была изображена некая сцена со всеми подробностями — несколько персонажей, их позы, детали окружения, подробный антураж, передающий атмосферу, время и место действия. На второй картинке деталей было меньше, некоторые предметы прочитывались лишь по размытому контуру. На последней оставались лишь разноцветные разводы. По ним вполне угадывалась атмосфера, но что за люди изображены, что они делают и — мало того — даже сколько их было изначально, понять уже не представлялось возможным. А ещё среди хаоса мутных пятен одиноко светилась небольшая деталь на месте фигуры главного персонажа.

Я быстро соорудил в своём представлении следующее подобие. Мол, это как компьютерный алгоритм передачи изображений «progressive JPEG», изобретённый во времена допотопного интернета, дабы избавить от мучений томящихся пользователей: поступающая по модемным проводам, пусть даже ещё не закаченная полностью, картинка уже сразу может быть отображена — содержание её сразу угадывается в общих чертах. И чем больший объём файла загружается, тем больше нюансов становится различимо. Только с человеческой памятью, естественно, всё наоборот: чем дольше, тем мутнее и абстрактнее.

Вроде так, да не так. Вся заковыка в той порой единственно сохраняемой детали, играющей тут неблаговидную роль обманки.

— А помню ли я вот то? — недоверчиво спрашиваешь ты себя.

— Разумеется! Вот же, во всех подробностях, — и память подсовывает тебе именно ту самую одинокую подробную деталь.

— Ну и славно! — успокаивает себя твой разум, не утруждаясь в критических экзерсисах.

Однако попроси припомнить хоть что-то ещё из той сцены — чуть выше, левее, раньше — и окажется, что на самом-то деле ты даже не сможешь точно ответить, сколько там было людей и что именно каждый из них делал. Лишь разноцветные мутные пятна, лишь атмосфера. Да и та не всегда.

И таковыми штучными чёрточками заменяется весь пласт нашего прошлого: «Мы жили так… Мы слушали всегда это… Да, я хорошо помню его…» И почти невозможно уже догадаться, что та единичная деталь, словно кукушонок, выбросила из гнезда хилых и неугодных — всё выхолостила, генерализовала, подмяла под себя. Ведь по факту — и случалось лишь раз, и слушали мы обычно другое, и человек этот лишь однажды себя так повёл… Но всех остальных деталей уже давно нет.

Ах, эта моя память.

[лето–осень 2024]

Запах детства

Наша семейная дача — место, которое со мной с рождения. Я справлялся по документам: мы с ней почти ровесники, участок выделили примерно за год до моего появления на свет. Естественно, память моя не смогла бы сама этого удержать, но по логике вещей меня могли привозить туда уже в первые месяцы жизни на детской коляске. По крайней мере, та самая коляска потом много лет валялась, мешалась, кочевала с места на место по дачному участку, покуда кто-то волевой рукой не избавился от неё — уже заржавевшей и обтрепавшийся — вместе с прочим хламом.

Что я мог запомнить из тех младенческих лет? Мелькают лишь отдельные образы из раннего: ржавый водопроводный кран посередине участка, маленькие чёрные муравьи, ползающие по моей ноге. Пыльная дачная простыня, которой обёртывали подушку, когда укладывали меня на дневной сон, — обёртывали её так, что я не мог подсунуть руку себе под голову, и это неудобство врезалось в мою память.

И ещё предметы, люди и ситуации — но вот это уже всё неточно. Хотя теперь кажется, что я это достоверно помню, но я мог увидеть их и гораздо позднее, а отчасти и вообще напридумывать себе, наслушавшись семейных баек: «Когда ты был маленький, как-то раз на даче…» А ещё моя память могла подтасовать и присвоить себе нечто из произошедшего с младшими родственниками, что за долгие годы моего детства обитали на даче параллельно со мной. Действительно ли я ревел, раскровив ногу о старый гвоздь, или это был младший брат? Или, может, такое приключалось с нами обоими? Это всё наведённое, наговоренное, сконструированное, недостоверное, сооружённое задним числом по фотографиям, чужим рассказам и впечатлениям.

Лишь запах не врёт. О нём не расскажешь, его не сочинишь, глядя на фото, его сложно перенести из других мест и времён.

Дачная избушка моего детства давно снесена — реконструкции, перестройки, переделки. Её — первую — строил мой дед. Ну, не отвергая, разумеется, помощи двух молодых зятьёв (одним из которых был мой папа), равно как друзей, соседей и прочих доброхотов. Дед работал шофёром при станции Инская — крупной железнодорожной сортировочной. И единственный деревоматериал, который он смог достать для постройки, — это списанные доски от товарных вагонов. Такие бордово-коричневые. Из них и сколотили незамысловатый домик. И хотя после постройки дом несколько раз красили, каждый раз через сезон-другой новая краска слезала, а сквозь трещины проступал прежний, легко узнаваемый оттенок крепко прокрашенных вагонных бортов.

И один из компонентов запаха дачи, запечатлённого в моих детских нейронных связях, — это чуть уловимый запах креозота, которым не могло не пахнуть в то время всё, связанное с железной дорогой. (Креозот — это такая дегтярная пропитка для деревянных шпал, технически предотвращающая гниение. Нынче, когда на дорогах шпалы из бетона, запах этот почти не встретишь.)

Вторую составляющую того запаха моего детства я долго не мог идентифицировать. Пока уже в зрелом возрасте вдруг на каком-то огородном базаре а-ля «Праздник урожая» он чуть не заставил меня подпрыгнуть на месте. Это был внезапно он — запах моей дачи, запах моего детства. После долгих принюхиваний я установил, что так пахнут семена сельдерея. Именно не корнеплоды, не ботва, а вот эти мелкие, похожие на сор семечки. Я предполагаю, что когда-то, ещё в год моего рождения, пакетик с подобными просыпался в тесной дачной комнатке. Я хорошо помню слегка поведённую от влаги картонную коробку со всевозможными семенами, что вечно стояла на подслеповатом окне в том доме. Так этот запах пропитал все предметы, воздух, сам дух дачной жизни.

Какова гарантия, что я этот аромат не придумал, а вспомнил? А вы попробуйте произнести словами: в воздухе пахло креозотом и сельдереем — пожалуй, даже Беккет такого не сочинит.

Того домика давно нет. Поздние постройки пахнут чем-то своим, тоже прикольным, дачным, но уже не тем. Однако я недавно снова учуял тот запах. Как-то в порыве хозяйственного вдохновения я взялся перебирать в дровянике старые доски. И в дальнем углу уловил чуть различимый дух. Сорок лет в том месте тихо лежали попиленные на поленья бывшие стены и балки — останки той первой избушки, их легко можно узнать по бордовому оттенку на боках. И они до сих пор пропитаны запахом моего детства.

Ах, эта моя память.

[лето–осень 2024]

Почтовые открытки и магическое зеркало

Помню, как в моём детстве висело на стене комнаты, где жили дед с бабушкой, большое зеркало. И так было у нас в семье заведено, что в эту зеркальную раму отчего-то втыкали поздравительные открытки, приходящие по почте. В будничной жизни овальный контур сохранял привычные формы. Однако несколько раз в год — на ноябрьские, новогодние, майские праздники — зеркало просто утопало в разноцветном картоне: со всей страны — из Кирова, Одессы, Тюмени, Тобольска, десятка городов и областей, где бы ни жили наши родные, — отовсюду приходили послания.

И я был заворожён этой удивительной связью, настолько наглядно разворачивающейся перед моим детским взглядом.

Кроме того, этому яркому периоду предшествовал цикл околомистических ритуалов (по крайней мере, именно таковыми моё наивное восприятие их сохранило). За пару недель до предстоящих праздников мой дед — а был он мужчина обстоятельный и неспешный — садился за стол, клал перед собой стопку чистых конвертов, листов бумаги или цветных открыток, придвигал поближе к столу торшер и принимался писать округлым размашистым почерком.

На следующий вечер его эстафету подхватывала моя бабушка. Она обладала характером более стремительным, её предпраздничные церемонии были пропитаны большей суетой. Помню, как меня, мелкого, забавляло, когда в спешке облизанные ею края конвертов не желали заклеиваться, и эта почётная миссия — помусолить языком сладковатый треугольный краешек — иногда доверялась мне.

Но так или иначе, в результате через пару вечеров на краю стола вырастала стопка свежих почтовых посланий. У бабушки моей было шесть братьев-сестёр, у деда — более полдесятка, и далее по коленам: дядюшки-тётушки, двоюродные, троюродные, их дети, сваты-кумовья…

И когда в разгар праздников ответные открытки аж не влезали в зеркальную раму, я был очарован. Бежал в тесный коридор, путаясь под ногами любого взрослого, кто в эти дни возвращался с улицы, — а вдруг принесли новые послания от родни. Бережно брал хранящие прохладу почтового ящика пёстрые прямоугольники и, насколько позволяли мне мой рост и мелкая моторика, старательно засовывал их уголками в прорезь между зеркальным стеклом и рамой.

Некоторые из тех открыток до сих пор лежат у меня вместе с архивными семейными фотоальбомами. Гляжу на них — вроде ничего особенного: бесхитростный текст — «поздравляем, желаем, целуем». В нижнем углу — несуществующие теперь уже почтовые индексы, адреса, имена…

Но смысл там, конечно, был не в словах, а в ощущении огромной семьи, как бы невидимой, но вот в такие моменты — когда в зеркальной раме не хватало места — прямо осязаемой в своих безграничных размерах.

Кого-то может удивить такое ретроградство, но я и теперь посылаю послания родственникам к празднику. Правда, лишь иногда, когда прижимает ностальгия по семейным традициям. Уже не на открытках, уже лишь пикселями на экране. Как правило, пытаюсь креативить, но выходит как обычно: поздравляю, желаю, целую. Хотя и праздники уже нынче ни про что, и послания мои уже никак в зеркальную раму не вставишь.

Да и никакой «большой родни» уже давным-давно нет. Всё старшее поколение ушло. Двоюродных-троюродных братьев и сестёр, с которыми у меня сохранилась хоть какая-то ниточка связи, пересчитать можно по пальцам. Остальные — вообще бог весть где. Поколение племянников же вовсе откровенно чурается странного, далёкого, старомодного дядьки, по крайней мере, в соцсетях игнорируют по полной.

Но то незримое ощущение семьи — большой семьи — иногда получается чуть-чуть возродить.

Ах, эта моя память…

[осень–зима 2024]

Про деда и ПДД

Существует такая развесистая психологическая теория про то, что все зигзаги нашего мышления — это слепок и отпечаток наблюдений за значимыми для нас людьми: мама делала так, значит, и ребёнок переймёт её поведение; папа рассуждал эдак, значит, и ребёнок в должной ситуации прибегнет к той же самой формуле; учитель держал инструмент таким способом, значит, и ученик (даже как будто бы хорошенько порассуждав) скорее поступит подобно, и т. п. То есть, по сути, внутри нас «поселяются» все важные для нас фигуры и, поселившись, ведут оттуда изнутри вечный диктант, воспринимаемый нами как наше индивидуальное сознание. А вся наша свобода и независимость — лишь в сиюминутном предпочтении той или иной интроецированной персоне.

В некоторых случаях теорию эту используют как метафору, в некоторых — придают этому феномену чуть ли не субстанциональный статус, мол, эта власть импринтированных интроектов и являет собой пресловутый габитус (эк высоколобо сформулировал — экскюзе, так сказать, муа, за мой французский). Ну и всё в подобном роде.

Так вот…

Помнится, бабушка моя то и дело не без иронии сетовала на своего мужа — моего деда — дескать, нескладный у него характер. Среди прочего претензии касались его поведения на проезжей части. Ситуация, по её словам, повторялась несколько раз и каждый раз оборачивалась (для неё, по крайней мере) изрядными переживаниями.

Случалось им, например, идти вдвоём по автомобильной дороге — то ли вдоль обочины путь держать, то ли как-то проезжую часть переходить, — и им наперерез или навстречу едет автомобиль на большой скорости. Дед мой идёт, как и шёл, — неспешно и размеренно. Бабушка же, по её характеру, начинает суетиться и волноваться, мол: «Не видишь, машина! Куда ты идёшь-то?» А он уверенно твердит: «Я знаю ПДД, он должен нас пропустить. Тут не мы должны уступать ему дорогу, а он нам». И можно не сомневаться: конечно, он знает — ещё бы профессиональному шофёру, коим мой дед отработал не один десяток лет, не знать, как положено по правилам.

И бабушке моей приходилось каждый раз вцепляться в локоть мужа и, что было сил, оттаскивать в сторону. В результате машина чудом проносилась перед их носом мимо, а дед продолжал твердить: «Вот не по правилам! Он должен был нас пропустить!»

Так эта сцена и осталась бы семейной байкой из детского воспоминания, если бы во взрослой своей жизни то и дело при принятии решений я не стал узнавать подобный ментальный пассаж. Особенно задним умом, когда уже ясно, что некая ситуация в конце концов обернулась крахом (большего или меньшего масштаба). Вот тут-то обычно и рвётся из благородных уст тирада кристальных оправданий: «Я знаю правила. Я всё сделал правильно. Это он/она/они/оно пренебрегли и нарушили. И если бы обе стороны поступили как надо (вот как я! как я!) — всё бы удалось».

Но, как говаривал Карл Генрихович Маркс: «Практика — критерий истинности». И если на практике получился-таки крах (большего или меньшего масштаба), то, значит-таки, не совсем ты и безупречен. В смысле, и ты — безупречно поступающий по правилам — тоже, оказывается, был не прав. Ага, так-то вот.

Приехали. Остановите планету, я хочу сойти. Подожду следующую…

Где ты, о пресветлый утопический мир обсессивно-структурированного нейротипика? Реальность, в коей поголовно все поступают только по формальным правилам, говорят только словами в словарном значении, желают только то, что заранее понятно самому обсессивному типчику — демиургу этого мира. И где не может быть иных поступков, смыслов, желаний, ценностей. Прекрасный мир, полный доппельгангеров и отражений, причём исключительно в привлекательном ракурсе и чистом воротничке. И в этом мире, очевидно, посрамлены и низвержены глупцы, ибо это есть те, кто мыслит не так, как я. И лучше именно я, как истинно ведающий, благосклонно приму за них верные решения — ну не спрашивать же их, дебилов! Вот было бы славно…

Размечтался. В этой текущей, доставшейся нам версии реальности, если по встречной полосе на тебя мчится безрассудный, явно, самое нерациональное — поступать по правилам и упрямо держаться своего предписанного ряда. Сворачивай: пусть ты будешь не прав, но хотя бы оба останетесь живы. Ибо никто сквозь толщу могильной глины не будет слушать до конца времён твоё бездыханное: «А зато я не нарушал!»

А ведь порой так и хочется залезть в свой чур-чура из слоновой кости: мол, я не знаю, как другие, но главное, я — по правилам. Однако на практике (будь неладен Карла бородатый!) так эта богадельня не работает.

И пускай это всё — вечные этические антиномии, и о том Иммануилы со Стагиритами слагали свои тома. Но мне, например, симпатичнее думать, что при моих внутренних рассуждениях где-то внутри нейронов и синапсов ипостаси моих бабушки и дедушки ведут свою семейную перебранку. Ведь, если верить прекрасноречивым пси-теоретикам, где-то в моём сознании есть инстанция деда, который знает, как положено по правилам и хочет, чтобы люди вокруг эти правила тоже соблюдали. Но где-то там же рядом внутри есть и ипостась моей бабушки, которая хоть и не объективна де-юре, но по факту каждый раз спасает им обоим жизнь, вытаскивая из-под колёс автомобиля с неадекватом за рулём. Транслируя тем самым мне родовую мудрость.

Вы скажете: «габитус», а я скажу: «такова моя память»…

[осень 2025]

Про хорошую и плохую музыку

Мой друг магнитофон

У каждого поколения понятие «музыка» неразрывно связано с технической стороной её прослушивания. У кого-то музыка — это про Спотифай, у кого-то музыка — это про плоские прозрачные коробки с компакт-дисками, у кого-то музыка — это про лоснящиеся цветные конверты, в которых хранятся виниловые кругляши в полиэтиленовых мешочках. Я из того поколения, для которого музыка — это про катушки с магнитной лентой.

Магнитофоны для воспроизведения таких плёнок называли чаще катушечными. Я застал те времена, когда коробку с лентой принято было называть и бобиной, и катушкой, и кассетой. Слово «кассета» чуть позже перестало быть однозначным, ибо технический прогресс сделал доступным новый стандарт бытовой аудиотехники — с использованием компакт-кассет (в отличие от кассет-не-компакт, которые были раньше). Постепенно, прямо за несколько лет моей жизни, слово «кассета» стало означать другой, именно этот новый небольшой накопитель в виде пластиковой коробочки с двумя круглыми отверстиями для механического доступа к вращению ленты, располагающейся внутри.

Мой первый катушечный магнитофон достался мне по наследству от папы. Это был аппарат, произведённый ещё в конце 60-х, — «Комета 201». Здоровая такая машина на чугунной (кажется) станине, засунутой в толстенный корпус из крепкой отечественной древесины, изящно обтянутый грязно-серого цвета с голубоватым отливом дерматином (ну чем вам не поэзия?).

Я познакомился с ним ещё в шестилетнем возрасте, о чём сохранилось даже аудиосвидетельство — запись моего детского голоса (впоследствии, на перепутье эпох, я даже умудрился сделать её цифровую копию). И какое-то время, о святая детская логика, я считал, что магнитофон и появился у нас в семье в этот период, раз он начал фигурировать именно тогда в моей жизни. Каково же было моё изумление, когда при разборе семейных фотоархивов уже после смерти родителей я обнаружил их фото — ещё юных студентов НГУ, судя по всему, в универовской же общаге, — где в углу снимка фигурировала та самая «Комета» (свою-то машину как облупленную знаю, на любом фото различу). То есть аппарат этот, по сути, был на несколько лет старше меня, а вероятно, даже помнил и моё зачатие.

Я продолжал пользоваться этим магнитофоном до средних классов школы, когда он уже пришёл в негодность и перестал подавать признаки жизни. Впрочем, наверняка он проработал бы и до сегодняшних дней, но выдержать натиск деятельного любопытства скучающего подростка не смог бы ни один механизм.

С каждым месяцем шедевр конструкторской и дизайнерской мысли отечественного машиностроения лишался какой-нибудь детали: постепенно были сняты все ручки, заглушки и фальшпанели, выкинут объёмный корпус малоценных пород древесины, «лишние» ролики и направляющие, выкручены винты, пружины и тому подобное.

В качестве оправдательной мотивации голос моей внутренней гордыни нашёптывал мне примерно такое: «Смотри, эти дураки-инженеры сделали по-своему, но ты — о юный гений — всех их умнее. Видишь, ты открутил, а оно без этого всё ещё продолжает работать. Они не додумались, а ты исправил, оптимизировал. Значит, ты лучше них!»

Естественно, этот процесс отсечения от глыбы мрамора всего лишнего продвигался путём проб и ошибок: порой без очередной снятой, якобы ненужной детали, что-то всё-таки переставало работать, и приходилось как-то возвращать это выломанное на законное место. Как правило, от подобного обновления аппарату становилось хуже, но меня — ретивого школьника — это, судя по всему, мало огорчало. Разве что-то могло встать на пути поиска совершенства?!

Опять же, тем питался ручеёк, капающий на мельницу моей горделивой заносчивости: «Вот я сам сломал, я и сам починил — я не хуже вас, солидные дядьки!»

Позже у меня появлялись другие магнитофоны. Какие-то из них мне доставались в поломанном и полуразобранном виде, однако моего опыта, полученного через эмпирическое постижение основ магнитофоностроения путём тотальной деконструкции, хватало уже на то, чтобы аппараты те восстанавливать, приводить в рабочее состояние и продолжать много лет после ими пользоваться. Так что первые жертвы были не напрасны.

У моей старенькой «Кометы» была штатная функция: она обладала несколькими разномастными аудиовходами, дающими возможность записывать сигнал с самых разных источников — и с обыкновенного микрофона, и через кабель с подобных моему агрегату бытовых устройств типа телевизора, и так далее.

Прежде всего я научился делать записи с проигрывателя грампластинок, создавая сборники любимой музыки. На то были веские причины. Во-первых, проигрыватель стоял в родительской комнате, и доступ к нему у меня был не всегда. Во-вторых, любимые треки на пластинках были разрознены, но можно же было собрать их, записав в одно место (кажется, на современном языке это называется «микстейп», но в моём детстве, разумеется, таких словечек я не ведал).

Особым техническим приключением было записывать музыку из любимых кинофильмов, транслируемых по телевизору. Была, впрочем, одна загвоздка: на фоне этой музыки актёры произносили свой текст, который явно всё портил. Меня же, как меломана, интересовала, разумеется, исключительно музыкальная составляющая. Поэтому я сидел перед телевизором, как хищник в засаде, с пальцем на кнопке записи, желая уловить тот момент, когда реплика актера заканчивается, а музыка за кадром всё ещё звучит, и записать хоть несколько секунд «той самой» любимой музыки в чистом виде. Всё это, само собой, в реальном времени — пока фильм идёт в эфире. Второго шанса быть не могло, ну разве что через год, когда фильм повторят снова.

Это последнее замечание я, скорее, пишу для тех, кто в наш век продвинутых технологий и мышления «давок» (DAW — digital audio workstation) имеет нелимитированный доступ к любому из фрагментов аудиозаписи и оперированию над ними благодаря инструментам компьютерного монтажа, и никакого «в реальном времени» уже даже не может себе представить. Теперь любой звук можно бесчисленное количество раз повторять, возвращать, запускать с любого места, переуточнять его редактуру. Да и, кстати, мешающие голоса актёров теперь можно в один клик отфильтровать умными нейрофильтрами. Впрочем, к чему этот труд, если саундтрек к любому фильму в готовом виде и студийном качестве можно скачать за пару минут, нажав лишь одну виртуальную кнопку? А вот раньше…

Подобным образом в фонотеку мою были добавлены саундтреки (да, конечно же, слова «саундтрек» в русском употреблении тогда не было) из популярного в те годы детского кинематографа — типа «Приключений Электроника» и «Гостьи из будущего» с музыкой Е. Крылатова, — равно как и из многочисленных «Приключений Шерлока Холмса» с музыкой В. Дашкевича, и из много ещё каких.

С тех пор я помню музыкальные темы советских кинофильмов во всех аранжировках и версиях: оказывается, в фильмах иногда используют одни и те же студийные дубли записей, а вот иногда — почему-то разные. И когда они у тебя собраны стык в стык на одном куске ленты, оказываются слышны все подобные нюансы.

Честно говоря, было одно досадное ограничение: свободной плёнки у меня было в недостатке, и каждый следующий фильм приходилось записывать, чаще всего, поверх предыдущих подобных записей — на то же самое место, затирая былые трофеи. Но в промежутках между сессиями эти кустарные записи заслушивались мною, как говорится, «до дыр». А если учитывать мою юную цепкую память, дальнейшее реальное наличие их в фонотеке теперь уже не играло никакой роли.

Кстати, одно из навеки потерянных человечеством ощущений — это запах свежеприобретённой магнитофонной ленты. С завода она бесподобно пахла чем-то невообразимо приятным, хотя и не природным. Этот запах вожделенно приближался к тебе, когда ты только брал в руки купленную картонную коробку с плёнкой. И он обрушивался на тебя, окатывая с ног до головы, стоило тебе рассечь полиэтилен упаковочного мешочка, хранящего катушку.

Как если бы лавсан был съедобен, этот плотный, упругий от заводской намотки, чуть прозрачный на просвет рулон почти охота было проглотить, ну или хотя бы впиться в него зубами (не удивлюсь, если даже когда-то я пробовал это реально проделать, по крайней мере, при написании этих строк на зубах возникает смутное как будто знакомое ощущение), — но увы, плёнки дарили пищу лишь духовную. А запах этот постепенно выветривался по мере использования ленты. И теперь уже никогда не вернётся.

Библиофилы с тем же упоением могут вам рассказать о типографском запахе свежей книги. Но это другое. Да и книги до сих пор продолжают печатать, а вот магнитофонные ленты уже не будет никто и никогда.

Одним из ключевых событий в моей жизни можно считать тот день, когда ко мне в руки попала книжка с нехитрым названием «Мой друг магнитофон» (если гугл нам не врёт — автор М. А. Згут, 1973 года издания).

Досталась она, как мне кажется, от моего дяди — рыжеволосого балагура Виталия, папиного брата. Он, несмотря на безалаберный характер, был очень рукастый: в его распоряжении было всё — от разломанного мотоцикла до невиданных радиоустройств, — что не могло не вызывать моего восхищения и моей к нему пламенной племяннической любви. Сначала он обитал в Новосибирске, и мы с ним виделись чаще. Потом он переехал в Киев, и где-то в моём среднем школьном возрасте мы с папой съездили к нему в гости. Вот, кажется, из той поездки я и привёз эту книгу.

На самом деле это был краткий курс звукорежиссёрского мастерства, изложенный в забавном популяризированном виде. Нет, он вовсе не напоминал нынешние мастер-классы для начинающих звукорежиссёров, типа «как сделать прозрачный микс и пробивную бас-бочку для твоего рэп-бита». Речь там шла о том, как умудриться правильно записать голос человека, птицу на дальнем дереве, оркестровую группу одним микрофоном, как сымитировать звук поезда полотенцем и деревянным бруском, хруст снега — мешочками с крахмалом, как сделать многодорожечное наложение на бытовом магнитофоне, трюки с изменением скорости записи и направлением движения ленты, схемы микширования для радийных и кинопостановок. И ещё бездонный кладезь прихватов и приёмов звуковиков докомпьютерной эры — практических и теоретических.

Это было колоссальным подспорьем для моей неуёмной творческой реализации. До сих пор перед глазами стоит картина, как мы с одноклассником, начитавшись этой книги, имитируем морской прибой, кидая какие-то штуковины в таз с водой, при этом в три руки свистим в горлышки бутылок, изображая звук электрички, пальцем четвёртой руки вращая ленту, чтобы изобразить спецэффект ускорения. Всё это происходило у меня в комнате перед дряхлым динамическим микрофоном, воткнутым в мою многострадальную «Комету». Прозрачность не гарантирую, но не в каждой «давке» теперь такой пробивной микс намутишь.

Стоит ли говорить, что вся моя последующая околоавангардная музыкальная юность — прямое наследие практик из этой книги?

Когда речь заходит о культуре магнитофонной записи в застойном СССР, современными документалистами к месту и не к месту упоминается практика записи музыки с эфиров вражеских радиоголосов — такое шаблонное клише. У меня такого опыта не было. Видимо, и возраст у меня ещё был не тот: всяческие Би-Би-Си слушать мне было неинтересно, да и шипящий звук эфирных помех мною уже осознавался как технический брак записи. Мой слух уже не мог себе позволить такого при прослушивании с лент, такое я бы по доброй воле записывать не стал.

Другое дело — официальное радио. Я его любил с раннего детства, и об этом, конечно, разговор отдельный. Но и в школьном возрасте я порой долгими вечерами промышлял у радиоточки, где можно было услышать актуальные хиты, одобренные советским Министерством культуры (слова «хиты» в русском языке тогда не было, иногда вместо него неумело использовали немецкое «шлягер», но норма эта и пришла несколько позже, и толком не устоялась). Вовремя нажав кнопку «Запись», я становился обладателем, например, свежей песни Юрия Антонова или группы «Земляне».

И вот как-то раз один уважаемый человек, обладающий инженерными познаниями в сфере радиоэлектроники, а значит, в моих глазах — высшей степенью мудрости, заинтересовавшись было моим рассказом о любви к магнитофонной записи, задал мне сакраментальный вопрос: «А что у тебя есть?»

И я начал искренне хвастаться, что недавно, вот как раз вчера вечером, записал с радио свежую песню «Уч-Кудук — три колодца». Я помню, как говорил это с такой гордостью — ведь я достал-таки редкую и актуальную (как мне казалось) добычу. Однако вместо одобрительной реакции я увидел на его лице гримасу разочарования и даже надменности. Он как-то вяло отшутился, перековеркав название песни, и потерял ко мне всякий интерес.

И тут я понял, что в моём использовании звукозаписывающей техники что-то не так.

Нужно слушать Битлз!

Надо сказать, в юности у меня не было вычурной болезни «фанатства», что иногда с головой накрывает многих подростков. Помню, в совсем детском возрасте я любил киноактёра М. Боярского — развешивал у себя над столом его фото, вырезанные из журнала «Советский экран». Я знал его по роли дикого кота Матвея и Волка из фильма «Мама» (который про козу и козлят). К тому времени, когда он сыграл свою звёздную роль д’Артаньяна, моя любовь к нему уже почти остыла: я с интересом смотрел этот фильм и слушал из него песни, но там Боярский был для меня лишь равным среди равных.

Позже фотографии на «иконостасе» сменились на изображения певца и композитора Юрия Антонова — «Летящей походкой…» и вот это всё с группой «Аракс». Тогда я ещё не знал, но слизанный один в один звук группы Rainbow легендарного Ричи Блэкмора, видимо, моим внутренним чутьём распознавался сквозь все эрзац-аранжировки и заставлял моё юное сердце трепетать. Ибо ко временам «Пройду по Абрикосовой», когда стиль Антонова удалялся всё дальше от того легендарного звучания в сторону советской эстрады, я стал к его песням откровенно охладевать (не знаю, для кого я это пишу: помнит ли кто-то из ныне живущих зигзаги творческой траектории некоего Ю. Антонова конца прошлого века? Нынче-то в 2025-м…).

Наконец, лица (теперь уже за большим стеклом книжного шкафа, стоящего в моей комнате) поменялись в третий и последний раз. В расцвете младшего школьного возраста я стал поклонником шведского музыкального коллектива ABBA.

Вырезок из цветных журналов у меня не было — какой бы школьник в Советском Союзе имел доступ к подобным изданиям с фотографиями зарубежных звёзд, да ещё так, чтоб их можно было резать ножницами? Зато у меня была большая виниловая пластинка, на конверте которой были крупным планом запечатлены заморские музыканты — два дядечки и две тётечки, чему-то мило улыбающиеся. Коллекция «постеров» дополнялась двумя обложками от пластинок помельче с блёклой однокрасочной печатью, на которых виднелись те же люди, но в других позах. Кажется, теперь они были в белых одеждах. В общем, мне — второкласснику — этого было за глаза.

В моей личной фонотеке присутствовали две или три катушки с их песнями. На одной катушке — перезапись той самой пластинки из милого конверта. Причём, так как пластинка была заезжена и запилена мною ещё задолго до того, как стать перенесённой на магнитный носитель, на ленте (и с тех пор в моей памяти) песни «Hey, hey Helen» и «Tropical Loveland» однозначно звучали с перескакиванием иглы, вырывающей из музыки по несколько тактов, и мощным офф-бит стуком, вызванным глубокими царапинами на виниле. Если теперь я слышу эти треки в нормальном чистом виде, мне однозначно кажется, что мне подсовывают какой-то суррогат.

На других плёнках был ещё, кажется, один их альбом и какой-то то ли сборник, то ли концертник. По крайней мере, впоследствии я нигде этих песен в таком порядке не встречал.

И тут вдруг я узнаю, что папа моего дворового приятеля из соседнего дома обладает таким богатством, от которого у меня всё покрывается мурашками внутри. У него есть такой альбом группы ABBA, которого у меня нет, с песнями, о которых я даже не слышал!

А надо сказать, что процесс переписывания друг у друга фонограмм в те времена — это целый ритуал, когда ты в специально назначенный день выносишь свой здоровый бобинный магнитофон (всё-таки слово «катушечный» мне ближе) куда-то из дома, буквально в мир иной. Вы в доме хозяина нетленных богатств ставите свои агрегаты на соседние табуретки, соединяете их хитрыми проводами. После сидите напротив своих магнитофонов, а они жужжат, шуршат лентами несколько часов кряду. Очень важно постоянно поглядывать на стрелочные индикаторы, ибо при неправильной настройке запись может получиться искажённой и ритуал придётся повторять заново. В общем, как завещали Пропп и Мирча Элиаде.

И вот от этого папы моего случайного приятеля из соседнего дома я получил чуть ли не самое фундаментальное наставление в моей жизни. К стыду моему, я даже не помню имени этого человека — может, даже никогда его и не знал, всегда лишь: «Здравствуйте, а Данил дома?»

Какой-то осенней субботой я приплёлся к ним домой, волоча по уличной жиже свою ламповую «Комету», которая весила в полном (ещё пока) сборе килограмм пятнадцать и для младшего школьника была практически неподъёмной ношей. Благо дом был соседний. Подключились, начали перезапись. Я сидел рядом с аппаратурой, а владелец записей занимался домашними делами, периодически проведывая, как у нас с АББой дела. Каждый раз на несколько секунд останавливался, прислушивался к очередной песне, встряхивал головой в отрицательном жесте — мол, нет, не то!

Когда лента дошла до конца, я собирался было всё отсоединять и благодарно ретироваться, но он произнёс: «Нет, постой. Вот, что я тебе скажу: нужно слушать Битлз!» И через час я стал обладателем ещё и «альбома Битлз», записанного на вторую свободную сторону той же ленты.

Несколько лет после этого я был уверен, что исправно «слушаю Битлз». Что, конечно, было верно, но отчасти. Как выяснилось многим позже, я десятки вечеров подряд раз за разом прослушивал альбом «London Town» проекта Wings Пола Маккартни. Насколько мне теперь известно, это не самый удачный, просто рядовой, проходной альбом 1978 года — ни громких хитов, ни культовых песен, ни революционных находок. Но я знаю эти треки донотно — не берусь сейчас сказать, сколько раз я крутил эту плёнку: в горестях, в радостях, от безделья, фоном при своих радиотехнических штудиях.

Занятно, что в дописку на оставшемся метраже ленты были присовокуплены ещё и несколько песен, кажется, Bee Gees, о чьём авторстве я, естественно, не догадывался, наивно воспринимая всю эту ленту единым произведением ливерпульской четвёрки. Ну раз сказали: «Битлз», — значит, так оно и есть.

Как-то моя мама, осмелившаяся заглянуть в мои подростковые катакомбы, поинтересовалась, что это так навязчиво бренчит из динамиков. Я гордо выпрямился: «Нужно слушать Битлз!» — на что она скептически хмыкнула, недоверчиво покачав головой: «Сын, тебя, похоже, обманули, чего-то тебе не то подсунули…» Я был несколько обескуражен.

Стоваттный Амфитон

Пора настоящих «Битлз» началась у меня позже и была связана с моим школьным другом. Вернее, не с ним самим, а с его отчимом. Точнее — с коллекцией этого отчима. Вот если есть настоящие меломаны на этой планете, то Владимир Лукич (надеюсь, я правильно запомнил, как его звали) воистину принадлежал к их когорте.

В самой большой комнате их квартиры, в мебельной стенке, где обычно у рядового советского мещанина красовались хрустальные салатницы или многотомные собрания Тургенева, в этом доме были виниловые пластинки и коробки с магнитными лентами.

Пластинки занимали чуть меньший объём. А катушки стояли в несколько многометровых рядов: чтобы достать что-то из дальнего, нужно было сначала вынуть пару десятков коробок из ближнего. Была ли какая-то система в их расстановке — не знаю. Вспоминаю это скорее потому, что после того, как мы без отцовского ведома рылись в этих закромах, нужно было вернуть плёнки на полки в том же изначальном порядке. Что, естественно, нам — не шибко внимательным и аккуратным школьникам — было редко под силу. Сколько нагоняев за это получил мой друг от родителей, мне неведомо, но, видимо, получал.

Ах, если бы это были просто коробки с лентами! Каждая коробка оформлялась определённым образом. Так как это были, как правило, перезаписи с первозданного винила, на каждую коробку были мало того, что вручную переписаны все названия песен с конверта пластинки, но и перенесены все логотипы звукозаписывающих фирм, даты, закорючки и копирайты, насколько это было возможно, перерисовано фирменное начертание названия коллектива и даже элементы дизайна обложки. Каждая такая коробка была штучным произведением ручной работы.

Ну и, само собой, в доме была невообразимая (по крайней мере для меня — тогдашнего подростка) звуковоспроизводящая аппаратура: усилитель мощности с отдельным эквалайзером, проигрыватель пластинок со стробоскопическим контролем скорости вращения, катушечник высшего класса, судя по всему, ещё и вручную дотюненный и прокачанный (слова «тюнить» и «прокачивать» тогда не использовались — это я сейчас их пишу для понятности), отдельная кассетная дека и тому подобное.

Так как хозяин ещё был и радиоэлектронщиком, аппаратура эта в течение всего времени моих визитов в их дом обновлялась, модернизировалась и совершенствовалась.

Отдельным священным предметом был «квадрофонический усилитель», собранный хозяином своими руками. Правда, он стоял не подключённый, просто сверху на шкафу, но в силу этого и был озарён фантазийным ореолом: «А может быть, когда-нибудь я его смогу услышать?»

К слову говоря, теперь-то, во времена звукового стандарта 5.1, который поддерживается чуть ли не каждым утюгом, сложно понять, чем хорош усилитель в четыре канала. Но для тогдашнего мышления (насколько могу я реконструировать свою логику) четыре канала — это же в два раза больше, чем обыкновенное стерео, то есть ещё в два раза круче, чем вообще всё то, что мы до этого когда-либо слышали. Откуда можно было бы взять сигнал, который следовало подать ему на его четырёхканальный вход, — об этом мой юный ум отчего-то не задумывался. Квадропластинок же не выпускали. Может, потому он и стоял без дела.

И я бывал в этом доме почти каждый день.

Разумеется, кто такие Битлз, я знал и раньше. Мои папа с мамой — университетские студенты конца 60-х — само собой были прогрессивными культурными людьми. В шкафу у родителей стояла деревянная поделка: выжженная на фанерке смешная картинка с шаржем на ливерпульскую группу, снизу было подписано: «the Beatles». В мелком возрасте я не очень ассоциировал это название с музыкой, но картинка эта меня забавляла. А когда я дорос до осознанного музыкального выбора, я стал ценить этих человечков не только за смешные физиономии.

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.