18+
Мистификация Дорна

Бесплатный фрагмент - Мистификация Дорна

Роман в новеллах

Объем: 380 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

Мистификация Дорна

Роман в новеллах

Всякая книга пишется для друзей автора.

Иоганн Вольфганг фон Гёте

Если реальность приводит к «выгоранию»,

смените реальность.

Теофраст Бомба́ст фон Го́генгейм, известный как Парацельс

От Издателя

Записки за авторством доктора Дорна Евгения Сергеевича вызвали у сотрудников нашего издательства нешуточные споры как о самом авторе, так и о событиях, им описанных. В известной мере такая ажитация коллектива значительно повлияла на текущие бизнес- процессы в самом издательстве, не говоря уже о типографии.

Одни горячо уверяли, что криминальные сюжеты, как и описание мистических случаев, да не в меньшей степени мелодраматических историй, основаны на реальных событиях. В доказательство приводились статьи из Википедии, сообщения в Телеграм- каналах, а некоторые даже готовы были свидетельствовать под присягой, будто бы они сами были очевидцами произошедшего. Самого же автора сторонники этой версии считали реальным участником описываемых им происшествий.

Их оппоненты не менее горячо настаивали на том, что записки — лишь болезненная фантазия человека, который, подобно герою Сервантеса, перечитал (требуется уточнение: излишне много читал) беллетристику. По их мнению, это привело автора к мнимому осознанию себя человеком второй половины XIX века: автор вёл записки от имени некоего земского врача из глухой глубинки дореволюционной России. В качестве аргументов они приводили множество текстовых аллюзий на русскую беллетристику XIX столетия. Споры вполне могли быть разрешены сопроводительным письмом коллеги автора — господина А. П. Девиантова (письмо мы помещаем в качестве приложения в завершении записок), но оно, письмо, лишь подлило масло в огонь, и споры разгорелись пуще прежнего.

Чтобы охладить пыл баталий, Издатель решил опубликовать текст записок (не корректируя и не адаптируя стиль к современному восприятию печатного слова), дабы читатель также вовлёкся в обсуждение приведённых толкований или мог предложить свою версию, и тем самым снять напряжение, царящее в нашем коллективе, понудить сотрудников наконец-то заняться исполнением своих прямых обязанностей. Не ставя под сомнение, а тем более не имея намерения навязывать свою точку зрения на описываемые события, Издатель счёл возможным сопроводить текст некоторыми редакторскими комментариями.

Издательство, г. Н-ск, 2024 (но это неточно)

ДОРН. ДОКТОР ДОРН

Знакомо ли вам понятие «выгорание»? А состояние? Со стояние, при котором ты, словно выпотрошенный карп, лежишь безвольной и бездумной тушкой на разделочном столе и уже не важно, тебя зажарят целиком или предварительно порежут на кусочки, нафаршируют или запекут. Приблизительно так себя чувствует врач, отправляясь на дежурство в канун нового года. Ночное дежурство — так себе времяпрепровождение. Во-первых, не спишь. Если спишь, то урывками, а поэтому лучше вообще не спать. Во-вторых, нарушается циркадный ритм, и годам к сорока у тебя гипертония. В-третьих, все болячки у пациентов вылезают наружу. Мнимые и настоящие. Днём они ещё как-то держатся, они как бы под спудом, а вот ночью! Особенно в новогоднюю ночь! О, новогодняя ночь в больнице! Кто из больных смог, те разъехались по домам к семейным ёлкам. Те, кто остался, сидят по палатам и, как водится, ждут чуда и загадывают желания. Правда, желания у них другого порядка, не как у здоровых: не про ауди с турбонаддувом и не про мужа-олигарха. Нет… «Дедушка Мороз, я весь год вёл себя хорошо, пусть не будет повторного инфаркта!» или «Дедушка Мороз, скажи хирургам, чтоб не терзали моё несчастное тело!», «Господи! Спаси и сохрани…».

После обхода делаю перевязки. Привезли ещё пациента. Кажется, на сегодня последнего: женщину лет пятидесяти. Четыре дня назад — полостная операция. В последние два дня гектическая температура — верный признак, что где-то зреет гнойник. Из правого подреберья, пробив вялую бледно- жёлтую кожу, свисает пластиковая трубка, к которой подсоединена «гармошка» — отсос. По дренажу ни капли. Ясное дело, не работает: либо забился, либо стоит не месте. Оттого и температура. Палатный врач дренаж не проверил. Теперь это мои «дрова». Промываю, двигаю туда-сюда — ни чего. Кручу трубку и продвигаю её вглубь. Внезапно, словно открыли кран, хлынула кровянистая жидкость. Удалил вся кой дряни «кубиков» двести. Промыл. Повезло! И пациенту повезло, и дежурной бригаде — не нужно идти на ревизию. И так у неё всё тело исполосовано. Озноб, бивший бедняжку, словно рукой сняло. Перевязочная медсестра сноровисто обрабатывает кожу вокруг дренажа, накладывает повязку. Спешит, волнуется — на часах чуть меньше получаса до полуночи, в «сестринской» стол накрыт: «селёдка под шубой», «оливье», шампанское греется.

— Настя, — говорю, — иди уже. Утром ещё раз промоем.

— А вы? — вежливо, для очистки совести, спрашивает Настя, имея в виду новогоднее застолье и зная, что я не присоединюсь к ним, четырём барышням и докторессе из приёмного покоя, и вскоре уходит. Каталка с больной громыхает по коридору и скрывается в дальней палате. Всё стихает.

Плетусь в ординаторскую. Сотни коллег ходили этим коридором, ходили одним и тем же путём, что и я: операционная, перевязочная, палата и снова операционная. Иногда прозекторская. Среди мук и грязи — спутниц всякой болезни — нет-нет, да возникает у некоторых фантазия населить эту «долину невзгод и страданий» выдуманной жизнью, выдуманными персонажами. Хороший способ справиться с «выгоранием» — шагнуть из осточертевшей реальности в другую. Иногда совершается чудо, и фантазия материализуется. Исчезают ночные коридоры, палаты с приглушённым светом ночника, пустые кабинеты. Их места заполняют тени. Тени людей, никогда не существовавших. Их зыбкие фигуры, живущие только в твоём воображении, обретают плоть, чувства и мысли. Вспыхивают в темноте отблески придуманных событий. Вспыхивают и будоражат воображение, и от этой выдумки сердце болит на разрыв, льются подлинные слёзы, и любовь, как и страдание, тоже настоящая, а смерть непременно безжалостна и непременно с дымящейся и пузырящейся кровью. Вхожу в пустую ординаторскую. Полночь — граница меж двух времён, между привычным и неведомым. Овальное зеркало у двери, словно полынья на замёрзшем озере, — в тёмной маслянистой воде мерцает звёздное небо. Вглядываюсь в зыбкую потусторонность. Фантом — «по ту сторону жизни» — завораживает, манит, тянет к себе. Там — другой век, давно ушедшая в небытие жизнь. Отступить бы, испугаться, отшатнуться от зеркала! Поздно. Свершилось! За окном мелькнул и пропал белый силуэт старухи. Фельдъегерь промчался мимо на почтовых, и позёмка белым облаком взлетела ему во след. Исчезающий в ночи колокольчик отзвенел: «Промедлить — честь потерять!» — и затих. За преградой стекла вижу коридор, ряд высоких окон. За ними — за метённый снегом больничный двор, коновязь и лошадь. На морде её серебрится иней, из ноздрей струится пар. В тиши звенит морозный воздух, под чьим-то сапогом похрустывает снег. Спешу по коридору. Я в шубе. Вдруг откуда-то сбоку слышу:

— Заждались вас, Евгений Сергеевич. Я обернулся на голос: — Вы мне?

Передо мной сестра милосердия. Именно, именно! Милосердия! Аккуратное, серое, закрытое платье под горло, белоснежный фартук, на голове косынка с вышитым красным крестом. Миловидное усталое лицо.

— Вы, видно, ночь не спали, сестрица? — спрашиваю.

— Не важно, Евгений Сергеевич. Поспешите, в операционной вас заждались.

— Меня? — переспрашиваю.

— Как? — не понимает сестрица, — вы ведь Дорн?

— Дорн, — киваю. — Доктор Дорн.

— Михаил Львович торопит: большая кровопотеря. Состояние критическое.

Мгновенно, словно снежный буран, обрушивается на меня вихрь воспоминаний: мохнатая лошадёнка неспешной рысцой семенит по зимнику. Скрип полозьев по укатанной дороге, тряская рысца, полусонный ямщик. Вокруг, куда ни глянь, заснеженная даль. Я волнуюсь и тороплю возницу.

д. Грушевка 31 декабря 2024

Комментарий Издателя

«Выгорание, или эмоциональное выгорание» — наши эксперты в области управления кадрами (директор отдела кадров) пояснили, что это понятие, введённое в психологию американским психиатром Гербертом Фройденбергером в 1974 году, означает определённое состояние сотрудника, проявляющееся нарастающим эмоциональным истощением. Может повлечь за собой личностные изменения в сфере общения с людьми.

«Овальное зеркало…» — наши эксперты в области эзотерики и прочих лженаук указывают, что зеркало, равно как и водная гладь, околица деревни, баня или мытье в бане — всё это мистические символы, означающие границу между миром земным, «по сю сторону», и миром потусторонним, «по ту сторону».

ЛЮБОВЬ НЕ ПЕРЕСТАЁТ

Любовь никогда не перестаёт, хотя и пророчества прекратятся,

и языки умолкнут, и знание упразднится.

Апостол Павел «Послание к коринфянам»

Женщина была чуть старше двадцати. На мгновение её облик показался мне знакомым. Вполне возможно, я встречал эту барышню где-то на улицах нашего уездного городка. Однако теперь черты её лица уже были тронуты прикосновением смерти, и сказать с уверенностью, кто эта несчастная, я не мог.

— Евгений Сергеевич, — обратился ко мне жандармский ротмистр, внимательно разглядывавший чайные чашки на столе, — возможно ли установить время наступления смерти?

«Да, конечно, возможно, но всё же кто эта молодая женщина?» — задавался я вопросом, разглядывая труп.

Здесь необходимо пояснить, что в городе N я обосновался сравнительно недавно: месяца полтора тому назад. Имел свободную практику. В редких случаях откликаясь на просьбы местного старожилы и уездного доктора Мартына Кузьмича Томилина, помогал тому в амбулатории или в операционной. Такой образ жизни давал мне относительную свободу и позволял уделять достаточное время деланию записок о своей практике и описанию казуистических случаев.

Однако, как это бывает, однажды согласившись помогать, необходимо принимать и связанные с этим испытания. Надо же было такому случиться! Согласившись на время короткого отпуска Томилина на некоторые из его обязанностей, я на второй день угодил в криминальную историю. Теперь мне предстояло отправлять так называемое «исследование мёртвых тел и установление причины смерти по запросу властей». Сегодня посреди ночи посыльный из полицейской части поднял меня с постели и сообщил, что я незамедлительно дол жен явиться на осмотр тела, что извозчик ждёт во дворе, чтобы отвезти меня к месту происшествия. Подъезжая, я вздрогнул и пробудился окончательно, но не от утренней свежести, а при виде дома, показавшегося в неясных сумерках. Дом был мне знаком. Тягостное пред чувствие сдавило мне сердце.

В окнах горел свет, за шторами угадывалось движение. Открывшаяся картина происшествия и успокоила меня, и одновременно вызвала тревогу, как обычно тревожит душу явление смерти.

— Что скажете, доктор? — повторил вопрос ротмистр. Я вплотную приблизился к застывшей женской фигуре в кресле.

Голова несчастной склонилась к левому плечу, слов но она рассматривала лепнину на потолке, руки покоились на подлокотниках, а невысокая резная спинка поддерживала её туловище. Сидячее положение ограничивало возможность нахождения трупных пятен на теле, и я окинул её взглядом, отыскивая тягостные признаки наступившей смерти. Скромное, если не сказать невзрачное, тёмное платье свободно облегало худощавую фигуру. Я тронул предплечье. Рука не сдвинулась с места: наступившие изменения сковали мышцы. Узкая бледная кисть застыла на резной львиной гриве подлокотника. На безымянном пальце покойной тускло блестело кольцо с небольшим бриллиантом. «Кисть — левая», — отметил я про себя. Наконец увидел то, что искал. Освободив запястье от тугого манжета, я сдавил едва наметившуюся синюю полосу на коже.

— Николай Арнольдович, — прекращая отсчёт секунд, ответил я жандармскому офицеру, — полагаю, она мертва уже часов шесть.

— Знаете, Евгений Сергеевич, — не отрываясь от разглядывания блюдец и чашек, заговорил сыщик, — интересные бывают находки. Взгляните!

С этим он указал на чёрные точки на блюдце.

— Мухи! Мёртвые мухи. Я однажды имел удовольствие, — он хохотнул и продолжил:

— Имел удовольствие наблюдать такое.

Николай Арнольдович Митьков, жандармский ротмистр, был грузен и приземист. Его облик заключался, прежде всего, в живописной окладистой бороде с проседью, в весёлом блеске быстрых глаз. Образ эдакого купчишки или проныры-приказчика. Такая внешность могла легко ввести в заблуждение человека несведущего и простодушного, и тот мог не придать серьёзного значения встречи с ним. Но жандармский мундир и властный голос моментально рождали в собеседнике некое напряжение чувств и осторожность в выборе слов как в письменном виде, так и в беседах. Впрочем, даже отрезвляющий вид мундира не всегда и не для всех служил предостережением. Ротмистр обладал тем качеством, которое греки называли «эмпатия», то есть сопереживание, сочувствие переживаниям другого. Митьков с лёгкостью располагал к себе всякого, в ком был заинтересован, и тот, иногда сам того не замечая, быстро расставался с требуемыми от него сведениями.

Жандармский офицер объявился в нашем городе третьего дня. Он, как доверительно сообщил мне один из моих пациентов, мещанин Осьмушкин, был связан с прокламациями, найденными в фабричных казармах Трапезникова. Признаться, я не ожидал увидеть на месте происшествия жандармского офицера. Обычно дознание начинал либо уряд ник, либо сыскной чиновник. Однако ни того, ни другого не оказалось. Дом заполнили полицейские чины, но командовал здесь всем жандармский ротмистр. Неподалёку, то появляясь, то исчезая, проплывала фигура чиновника в чёрной засаленной тройке, к которому ротмистр иногда обращался: «Сидорчук, отметь в протоколе!»

— Так вот, — продолжал тем временем Николай Арнольдович, — в Екатеринославле один студентик угостил сожительницу вином. Та была, как позже выяснилось, беременна, а это не входило в планы студиозуса. Он возьми и подмешай в цимлянское цианистый калий. По летнему времени мух в душной комнате было предостаточно, вот они и ринулись утолять жажду душистым напитком. Да-с, поживились они дармовым угощением и отправились к праотцам. Как думаете, Евгений Сергеевич, у мух есть праотцы? Ну, не важно! Так вот, не удивлюсь, Евгений Сергеевич, что исследуя кровь этой убиенной, — а она убита! — вы обнаружите цианистый калий.

— Виноват, — я был в некоем замешательстве. — Если это цианид, и она скончалась мгновенно, тогда я вношу поправку в часы наступления смерти. Вероятнее всего, это произошло десять — двенадцать часов тому назад.

— Тэк-с, — протянул Митьков, взглянув на мерно тикающие часы на стене, — значит, около полуночи… — Однако, Николай Арнольдович, — спохватился я, — как бы не была велика доза яда, покойная не встретила бы смерть — вот так, сидя, и, заметьте, со спокойным выражением лица. И потом, каким образом отрава могла попасть ей внутрь? Не с чаем же!

— Отчего же нет, Евгений Сергеевич! Вы на мух, на мух полюбуйтесь! Напились чаю — и вуаля!

— Нет-нет, — указал я на осадок растворённого сахара в чашке перед покойной, — чай был с сахаром, а сахар нейтрализует синильную кислоту.

— Хм! — озадаченно промычал сыщик. — Нет, здесь что-то не так, Евгений Сергеевич! Он склонился над хрустальной вазочкой, внимательно разглядывая мерцающие куски колотого сахара.

— Меня вот что ещё удивляет, если позволительно высказаться дилетанту, — прервал я его тщетное, на мой взгляд, изучение вазочки, — барышня, судя по платью, не обладала значительными доходами, но носила при этом обручальное кольцо с брильянтом удивительной чистоты.

Мне нередко приходилось выступать в роли медицинского эксперта в криминальных происшествиях на прежних местах службы, но загадки криминалистики, которые сопровождают любое расследование, всегда оставляли меня равнодушным. Обыкновенно, подготовив необходимый отчёт и отправив его во врачебную управу или прямо в судебное заседание, я тут же забывал о происшествии и через неделю уже не мог вспомнить обстоятельств дела. Однако в этот раз всё складывалось иначе. Трепет, испытанный в этот предутренний час, родился от мучительных и одновременно сладких воспоминаний. Дом, возле которого я бывал не раз, но порог которого не смел переступить, открылся мне своей чудовищной тайной. Это породило незнакомую мне прежде ажитацию от возникших вопросов. Кто эта несчастная? Зачем очутилась она в этом доме? Был ли яд причиной её смерти? Если нет, то что? Если да, то как быть с известным фактом нейтрализации токсина саха ром? Отчего у бедно одетой девушки кольцо с бриллиантом? С годами выработанная способность из мозаики симптомов складывать единую картину диагноза и трепет, мною сейчас испытываемый, вдруг возбудили во мне страстное желание пройти по тёмным лабиринтам этого преступления. Не скрою, значение имело и то, что дом этот был мне не безразличен.

Тем временем Митьков поднял хрустальную вазочку и принюхался, поводя своим крупным носом поверх белых осколков. Мне с трудом удалось скрыть своё удивление. Я никак не предполагал, что сыщик, столь умудрённый опытом, верит, будто по запаху горького миндаля можно узнать о присутствии цианидов. Знающий химик на этот домысел лишь устало покачает головой и скажет, что чистая соль синильной кислоты не обладает запахом вовсе. Кроме того, оказавшись на открытом воздухе, кристаллы синильной кислоты быстро окисляются и теряют свою токсичность. Запах горького миндаля присущ амигдалину, который… Впрочем, это уже химия, а не врачебная история. Так или иначе, будь в вазочке хоть ни одного куска сахара, а сплошной цианистый калий, то отравить девушку с его помощью было бы весьма непросто. Во всяком случае смерть не была бы мгновенной. Однако ротмистр, похоже, не знал и этого.

— Кольцо? — без всякого интереса спросил Николай Арнольдович. Он поставил вазочку на стол и с силой растёр себе затылок.

— Пустое! Не обращайте внимание. Однако ж запаха нет. Голова раскалывается. Чёртова наливка. Вкусная, но под утро, изволите видеть, голова как барабан. А что это у вас с лицом, Евгений Сергеевич? Будто у вас лягушка во рту. Не одобряете хода моих мыслей? — Ни в коей мере, господин ротмистр, ни в коей мере, — сдержанно ответил я, делая пометки в блокноте для будущего отчёта и одновременно досадуя, что расследование поручено такому тугодуму.

— Однако было бы уместным, на мой взгляд, сперва выяснить личность убитой. Смею предположить, что барышня не православной веры, а скорее католической, и, думаю, вдова. Обратите внимание, что кольцо — на левой кисти, а не на правой…

— Что это вы нафантазировали, дорогой доктор? — недовольно прервал меня жандармский офицер. — Уж не покойница ли вам это нашептала? Будет вам играть в казаков-разбойников!

— Касательно отравления цианистым калием, дорогой Николай Арнольдович, — сдержанно продолжал я, — замечу, что, кроме присутствия дохлых мух, иных свидетельств нет. Вам не угодно принимать мои рассуждения? Воля ваша! Но буду вам весьма обязан установлением личности погибшей. Мне это требуется для отчёта. Не хочется, знаете ли, переписывать отчёт по нескольку раз.

— Будет вам личность, — буркнул ротмистр и снова яростно растёр затылок, — аккурат к написанию отчёта будет. Ручаюсь!.. Впрочем, — тут же добавил он сердито, — записывайте. Суторнина Августа Михайловна, двадцати четырёх полных лет от рождения, учительница местной уездной школы.

— Позвольте, — от неожиданности я даже оставил своё занятие: я как раз набрасывал карандашом силуэт фигуры, сидящей в кресле, — как? Вот так, едва начав дознание, вы уверенно заявляете о личности убитой?

— У нас свои секреты, доктор, — недовольно отвечал сыщик. — Не спрашивайте. Поверьте, вам они будут скучны.

Я закрыл блокнот, кивнул и направился к дверям. Внезапно мне стало дурно: неожиданная тяжесть в груди, необычайная слабость. Всё это заставило меня остановиться и опереться о дверной косяк. На лбу выступил пот. Привычный ко всякого рода сценам смерти, я отчего-то впечатлился мрачной обстановкой комнаты. Да и самый воздух, казалось, был тяжёл и смраден. К тому же ротмистр в больших дозах определённо был вреден моему здоровью: меня замутило, и голова налилась тяжестью.

— Так, значит, десять часов? — думая о своём, спросил вдогонку сыщик.

— Десять — двенадцать, если смерть наступила мгновенно, — я двинулся к дверям и добавил: — В ином случае считайте часов шесть.

— Осталось выяснить, — заметил Митьков, — есть ли в крови убитой яд. Нет, определённо в наливку плеснули самогону! — добавил он и покрутил побагровевшей шеей.

Я кивнул на прощание и вышел. Отдав распоряжения по доставке тела в морг, я пешком отправился к себе домой.

Утреннее небо золотилось нарождающейся зарёй, лёгкий ветер приятно холодил лицо, слабость и тошнота исчезли. На какое-то время я отвлёкся от своей досады и уже спокойно размышлял о том, где же я мог раньше видеть эту барышню? Я остановился. Ну, конечно! Учительница! Августа Михайловна Суторнина!

Надобно пояснить, что хоть наш городок и невелик, но встретить дважды одного и того же жителя мне доводилось разве что на приёме в амбулатории, когда болезнь или несчастный случай приводили его ко мне. Моя постоянная занятость в больнице, разъезды по деревням, усадьбам и близким дачам делали меня невольным отщепенцем. Ничего удивительного, что я не сразу признал Августу Михайловну. Ведь видел я её всего раз! Виноват, два раза! Но во второй раз буквально мельком. А дело было вот как.

По решению фабриканта Трапезникова, в небольшом каменном доме рядом с рабочими казармами открыли уездную школу на четыре класса для детей рабочих. Прислали учительницу. При школе для вольного посещения учредили читальный зал. Говорят, книги собирали по всей губернии. Фабричные сначала по одному, потом по двое стали захаживать: кто читал, кто картинки разглядывал. С утра учительница с детишками арифметикой и письмом занималась, а под вечер книжки выдавала их отцам. Дело постепенно наладилось, и в читальне даже завели кружок самообразования. Однако известно, что у земских учителей содержание крайне скромное, и учительница, не выдержав постоянной нужды, сбежала. К лету прислали новую — молодую и энергичную Августу Михайловну. Я бы никогда и не узнал об этих событиях, да и о самой учительнице не имел бы представления, если бы не её визит. Как-то под вечер она явилась ко мне в амбулаторию и, стесняясь и краснея, начала горячо говорить о пользе знаний о здоровье. Убедившись в моём с ней безоговорочном согласии, она, мило улыбнувшись, упросила меня прочесть перед рабочими лекцию о предупреждении болезней и сохранении здоровья. Разумеется, я согласился.

Лекция прошла с грандиозным успехом. Рабочие, а в читальном зале сидели преимущественно они да их жёнки, сперва с недоверием и даже с недружелюбием отнеслись к моим словам, но вскоре прониклись интересом и даже задали вопросы. Потом было общее чаепитие. Несколько жён рабочих хлопотали, разливая чай, но я, сославшись на занятость, откланялся. Августа Михайловна вышла меня провожать, и, уже спустившись с крыльца, я услышал, как её кто-то окликнул. В сумерках я заметил мужской силуэт. Вот, пожалуй, и всё, что мне вспомнилось этим утром.

Прогулка, а в большей степени облегчение, которое я испытал от мысли, что с моей памятью по-прежнему всё в по рядке, улучшили моё настроение до такой степени, что пробудили во мне аппетит. Комок в горле исчез, голова стала ясной.

Флигель, который был отдан мне под проживание, находился в дальнем краю больничного двора и сообщался с небольшим лазаретом дощатым коридором.

За завтраком я мог наблюдать сам двор, больничное здание из красного кирпича и низкий, сложенный из больших валунов, сарай, служивший моргом. Я ждал подводы с городовым, которому было велено доставить тело. Подводы всё не было. Солнце поднялось выше затейливого резного петушка — флюгера на башенке больницы — и стало припекать. Двор был пуст. Я поднялся и решил было пройти по коридору в лазарет, проверить больных, когда в дверь неожиданно постучали.

На пороге стоял Иван Фомич Травников — молодой мужчина двадцати девяти лет, местный телеграфист. Я не удивился его приходу: Травников был моим пациентом. Хроническое утомление из-за частых ночных дежурств сделали его и без того неуравновешенную натуру крайне склонной к нервным припадкам. Однако в этот раз было всё гораздо серьёзнее: в его руке был пистолет.

— Евгений Сергеевич, — чуть не плача пролепетал телеграфист, — отымите его от меня! Застрелюсь, истинный бог, застрелюсь!

***

Оружие было спрятано в нижний ящик стола и заперто на ключ.

На самом дне ящика хранилась пачка листов с моими записями, а под ними — дамская перчатка. Светло-коричневая ткань по-прежнему хранила едва уловимый аромат духов той, что оставила её… Впрочем, не важно! Небольшой короткоствольный, с перламутровой ручкой, пистолет лёг на самое дно. Задвинув ящик, я запер его на ключ и обратил своё внимание на посетителя.

Глаза того блуждали, он молчал, иногда всхлипывал, закашливался и снова молчал. Время от времени он нервно тёр длинными, нечистыми пальцами красные глаза и тяжело вздыхал.

Я встал, быстро вышел и также быстро вернулся, держа в руках графинчик с водкой. Рюмка была наполнена, я пододвинул её телеграфисту. Он легко выпил и замер, словно прислушиваясь. Потом обмяк на стуле и заговорил:

— Евгений Сергеевич, к вам и только к вам… сил моих больше нет. Вот, застрелиться хочу. Спрячьте этот револьвер! Подальше от меня спрячьте! Не ровен час, руки на себя наложу! Я — что? Себя не жалко, а вот мать-старушка пропадёт. Один я у неё. Пропадёт, непременно пропадёт! Не от горя, так от нищеты. В побирушки с сумой по деревням! Телеграфист снова всхлипнул, и по его измождённому лицу покатились слёзы.

«Что ж, — глядя на несчастного, подумал я с сочувствием, — знаю, что работа его на телеграфе рабская: шестнадцать часов за сутки! Не всякий выдержит. Да и зрение, как постоянно жаловался Иван Фомич, стало совсем худым. Как-то заглянул я на почту, а заодно и в малый закуток, прилепившийся к задней стене почтовой избы, служившей телеграфной конторой. Заглянул и ужаснулся. Душно, свет тусклый, словно в погребе. Полно всякого разношёрстного народа. Телеграфист сидит в общей зале, отгороженной от посетителей решёткой. А те кричат, плачут, ругаются, чуть не дерутся — прямо ад земной!»

— Но не стреляться же из-за этого, Иван Фомич! У вас отдых — сутки через двое? Вот и отсыпайтесь! И, в первую очередь, оставьте вы карточную игру! Ведь ночи напролёт дымите папиросами, не спите, всё играете! А вам свежий воздух нужен! Вы о чахотке слыхали? Гуляйте, мой дорогой, гуляйте, да непременно на свежем воздухе!

Телеграфист безучастно выслушал мои увещевания. Потом судорожно вздохнул и неожиданно вскричал:

— Да не в этом дело, Евгений Сергеевич! Как вы не понимаете?! Сатрапы, палачи… Попрание свобод! И как это?..

Он с силой потёр лоб, пытаясь вспомнить.

— Кровавый режим! — наконец выпалил он и обмяк, понуро свесив голову. Я, признаться, был не готов к такой смене темы разговора и не на шутку обеспокоился состоянием душевного здоровья телеграфиста.

— Помилуйте, Иван Фомич, о чём вы?

Тот поднял на меня глаза, полные слёз, и, прижав руки к груди, с надрывом произнёс:

— Не могу я! Что же прикажете жандармам из охранного отделения, душителям свобод, помогать?! Я — человек про взглядов! Я хоть человек маленький, телеграфист, но и у меня есть личность, индивидуализм! Мои убеждения, моя верность идеалам!

«Господи, — я испугался, — при склонности к истерике эдакие рассуждения об убеждениях и идеалах, да ещё в драматических тонах, до добра не доведут! Ужас! В таком угаре непременно подожжёт что-нибудь или возомнит себя Писаревым!»

— Позвольте, — решил я отвлечь телеграфиста от навязчивых мыслей об идеалах, — откуда у вас револьвер?

— Браунинг, — уточнил Травников и как-то засуетился, занервничал, — браунинг это. В карты выиграл у заезжего помещика. Давеча у Никишина играли. Помещик вчистую продулся: и деньги, и часы, и вот браунинг тоже… Страшно мне, доктор, страшно! Вы его хорошо заперли?

— Не сомневайтесь! — ободряюще проговорил я после того, как успокоил его в надёжности замкнутого ящика.

— Не отчаивайтесь! Есть выход. Не делайте ничего такого, что претит вашим убеждениям. Вот и всё!

— Да… — он опять обмяк, — спасибо… Я с ночной прямо к вам. Почему? А потому, что телеграфное сообщение. Под самое утро принял. Для городской управы. Под утро. Читаю. Не положено, не по чину, но куда глаза девать? Стало быть, читаю. Принять строжайшие меры по недопущению скопления горожан на площадях, у присутственных мест, усилить надзор за неблагонадёжными. А в конце сообщение. В губернском городе С… возле театрального дома купца Алексеева, неизвестные бросили бомбу. Двое обывателей убиты на месте, остальных свезли в больницу, несколько низших чинов полиции ранены. Приезжий столичный чиновник, на которого, видно, покушались, невредим. Метатель бомбы при взрыве убит.

Моё потрясение от услышанного было настолько велико, что я некоторое время не видел и не слышал ничего. Позже я объяснял своё состояние оглушённости и растерянности тем, что после процесса над Желваковым и Халтуриным, народовольцами-террористами, пребывал в некой иллюзии общественного покоя, в убеждении, что времена безумцев за кончились, что общество и власти извлекли из кровавых преступлений трагический урок, и всё стремится к примирению. Известие о страшной трагедии, разыгравшейся совсем рядом с нашим городком, повергло меня в ступор. Но отчего сам Травников так нервничает?

— Да оттого, Евгений Сергеевич, — телеграфист всё ещё не находил себе места, — что я видел его! Здесь у нас! Видел и даже предполагал преступный умысел. Грех, грех на мне! ***

В волнении я несколько раз прошёлся по кабинету, силясь побороть гнев и возмущение, и всё же воскликнул:

— Как же так, Иван Фомич, как же так?! Знали и не остановили! Пусть, допускаю, вы испугались. Но отчего тотчас не заявили в полицию?

Травников сидел совершенно подавленный. В его поведении чередовались всплески возбуждения на грани безумия с минутами прострации. Он сидел обмякший и бормотал что-то невразумительное. Видимо, своё собственное признание и моя несдержанность окончательно лишили его сил. Обхватив голову руками, он сидел на стуле, чуть покачиваясь. Когда он заговорил, голос его по-прежнему выдавал душевное смятение и полное отсутствие воли. Горемыка-телеграфист то завывал страдающе, то вдруг срывался на крик, словно актёр в любительском спектакле. Впрочем, такое нелицеприятное сравнение пришло мне на ум несколько позже, когда я имел возможность вернуться мыслями к этому злосчастному утру.

— Как можно-с, Евгений Сергеевич?! Что же, прикажете водить знакомство с охранкой? На товарищей своих кляузничать?! Нет-с! Увольте-с!

— Людей убили! Вы это понимаете? — совсем осердясь, воскликнул я.

Телеграфист отшатнулся от моего крика и продолжил с отчаянием:

— Ведь я как думал, Евгений Сергеевич? Он же товарищ! В рабочий кружок вместе ходим, самообразовываемся, мыслям разным обучаемся. И Августа Михайловна нам помогает, и вот вы изволили нам лекцию читать. Мы с ним одни книжки читаем, мысли об них друг другу высказываем.

— Да кто он-то? — перебил я с раздражением.

— Так Сенька Никифоров, — пояснил Травников, словно этот факт настолько всем очевиден, что он даже удивлён моей неосведомлённости, — аптекарский помощник. Он в Кёлеровской аптеке на Успенской служит. Вместе ходим в рабочий кружок. Мне и в голову не приходило, что он удумал!

— Да с чего вы взяли, что умысел у него был на преступление?

Травников закивал головой, будто соглашаясь с чем-то мне непонятным.

— Дело-то как было? Иду я, значит, на службу. Утро. На пустыре, что позади станции, никого. Я обычно через пустырь хожу, чтобы короче, значит. Вдруг вижу, у самых путей женщина. В руках кулёк-не-кулёк — свёрток! И несёт так бережно. Думаю, фабричная спешит к нам в почтовое. Нет, смотрю, останавливается. А там — ящик с песком, на случай, если трава от искры паровозной загорится. Постояла возле ящика и пошла прочь. Да быстро так, будто убегает, ещё по сторонам оглядывается. Я к ящику. Знаю, фабричные девки бывает обрюхатятся, да потом ребёночка подбрасывают куда ни попадя. Грех какой! Я, значит, ящик открываю. Там и вправду куль в тряпки замотан. Думаю, задохнётся ребёночек. Разматываю, а там коробка. В коробке жестянка круглая, навроде консервы, а рядом какие-то маленькие железки в бумагу завёрнуты. Три штуки. Я понять ничего не могу. Что такое, зачем в песок кидать? Только хотел коробку взять в руки, чтобы рассмотреть поближе, как меня хвать кто-то за плечо и в траву кидает. Смотрю, а это Сенька Никифоров. Ну, мы с ним сперва чуть не подрались. Потом ничего, происшествию разбор дали. Он мне и говорит, ты, говорит, Иван, не лезь в это дело. Мне ячейка поручила, я и исполню, даже, если понадобится, ценой жизни! Как Кибальчич! Замотал коробку в тряпицы и прямиком на станцию. А там уже паровоз дымит, состав вот-вот с места стронется. Я ему кричу, мол, какое такое дело? А он только рукой махнул. Травников замолчал, потом со вздохом добавил:

— Состав-то в город отправился. А с утра телеграмма. Всё и сложилось.

Будто выговорившись до конца, он успокоился и, понуро склонив голову, присел, погружённый в произошедшие накануне события. Я тоже молчал, сражённый услышанным. Информация из газет или из писем о событиях, пусть потрясающих наше воображение, но произошедших, как нам кажется, где-то вдали, будто в других мирах, действует на нашу психику гораздо с меньшей силой, чем те, свидетелем которых вы являетесь здесь и сейчас. Вот и теперь, думая о случившемся, я ужасался и отказывался верить в реальность преступления, совершённого известными мне людьми. Этого Семёна Никифорова я встречал не раз, будучи в аптеке на Успенской улице и беседуя с аптекарем Ильёй Петровичем Кёлером — опытным и искусным провизором. Помощник его производил на меня впечатление аккуратного и знающего своё дело молодого человека. Он не редко удивлял меня глубиной и точностью знаний химических превращений. Перед внутренним моим взором возник худощавый, невзрачный юноша в белом, под горло, халате — Сеня Никифоров. Я невольно посмотрел на Травникова, крупного и, вероятно, сильного, зрелого мужчину.

«Как Никифоров мог отшвырнуть такого дядьку? — задался я вопросом. — Впрочем, — тут же ответил я самому себе, — хорошо известны факты, когда люди небольшой физической силы в состоянии аффекта могут поднимать предметы, тяжелее их самих в несколько раз».

— Вот что, голубчик, — вернул я Травникова к действительности, — ступайте домой, отоспитесь. А потом непременно в полицию.

Травников как-то странно дёрнул головой и снова впал в истерику:

— Я не доносчик какой-нибудь, не наушник! Пусть сами разбираются, ищейки царские! Ну, в самом деле, Евгений Сергеевич! Я не Иуда какой! Их — в казематы, на каторгу, в кандалы! А я? В охранку?! Чего ещё изволите, Ваше благородие! Это низко!

— Чёрт возьми, Иван Фомич, — я дал волю своему гневу, — что вы чушь мелете?! Из-за ваших, как вы их называете убеждений, убили людей! Понимаете? Нет таких идеалов, из -за которых можно людей убивать! Не война ведь! Да и война, какая она ни на есть праведная, она — вина и проклятье для всех людей!

— Ах, Евгений Сергеевич! — запричитал телеграфист снова. — Душа разрывается! Лучше уж застрелиться или удавиться, чем у жандармов в прихвостнях оказаться.

— Ну, хватит! — я легонько хлопнул ладонью по столу. — Хватит! Идите спать! С жандармами я разберусь. Только имейте в виду, на суде вам всё равно придётся выступать.

Травников поднялся и пошатываясь направился к выходу. В дверях он поворотился.

— Евгений Сергеевич, — заискивающим голосом попросил Иван Фомич, — вы игрушку эту сберегите. Очень мне нравятся такие безделушку. Слоновая кость, перламутр всякий. Опять же, будет что на кон поставить.

В это время со двора донеслось громыхание подводы — привезли покойницу.

***

Занеся перо над чистым листом бумаги, чтобы поведать читателю о ходе дальнейших событий, я остановился, обнаружив незнакомое доселе сомнение. Я обеспокоился тем впечатлением, какое мои записки могут произвести на читателя. Скажем, описание небесной лазури или упоительного пения лесных птах, помимо единственного прибытка — благосклонности цензора, наверняка, вызовет у читателя скуку, а иного заставит досадливо поморщиться. Читатель ждёт, что вот-вот начнётся действие, прозвучит «зачин» повествования, но автор вместо этого «кормит» его долгим описанием осеннего неба или дотошно рисует портрет проезжающей мимо барыни под кружевным зонтиком. Да к тому же, он уже где-то всё это читал: то ли в дамском журнале, то ли в отрывном календаре. И оттого, что не может вспомнить, где он это читал, ещё пуще досадует.

Начиная описание врачебного исследования героини моей, Суторниной Августы Михайловны, снова нахожусь в некотором недоумении. С одной стороны, она как бы не совсем героиня, поскольку мертва, но остаётся ею, как немаловажная фигура для понимания последующих событий. С другой стороны, мой профессиональный долг призывает в описании держаться слога лаконичного и протокольного. Но не рискую ли я фраппировать читателя и тем самым невольно принудить его отложить чтение или вовсе от него отказаться? Теряясь в разрешении всех этих противоречий и думая, как их обойти, решаюсь вовсе их не обходить.

***

Итак, вернёмся к повествованию. Войдя внутрь мертвец, я мельком огляделся. Под тяжёлыми нависшими сводами посреди чистого помещения располагался длинный мраморный стол. В дальней стене была устроена низенькая дверь в ледник. Лука — молчаливый и угрюмый старик, смотритель и одновременно санитар — поджидал меня, сидя на низком табурете возле ледника. При моём появлении он встал и, тяжело ступая, подошёл с клеёнчатым фартуком в руках. Облачившись в него и надев нарукавники, я приблизился к телу.

Оголённая мёртвая плоть давно не вызывала во мне никаких чувств, кроме сосредоточенности исследователя. Быстрым движением я рассёк ткани и, достигнув брюшной полости, извлёк необходимое количество содержимого желудка. Перепоручив приготовление для осмотра остальных полостей санитару, я отправился разводить щелочной дистиллят. С помощью сульфат железа я запустил цепь химических реакций, целью которых было получение так называемой «берлинской лазури» — железистого соединения синильной кислоты. Обнаружение её свидетельствовало бы о наличии в желудке убитой смертельного яда. Однако раствор не хотел окрашиваться в синий цвет. Не скрою, держа перед глазами пробирку, я несколько торжествующе хмыкнул, отнесясь, конечно же, к суждениям Николая Арнольдовича как к поверхностным. Удовлетворённо записав заключение об этой реакции, я взялся за привезённый вместе с телом сахар со стола убитой.

Разумеется, менее всего я ожидал, что белые осколки, взятые из сахарницы, что-то мне продемонстрируют, но тем не менее скрупулёзность в таком деле — залог недопущения ошибок.

Рассматривая в увеличительное стекло колотый сахар, я обратил внимание, что вокруг небольших его кусков лежал как будто бы тот же сахар, но в виде песка. Я выпрямился и в задумчивости потёр виски. Головная боль, словно встрепенувшись, снова запульсировала в затылке.

— Барин, — прогудел неожиданно голос Луки, — воля ваша, не могу больше: башка, что твой пузырь, не ровен час лопнет!

Я отпустил Луку, и тот пошатываясь вышел прочь. Я же продолжал: пинцетом ухватил несколько белых кристаллов и опустил их в пробирку с водой. Затем повторил то же, что проделал с содержимым желудка. Раствор окрасился в синий цвет — явное свидетельство, что вместе с сахаром лежали кристаллы цианида, но это меня не удивило. Пульсирующая боль в голове переместилась от затылка к темени. Меня замутило. Я схватил находившуюся под рукой стеклянную ванночку и накрыл ею коробку с сахаром. Стиснув голову, я поплёлся к выходу, толкнул дверь и выбрался на свежий воздух.

Несомненно, мертвецкая была насыщена парами синильной кислоты. Они образовались при окислении кристаллов цианистого калия на воздухе. Такая же история приключилась в комнате с убитой. От этого, а вовсе не от наливки, разболелась голова у Митькова, а у старика-санитара от долгого пребывания в замкнутом пространстве с отравленным воздухом голова уподобилась «пузырю», грозившемуся взорваться. Кстати, оттого и мёртвые мухи на блюдце и чашке покойной.

Изрядно проветрив морг, оставив двери и окна открыты ми, я приступил непосредственно к осмотру погибшей. Тщательное исследование не принесло никаких результатов. Другими словами, никаких признаков насильственной смерти при осмотре внутренних органов я не обнаружил.

Как же погибла госпожа Суторнина? Я упоминал, что, будь вместо сахара в вазочке один сплошной яд, это не было бы фатально, а привело бы к тяжёлому, но не смертельному отравлению. Тем более, на это ушёл бы не один час, и барышня, почувствовав головную боль и тошноту, попыталась бы выбраться из комнаты. Но её внешний вид, зафиксировавший последние мгновения жизни, говорил о молниености наступления смерти.

— Чем порадуете, доктор? — раздался за моей спиной голос Митькова.

***

Я попросил ротмистра подождать на улице, пока я сниму фартук и нарукавники. Выйдя, я обнаружил его сидящим на лавочке с теневой стороны. Он привалился спиной к гладким каменным бокам стены морга. Вид у него был утомлённый.

Коротко рассказав о результатах своего исследования и осмотра тела, я закурил в ожидании, что скажет ротмистр. Митьков расстегнул ворот мундира и стал обмахиваться платком.

— Ну что ж, Евгений Сергеевич, пока мы никуда не продвинулись. Конечно, причины таинственного нашего с вами недомогания раскрыты, а вчерашней наливочке вышло полное оправдание!

Он кряхтя встал и прошёлся, разминая ноги.

— Однако, дорогой Евгений Сергеевич, расследование топчется на месте. Мы по-прежнему не знаем, от чего умерла Августа Михайловна.

Я расстроенно кивнул, достал портсигар и снова закурил. Ротмистр остановился передо мной, его взгляд словно буравил

— Скажите, известна ли вам госпожа Веляшева Елизавета Афанасьевна?

Не скрою, вопрос застал меня врасплох, и я замер с приоткрытым ртом и поднесённой к губам тлеющей папиросой.

— Да-с, — выдавил я из себя, — знаком-с.

— Соблаговолите пояснить, господин доктор, — голос его неожиданно зазвучал строго, — где, когда и с какой целью вы свели знакомство с госпожой Веляшевой?

Я уже взял себя в руки и с ледяным спокойствием ответил:

— Да, Ваше Высокоблагородие, я знаком с Елизаветой Афанасьевной, но о месте и времени этого знакомства у меня нет никакого намерения вам докладывать. Это касается лишь госпожи Веляшевой и меня. И никого более! Если вы учиняете формальный допрос, то извольте соблюдать правила судопроизводства прежде, чем представлять меня к следствию.

Митьков постоял, покачиваясь с пятки на носок, потом заглянул за угол и, удостоверившись, что двор пуст, продолжил:

— Полноте, Евгений Сергеевич, дело очень серьёзное, а вопрос мой не праздный. Оставьте вы изображать здесь оскорблённую невинность. Тело госпожи Суторниной обнаружено в доме, в котором до недавнего времени проживала Елизавета Афанасьевна, и вам это хорошо известно.

— Однако ж она съехала вот уже как неделю с лишком! — поспешил я возразить и тут же отругал себя за несдержанность. Своим ответом, а пуще точным сроком отъезда, я давал ротмистру отчётливо понять о своём участии в судьбе Лизы.

Митьков молча разглядывал меня с тем неприятным любопытством, которое обыкновенно выказывают полицейские при задержании подозреваемого.

— Евгений Сергеевич, — приглашая меня присесть, он опустился на скамью, — вы человек недвуличный. Я это вижу. Вы будто из другой эпохи. Хотя думается мне, что и в другие времена вам бы жилось непросто. Извольте отвечать.

Я не допускал мысли, что Лиза как-то связана с трагедий этой ночи, но интерес жандарма смутил меня, и я заколебался. Как? Допустить этого сыскаря в мир моих нежных воспоминаний о Лизе?! Нет! Пусть довольствуется тем, что известно половине городка.

— Что ж, извольте, — начал я с неохотой, — мы познакомились с Елизаветой Афанасьевной в Ялте в начале лета, то есть месяца два тому назад. Она брала морские и солнечные ванны. У меня же в Ялте были дела. Ничего особенного. Встреча коллег. В одном из домов на званом ужине мы с Лизой… с Елизаветой Афанасьевной познакомились. Наше знакомство было… скажем, дружеским. Сознаюсь, некоторое время я питал надежду на другие, более, хм… на другие отношения. Однако ж симпатия моя к Елизавете Афанасьевне не нашла взаимности. Более того, с какого-то момента моё внимание стало ей в тягость. Собственно, это и послужило причиной её отъезда отсюда.

— Приходилось ли вам бывать в доме госпожи Веляшевой?

— Нет-с, не довелось. Елизавета Афанасьевна дала мне понять, что дружеские отношения не должны переходить определённую грань, которую общественность может расценить превратно. Разумеется, я не настаивал. Но, я не понимаю, — добавил я раздражённо, — какое касательство к делу учительницы имеют наши отношения с госпожой Веляшевой?

Жандарм слушал и одновременно чертил прутиком на земле замысловатые фигуры. Потом посмотрел на меня. Взгляд его весёлых глаз был ясен.

— К вашему сведению, Евгений Сергеевич, — его голос был участлив, — госпожа Веляшева до своего отъезда снимала этот дом совместно с госпожой Суторниной.

Он помолчал, продолжая меня разглядывать, и голос его стал холоден.

— Льщу себя надеждой, что ваши личные отношения с госпожой Веляшевой никак не отразились на вашем усердии по установлению причин смерти учительницы. Точнее, их неудавшемуся поиску.

Подозрение и тон, выказанный при этом, были настолько оскорбительными, что я вскочил, заливаясь краской гнева.

— Вы, господин жандарм, не смеете делать такие замечания!

— Смею, смею, Евгений Сергеевич, — голос Миткова звучал неожиданно устало. — Вчера у губернского театра взорвали бомбу. Есть убитые. Понимаете? Люди шли в театр. Бум! Смерть, горе для родных, сиротство для детей, — он помолчал. — Есть все основания полагать, что взрыв устроили эсэры.

— Кто? — переспросил я в недоумении.

— Госпожа Веляшева, — словно не слыша моего вопроса продолжил ротмистр, — состоит в запрещённой властями партии социал-революционеров, — и, вспомнив обо мне, пояснил: — Эсеров. Знаете, я уверен, теракт и смерть учительницы как-то связаны. Мне надобно разъяснить как? Для этого, господин доктор, мне нужно знать причину смерти госпожи Суторниной. Отыщите эту причину как можно скорей, Евгений Сергеевич. Это ваш долг перед властями и ваше служение Отечеству.

Я почти не слышал его, кровь стучала в моей голове. Постепенно, сквозь гулкие удары сердца стала проясняться мысль — необходимо сообщить ротмистру о визите нервного телеграфиста. Но я тотчас же отогнал её. Как? Мне сотрудничать с охранкой?! Однако ж я вспомнил, как несколько часов тому назад сам стыдил телеграфиста за чистоплюйство. Как же быть? Передать наш с ним разговор или просто отойти в сторону и не пачкать себя этой политической интрижкой? А как же Лиза?

Какое-то время во мне происходила нешуточная борьба между чувством гадливости из-за того, что я в чём-то помогаю жандармам (осмотр тела и заключение о смерти в интересах следствия — это другое!), и страстным желанием выгородить и защитить Лизу от грязных подозрений. Наконец я решился. Признание телеграфиста натурально снимет с неё всякие подозрения. Пусть Травников сам обо всём поведает жандарму: о помощнике аптекаря, о находке возле железнодорожной на сыпи, о… Жандарм непременно определит всё, что нужно!

— Травников? — удивлённо переспросил Митьков. — Телеграфист? Хм…

Он посмотрел на меня, словно увидел впервые, потом раз вернулся и пошёл со двора.

***

Удаляющаяся фигура ротмистра пропала в колеблющемся мареве нагретого воздуха. Такое же марево в это лето витало и над черноморской гладью. Я погрузился в воспоминания о Ялте, о встрече с Лизой. Нашей встречей я был обязан своему студенческому приятелю Исааку Альтшулеру. С ним мы сошлись ещё будучи студентами Московского университета. Он не соответствовал своему имени, наоборот, часто бывал задумчив, иногда погружался в уныние. Однако ж меня он привлекал живостью мысли, открытым, мягким характером и умением, не навязывая своего миропонимания, делать так, что все, включая и бесноватых поклонников господина Пуришкевича, уважительно относились к его мнению. Мне трудно судить, чем я расположил его к себе, но в сущности это и неважно.

Окончив курс университета, он уехал в Торжок и пропал из моего поля зрения. По прошествии нескольких лет я по лучил от него письмо, уже из Ялты, куда он звал на представление вновь открывшегося Ялтинского благотворительного общества. Я не мог не откликнуться на его приглашение, поскольку речь шла о помощи больным туберкулёзом.

И вот я здесь, в Ялте. Пыль на улицах ещё не была столь докучной, как это бывает в разгар лета, и город был свеж, зелен и полон цветения. Мы обнялись с Исааком, и он проводил меня в обширную залу, где познакомил с самоотверженным зачинателем помощи туберкулёзникам — с доктором Дмитриевым. Затем, отведя меня в сторону, Альтшулер сообщил, что о встрече со мной горячо просил, даже настаивал, другой наш коллега, известный литератор, как и Дмитриев, приехавший на жительство в Ялту из-за болезни лёгких. Он говорил, что непременно хочет познакомиться с доктором Дорном, с Евгением Сергеевичем, что это ему будет полезно, поскольку в настоящий момент он увлечён написанием пиесы, где один из характеров должен быть непременно доктор, и что знакомство с Евгением Сергеевичем важно ему до чрезвычайности. К сожалению, литератор занемог, но просил заходить к нему запросто в его дом в Аутке. Признаться, я был чрезвычайно возбуждён и обрадован той атмосферой братства, дружественности и альтруизма, витавшей в собрании людей, посвятивших себя медицине, что не обратил внимания на приглашение. Да и впоследствии я не нашёл времени навестить коллегу, о чём постоянно и до сих пор сокрушаюсь.

В какой-то момент Исаак подвёл меня к молодой даме. Я представился. Лиза была очаровательна в лёгком летнем платье, которое облегало её невысокую, изящную, словно выточенную античным мастером, фигуру. Серые глаза её с весёлым и дерзким интересом смотрели на окружающих, а на чуть припухших губах блуждала милая детская улыбка. Не прошло и нескольких минут, как она, взявши меня под руку, повела по кругу залы, мило щебеча о светилах, о космической механике, представляя нас звёздами, вращающимися вокруг центра Галактики. Так мы фланировали добрую половину вечера. Её мягкое и вместе с тем крепкое касание будто просило о помощи, защите, словно Лиза доверялась мне безгранично и без колебания. В ответ моё сердце билось учащённо и радостно. Потом были наши утренние встречи на вновь возведённом молу, где мы с Лизой встречали прибывающие пароходы и парусники. Был в наших свиданиях и нескончаемый променад по Александровской набережной. Я рассказывал Лизе о далёких странах, о путешествиях, о которых мечтал и в которые я непременно отправлюсь. Мы любовались панорамой города, прогуливаясь на вершине Поликуровского холма, а вечерами на просторной террасе гостиницы «Россия» она вновь рассказывала мне о ночном небе, о звёздах, об исследованиях глубин космоса, о своём кузене Аркадии, живущем в Марселе, о том, что он непременно вышлет ей Армиллярную сферу, астролябию и издание астрономических карт.

Однажды мы забрели в Ливадию, горный посёлок недалеко от Ялты. Живописные лужайки разбитого здесь парка украшали скалистые склоны. На его вершине возвышались постройки вновь возведённого летнего дворца Его Императорского Величества. Мы бродили по тенистым, извилистым дорожкам, и Лиза держала меня за руку, отчего голова моя кружилась, а сердце радостно билось. Стоя у белоснежной балюстрады вдвоём, мы восторгались сапфировым цветом моря, криками чаек, долетавших до вершины холма. Мне тогда казалось, что наши души, словно эти чайки, парят где-то там, высоко в небесах. Мы собрались вернуться, но тут Лиза с детской живостью и озорством стала расспрашивать дежурившего у ворот офицера и буквально замучила того вопросами об архитектуре и назначении тех или иных строений.

После мы веселились, вспоминая мученическое лицо молодого военного, который терпеливо объяснял нам, что вот этот флигель предназначен для кухонной части, этот, технический, где стоят специальные машины, — для циркуляции воздуха, а вот здесь — конюшня и конный двор.

По дороге назад, в Ялту Лиза в порыве душевной откровенности рассказала, что была помолвлена с офицером лейб-гвардии, что помолвка расстроилась из-за разногласий о роли женщины в семейной жизни и обществе, что ей двадцать восемь, что все подруги замужем, но она не унывает. И задорно рассмеялась. Очарованный свежестью её молодости, быстрым умом и весёлой открытостью, я совершил непростительную вольность.

Как-то поздним вечером, когда южная ночь накрыла город непроницаемым покрывалом темноты, я сопроводил Лизу до гостиницы «Бристоль», где она проживала. Мы попрощались. Я слегка удержал её руку. В ответ мне почудилось лёгкое, ободряющее пожатие её руки. Мы стояли в двух шагах от парадного, глубокая тень от акации укрывала нас от любопытных взглядов, и я совершенно потерял голову. Я наклонился к ней, и мои губы коснулись её щеки. Однако ж Лиза резко отшатнулась. Потом звучал её голос, удивлённый, возмущённый, успокаивающий, но я был не в силах разобрать смысл произнесённого: я был оглушён, раздавлен, уничтожен. Лишь несколько слов долго звучали в моей голове набатом: «не более, чем добрые отношения», «я не давала повода», «сохраним нашу дружбу».

На следующий день мы не виделись. Я утратил интерес к городу, море казалось мне докучным, жара утомительной, и я просидел весь день под зонтиком на террасе. Состояние моего духа ещё более ухудшилось с приходом портье, который принёс записку. Письмо было от Лизы. Она сообщала, что вынуждена покинуть Ялту. Причину она не указывала. Лишь обращалась ко мне с просьбой. Разумеется, если я по-прежнему ей предан и сохранил дружеское участие в её судьбе. Речь шла о посылке, которая должна прибыть пароходом из Марселя. Посылка от Аркадия, а в ней — долгожданные астрономические приборы и карты звёздного неба. Лиза просила принять её, показав это письмо. Она же сегодня возвращается в город N и просит переслать посылку как можно скорее почтой. Она приписала свой адрес. Я взглянул на дату письма: отправлено вчера. Выходит, Лиза уже в дороге.

Портье сообщил, что пароход из Марселя прибудет сегодня к вечеру. План у меня созрел моментально.

Ах, дорогой мой возможный читатель! Кто не терял голову хотя бы раз в жизни? Тем более от чувства к женщине! Когда кажется, что именно от неё, от неё одной зависит счастливое продолжение самой жизни! Строгий и умудрённый опытом читатель скажет, что такая импульсивность присуща влюблённости, а влюблённость, как известно, не есть любовь, что влюблённость проходит, оставляя руины надежд и осколки впустую растраченных движений души. Но пусть! Душа без таких переживаний черствеет и утрачивает способность к нежности, к милосердию и к искренности. Черствеет и, когда наступает время, не способна испытать истинную любовь. Только любовь даёт возможность душе ощутить себя единым целым с другим существом. Впрочем, эти мысли родились много позже описываемых событий. И это будет вполне понятно из моего рассказа.

Так вот, план мой заключался в том, чтобы самому привезти столь желанную для Елизаветы Афанасьевны посылку. Конечно, в этом плане было больше желания вновь увидеть Лизу, чем желания потворствовать её увлечению астрономией.

Спустя пять дней поезд, на котором я отправился из Ялты, остановился у платформы уездного города N. Не буду описывать, как я доставил ящик со штемпелем Marceille — Yalta, как прошла наша встреча с Лизой, как она спустя несколько недель, вновь не попрощавшись, покинула город, отослав мне записку, что ей невыносимо тяжело наблюдать мои страдания, что она не может ответить мне взаимностью, а принудить себя к продолжению отношений не в силах.

Вспоминая наш разрыв, я вновь погружаюсь в уныние, которое не покидало меня в те дни. Совершенно опустошённый, я принял добрый совет Мартына Кузьмича остаться в городе и открыть свою врачебную практику. Этот шаг не доставил мне хлопот, поскольку по обыкновению своему я легко менял места обитания, справедливо полагая, что множество новых впечатлений и новый опыт лишь обогащают разум и душу. Опыт и впечатления на этот раз оказались отнюдь не лучезарными, но пусть! Тем более было приятно осознавать, что тем самым помогаю прекрасному человеку и коллеге.

Доктор Томилин, нередко в ущерб работе с пациентами, много сил отдавал бумажной склоке с фабрикантом Трапезниковым. Помочь ему в борьбе с богатеем значило проявить гражданскую солидарность. Как поведал Мартын Кузьмич, фабрикант бездумно и в угоду своим экспериментам губил протекавшую по окраине городка речку Туманку. На мой вопрос, есть ли что-то особое в том, что делается на фабрике, что приносит такой ущерб природе, Томилин сообщил о построенной уже с полгода экспериментальной линии по извлечению меди и золота из горной руды. Я запротестовал, достоверно зная, что руду обрабатывают там же, где её роют, то есть на горных приисках, а у нас тут степь на сотни вёрст.

Оказалось, что Трапезников как бы тайно свозит сюда с рудников бесполезную колчеданную породу и пускает её в обработку. Томилин не знает в точности, как это делается, но знает, что руду обрабатывают по малоизученному способу Макартура — Фореста. Опасаясь за здоровье рабочих и горожан, он обратился в губернскую врачебную комиссию с просьбой изучить этот способ на предмет его безопасности, и для сего, считал он, не обходимо привлечь внимание властей. В доказательство опасности таких работ Томилин пригласил меня для совместного осмотра двух фабричных рабочих с признаками непонятного воспаления дыхательных путей. По его убеждению, причиной было вредное вещество, с которым им приходилось работать. Один из фабричных не мог ходить и жаловался на мучительные боли в тазу.

После осмотра пациентов я согласился с коллегой, что воспаление носит признаки токсического отравления. Кроме того, я предположил, что боль и невозможность ходить говорят о разрушении сустава, и пусть это не покажется уважаемому Мартыну Кузьмичу нелогичным, причиной тому мог быть метастаз опухоли. Мы согласились, что обоих пациентов стоит направить в губернскую больницу, к доктору Гейнцу — специалисту по лёгочным заболеваниям.

Тогда за суматохой устройства своего нового жительства и обилия пациентов, я быстро забыл об этих больных, тем более они исчезли из моего поля зрения. Однако ж теперь я вспомнил, что той же ночью, не имея сил заснуть, я от скуки стал листать журналы, немецкие и английские, которые регулярно доставлялись мне почтой. Так вот, в одном из них я натолкнулся на короткую заметку с описанием способа Макартура — Фореста, где приводилось его химическое название. Метод именовался «цианированием золота». В тот момент это было для меня не более, чем новая, но бесполезная информация, но теперь!

В это время Лука, который уже минут пять топтался рядом, обратился ко мне:

— Ваше благородие, Евгений Сергеевич, я барышню-то прибрал… Только вам надо бы самому поглядеть.

***

То, что привлекло внимание Луки, было кровоизлиянием на шее погибшей в области затылка, у самого его основания. Вытянутое поперёк сине-багровое пятно занимало практически всю заднюю поверхность шеи.

«Прижизненное, — разглядывая его, отметил я про себя. — Как будто след от удара». После этого я решительно вновь надел фартук и нарукавники. Лука уже подготовил необходимый инструмент.

Через двадцать минут последние сомнения были рассеяны, и причина мгновенной гибели учительницы стала очевидной. Перелом «атланта», первого шейного позвонка, разрыв его связок и повреждение ствола головного мозга сместившимся отломком. Мгновенная смерть.

«Ну что ж, — размышлял я, — причина гибели ясна. Однако каков механизм смертельной травмы?» Из всех видов членовредительства мне довелось пользовать в основном изувеченных механизмами на покосах или покалеченных деревьями вальщиков леса. Падение с крыш или ныряние в воду на недостаточной глубине, описываемые немецкими журналами, как основная причина перелома шеи, не встречались в моей практике: то ли характер жителей нашего края исключал такие экстравагантные способы навредить себе, то ли крыши наших зданий не были достаточно высоки. Но немецкие журналы и в случае с учительницей не годились. Ну, в самом деле, не могла же покойная сперва спрыгнуть с крыши, затем явиться в дом, сесть в кресло и только после всего проделанного скончаться?

И тут я вспомнил о колесовании, описанном профессором Петербургского университета Сергиевским, колесовании «сверху-вниз», когда казнь начиналась с тяжёлого удара, ломавшего позвоночник в области шеи. Такой способ умерщвления, обращал наше внимание профессор, восходит к традиционной бескровной казни, бытовавшей у монголов и прочих народностей, входивших в Орду. Так-так-так! Выходит, неизвестный злодей, имея целью умертвить учительницу бескровно, нанёс ей сильный удар сзади в основание головы. Ну, вот-с, господин жандарм! Елизавета Афанасьевна никак не могла произвесть такой удар! Даже допустив невероятное, что она тайно вернулась в город, предположить, что хрупкая, изящная женщина способна нанести удар такой силы?! Э-э-э! Да что говорить! Все ваши измышления о связи Лизы с убийством учительницы, господин ротмистр, — сущая нелепица! В приподнятом состоянии духа и с ощущением полной победы я сел писать отчёт «Об исследовании мёртвого тела А. М. Суторниной».

Лука тем временем перетащил покойницу на ледник и запер дверь. Дописав, я послал санитара с запечатанным в конверт отчётом в полицейскую часть, а сам отправился в амбулаторию осматривать больных.

Принимая конверт, Лука замялся, будто хотел что-то сказать. Зная его замкнутый и сварливый характер, я задержался, готовясь выслушать жалобу вроде того, что он санитар, а не посыльный какой, либо роптание на больные ноги с просьбой дать гривенник на извозчика.

— Ваше благородие, — наконец пробасил он, — знамо дело, не нашего ума это всё, но верно говорю, это какой ссыльный или каторжный убил учительшу.

— С чего ты взял? — я, признаться, опешил.

— Дык что я каторжных не знаю? Возьмут ломик… Ломик для бескровного убийства — самое милое дело! Махнут легонько по шее — и кирдык! Знавал одного такого. Он за душегубство лямку тянул.

— А ты что же, каторжный? — не сдержав удивление, спросил я.

— Никак нет-с, Ваше благородие. Был грех, разбойничал, но без смертоубийства. По амнистии девяносто шестого года освобождённый. А каторжанина таво в пересыльной тюрьме видал. Страшный! И не человек — чистый зверь.

— Ломиком? — переспросил я его, задумавшись, и добавил:

— Ладно, ступай. Про ломик я сам доложу.

Каково же было моё удивление, когда спустя полчаса я вновь увидел Луку. В руках тот держал мой отчёт. Посыльный объяснил, что полицейская часть под замком, а городовой, который караулит закрытую дверь, сообщил, что все полицейские, а с ними и сам земский исправник, погрузившись в повозки, укатили в неведомом направлении. Досадуя на исправника и на всё его заведение, я вернулся к пациентам. В коридорчике, перед дверью кабинета, и на крыльце меня дожидались несколько крестьянских баб с гомонящими ребятишками и бугай: мастеровой баюкал ушибленную бревном руку. Тщательно осмотрев и не найдя перелома, я велел фельдшерице Авдотье Саввишне обложить руку льдом и обработать ссадины. Пока шёл приём крестьян, из смотровой доносились причитания мастерового, покрываемые железным голосом фельдшерицы. Завершив приём, я выглянул в коридор, чтобы убедиться, что принял на сегодня всех пациентов, но обнаружил сидящего у самого выхода человека.

При моём появлении тот живо вскочил и направился ко мне. На вид лет тридцати, в тёмном сюртуке из добротного сукна и панталонах на штрипках. Кожаные туфли на невысоком каблуке, выдававшие в нём состоятельного человека, были чисты, что свидетельствовало о том, что приехал незнакомец на извозчике. В руках он держал мягкую фетровую шляпу в тон сюртука.

— Матвей Трапезников, — представился он негромким, приятным голосом.

Я пригласил его в кабинет и поинтересовался, что привело господина Трапезникова ко мне: собственное здоровье или что-то иное. Посетитель, несколько путаясь и растягивая слова, сообщил, что он здесь, собственно, по делам своего отца, фабриканта Тимофея Матвеевича Трапезникова. То есть не совсем по всем делам, а касательно только небольшого производства, которым он, видите ли, руководит. Так вот, знаете ли, уважаемый господин доктор, на днях ему сообщили, что рабочие стали хворать: уже несколько человек не вышли на работу. Он приехал из столицы так быстро, как мог, чтобы учинить розыск, нарушения и прочее.

Я тут же вспомнил об опасениях Мартына Кузьмича, что экспериментальное производство несёт изрядный вред, и случаи тяжкого заболевания двух рабочих тому подтверждение. О чём я сообщил Трапезникову. Тот поспешил заверить меня, что их семья прилагает все усилия, чтобы обезопасить работы и защитить людей. Производство — это его, Трапезникова, детище, и он очень радеет о его пользе для людей. Дело в том, пояснил посетитель, что сам он закончил Петербургский университет по кафедре химии, что продолжил изучать минералы и рудное дело в Германии и прочее. Он глубоко убеждён, что всё, что делается на фабрике, принесёт людям пользу. Он помолчал, нервно теребя шляпу. Потом снова заговорил горячась. Визит связан с искренним его желанием помочь работникам, и даже он готов оплатить лечение, если таковое потребуется.

Я был приятно удивлён отношением промышленника, поскольку такие выплаты полагались лишь для рабочих казённых заводов, а вот частный предприниматель не был связан такими обязательствами.

— К вашему сведению, господин фабрикант, двое ваших рабочих тяжело заболели и были отправлены на лечение в губернскую больницу. — строго заявил я, — на время болезни их семьям, верно, понадобится денежная поддержка. Вы, господин Трапезников, можете в этом принять деятельное участие.

Тот заверил меня с горячностью и энтузиазмом, что не останется в стороне.

Мы оба, удовлетворённые его отношением к несчастным, замолчали.

Казалось, тема разговора исчерпана, но посетитель не уходил и продолжал сидеть, теребя шляпу и не поднимая глаз. Наконец, он поднялся.

— Евгений Сергеевич, — промолвил он негромко, пожимая на прощание руку, — позвольте надеяться, так сказать, на вашу деликатность и прочее. Пусть этот разговор останется между нами.

Я пожал плечами и, разумеется, согласился. Мы вышли на крыльцо и снова распрощались. Щегольская пролётка вскоре скрылась за воротами больницы.

Визит странного гостя, признаться, удивил меня. Не столько его искреннее участие в судьбе работников, сколько ловкость, с которой фабрикант скрывал, что происходит на фабрике. Какая такая польза для людей, о которой он обмолвился, может быть в полученном им золоте? Не понятно. Что же скрывает фабрика господина Трапезникова?

Ближе к вечеру вдруг приехал аптекарь Илья Петрович Кёлер. Я был немало удивлён его позднему визиту и, пригласив в кабинет, поинтересовался, чем могу быть полезен. Немного смущаясь, Илья Петрович просил меня, так сказать, «коллегиально одолжить» на день, максимум на два, фельдшера Гусятникова. Фельдшер заведовал в амбулатории аптекой. Дескать, Сенька, его помощник, куда-то запропастился, второй день как пропал, шельмец, а пришёл товар, нужно разобрать, да быстро разобрать: описать и оприходовать. «Выручайте, Евгений Сергеевич!»

Отказать в таком деле я не мог и пообещал завтра же прислать помощника. Неожиданно мне в голову пришла мысль, которую я тут же облёк в вопрос господину аптекарю: есть ли в аптеке цианистый калий или синильная кислота?

— Как же-с, Евгений Сергеевич! Имеется небольшой запасец на случай непривоза лавровых семян. А что такое? Вам для какой надобности? Если, например, лавровишневая вода в недостатке, то мы подсобим! Отчего не подсобить? Одно дело делаем, Евгений Сергеевич!

Распрощавшись с любезным Ильёй Петровичем, я прошёл в лечебницу, куда сегодня определил дьячка из соседнего прихода для приготовления к герниотомии. Отдал распоряжения оставшейся на ночь санитарке и решил прогуляться перед ужином. Солнце низко висело над близкой степью. Волны ковыля струились под ветром до самого горизонта, седые его султаны в нескончаемом беге завораживали и успокаивали. В домах, мимо которых я проходил, уже зажгли свет. Улицы опустели, и только где-то вдали страдала мандолина. Настроение у меня было отличное. Одолевшая меня тревожность рассеялась, и ей на смену пришла отрада от того, что вечер хорош, что Лиза никак не причастна к несчастьям учительницы, что ротмистр — дурак! И даже какое-то озорство толкало меня вперёд по кривым, безлюдным улочкам города N.

Неожиданно я оказался на пустыре. Впереди высился глухой забор из свежих тёсаных досок. Пройдя вдоль неприступной стены, я наткнулся на массивные ворота. Шагах в ста за ними забор заканчивался, были видны фабричные корпуса из красного кирпича. Оттуда доносились глухое уханье и тяжёлый глубинный стук.

Местность была мне незнакомой: с этой стороны фабрики я не бывал. К воротам вела дорога, укреплённая насыпью и щебнем. С любопытством я стал разглядывать въезд и в сгустившихся сумерках обнаружил калитку среди плотно пригнанных досок. Помешкав, я её толкнул, но дверь не шелохнулась.

— Чего надо? — раздался вдруг неприязненный голос.

Поразмыслив, я решительно крикнул:

— Откройте, я доктор!

Весёлое озорство не оставляло меня, и я снова потребовал: — Открывай, любезный! По поручению губернской врачебной комиссии!

— Не велено!

Наступила тишина. Потом за стеной послышалась возня, раздались голоса, и, наконец, в калитке с сухим стуком открылось дозорное окошко.

— Евгений Сергеевич? — удивлённо воскликнул кто-то, невидимый мне в сумерках. — Вам-то по какой надобности? Это я, Прокудин, помощник управляющего! Не признали? Вы мне в прошлом месяце гнойник на шее лечили. Вспомнили? В-о-о-о-т!

Послышался радостный смешок. Мне наконец вспомнился молодой, смешливый фабричный служащий. Вспомнил, как пришёл он в щегольской вышитой косоворотке, которая, как выяснилось, стыдливо прикрывала огромную багрово-синюю флегмону на шее. На вопрос, отчего он раньше не пришёл, Прокудин криво улыбнулся и ответил, что было недосуг.

Авдотья Саввишна препроводила его в операционную, а я стал готовиться. Флегмона выпирала под багровой кожей, словно кролик, проглоченный питоном. Она спускалась в надключичную область и при прорыве грозила проникнуть в средостение. Вскрыв и опорожнив гнойник, я начал промывать полость двуокисью водорода, тщательно исследуя её границы. Прокудин, почувствовав облегчение, стал болтать не умолкая. Я узнал, что домашние его несколько дней отговаривали идти в амбулаторию и, наоборот, позвали бабку-шептунью, которая бормотала над ним два вечера, водила сухой полыньей по шее, да всё без толку! А теперь ему ход на фабрику закроют на пару дней, а без него с новой рудой натурально напутают, а Федька, чего доброго, сопрёт «жёлтую землицу» — уж очень красивые кристаллы, чистый мёд. Да и денег за два пропуска не заплатят. А деньги им с новой рудой платить стали больше. «Экий болтун, — незлобиво обругал я его, устанавливая дренажи. — И вот теперь он весел и здоров! Что для врача может быть лучше, чем весёлость выздоровевшего пациента?!»

— Прокудин, голубчик, я с предписанием! Учинить досмотр на предмет санитарных норм, — с ещё большей весёлостью соврал я.

Настроение у меня по-прежнему было приподнятое, а чувство безнаказанности подогревало во мне энергию авантюрности.

— Евгений Сергеевич, не могу-с! — извиняющимся голосом зачастил Прокудин. — Не обессудьте, не могу-с! А с предписанием вы завтра прямиком к управляющему. Нет-с! И завтра никак нельзя-с! Просто никакой возможности!

— Как же быть, Прокудин? У меня предписание срочное, не терпит отлагательства!

— Евгений Сергеевич, Христа ради, не могу-с! Изволите видеть: цербером заделался, рычу аки пёс! Полиция — в отсутствии, людей не хватает для охраны, вот господин Самохин и распорядились. Только специальные поезда пропускаем-с!

Окошко захлопнулось.

— Да что мне за дело, коли у меня предписание! — крикнул я в глухо запертую калитку. Тишина была мне ответом.

***

Утром следующего дня я успешно провёл герниотомию и был очень горд собой, поскольку анестезию по методу доктора Вишневского провёл блестяще, в результате чего дьячок всё время хирургического пособия проспал, а следовательно не докучал пением покаянных псалмов, которыми он всю ночь донимал бедную санитарку.

На выходе из операционной ко мне устремилась Авдотья Саввишна и сообщила, что с железнодорожной станции привезли упавшего с платформы.

— Нашли аккурат за десять минут до прихода поезда, — невозмутимым голосом приговаривала фельдшерица, сопровождая меня в смотровую. — Достали, слава тебе, Господи, а так бы прямиком к Луке на стол. А как же, по частям — и прямиком на стол! Спасибо господину жандарму. Не испугались. Сами спустились на рельсы. Достали парнишку.

Я остановился как вкопанный. Жандарм? Митьков вытащил бедолагу из-под колёс поезда? Невероятно!

На белоснежной простыне лежал Сенька Никифоров, аптекарский помощник. Рядом с лежанкой неподвижно застыл в позе античного стража неуловимый господин в чёрной тройке. Тот самый, из жандармских. В углу на табурете расположился Николай Арнольдович. Мундир его был испачкан, сапоги «припудрены» дорожной пылью, лицо измучено усталостью. Лишь по-прежнему весело поблёскивали глаза.

— Вот-с, Евгений Сергеевич, не знали, не гадали, нашли мальчонку, — удовлетворённо проговорил Митьков. — Гляжу, лежит на путях, ждёт свою смертушку. Я вначале подумал: самоубийца, как героиня графа Толстого, а потом нет! Не двигается и не откликается. Оказался живой, но без сознания. Может, головой при падении ударился?

К тому моменту, когда он закончил свою тираду, я уже осмотрел неподвижное тело. Явных признаков травм конечностей не обнаружил. Когда я поднял красную его рубаху, живот был впалым и мягким на ощупь. Выходит, внутренних повреждений тоже нет. Дышал парнишка самостоятельно, ровно и не часто. Значит, и грудная клетка, а именно лёгкие, обошлись без травм. А вот при ощупывании головы я обнаружил изрядную припухлость в нижней части затылка и шеи. Это последнее могло говорить о переломе или о тяжёлом ушибе. К моему облегчению, рефлексы на руках и ногах были со хранены. Выходило, что и спинной мозг не был повреждён. Зрачки тоже были живыми. Однако это меня не успокоило. Я отдал распоряжения, и вскоре пациент был помещён в специальное приспособление, защищавшее его шею, и уложен так, будто его тянули за подбородок слегка вверх, при этом туловище оттягивалось вниз. Всё это время, пока мы колдовали с люлькой, Николай Арнольдович молча наблюдал на расстоянии. Когда я закончил, он проговорил:

— Правильно ли я понял, Евгений Сергеевич, что у мальчонки не в порядке с затылком и шеей? Вот-с! А лежал он лицом вниз. Следовательно, никак не мог повредить себе затылок.

— Более того, Николай Арнольдович, — ответил я, протирая руки спиртом, — в характере травмы есть что-то общее с погибшей учительницей.

— Простите, в каком характере? — недоумённо поднял на меня глаза ротмистр.

Мне стало неловко: за чередой дел я как-то совершенно забыл о своём отчёте. Вернее, о том, что он до сих пор лежит в кармане моего халата. Смутясь, я передал конверт Митькову.

— Извольте ознакомиться! Отчёт о вскрытии. Вчера весь ваш полицейский корпус куда-то умчался на тройках. Уж не к цыганам ли? — язвительным замечанием я пытался скрыть своё смущение, отчего ещё больше раздосадовал на самого себя.

— Простите, господин ротмистр, лично в руки передать не было никакой возможности.

— Чёрт бы побрал этих чинуш из губернской управы! — выругался Николай Арнольдович, вскрывая конверт. — Затребовали всех уездных полицейских. У них, видите ли, волнения. Народ после теракта на улицы вышел с требованиями… — он не закончил и углубился в чтение. Потом, не говоря ни слова, вышел, сел в полицейскую пролётку и укатил.

Сенька Никифоров так до самого полудня и не пришёл в себя. Я распорядился определить его в палату поближе к флигелю, чтобы я в любую минуту мог оказаться подле пациента. Рядом с ним сейчас находилась сестра Ксения, монахиня из соседнего монастыря. В углу палаты, возле окна, выходившем в тихий больничный сад, на вертлявом металлическом табурете примостился Сидорчук.

Николай Арнольдович вернулся. Оказалось, что он, пока я заканчивал приём, сызнова осмотрел место убийства учительницы. Судя по выражению его лица, когда он вошёл в кабинет, ничего нового он не обнаружил. Мы сели пить чай. За самоваром, совершенно расслабленно развалившись в плетёном кресле, он делился со мной своими соображениями, рассуждая о причинах преступления и о возможном убийце.

— Во-первых, это не было ограблением, — начал он не спеша, — из ценного ничего не пропало, включая кольцо с алмазом, о котором вы упомянули. Во-вторых, убийца был знаком с учительницей, иначе Суторнина не сидела бы так спокойно за столом. Опять же на столе баранки, сахар… В-третьих, убийца имеет натуру хладнокровную, потому никаких следов своего присутствия он не оставил. В-четвёртых, орудие убийства на месте преступления не обнаружено.

— Я могу предположить, — вставил я, — что удар был нанесён тяжёлым предметом. Чем-то вроде металлической палки.

— Ну что ж, вполне возможно, что и так, — задумчиво проговорил Митьков.

— Кроме того, — продолжил я, так как мне не терпелось высказать свою догадку о самом убийце, — решение убить учительницу таким способом возникло у убийцы внезапно. Митьков, не меняя позы, внимательно посмотрел на меня и после паузы отмахнулся чайной ложечкой:

— Вы, что же, подразумеваете убийство из ревности? Вздор! У меня есть все основания полагать, что это вздор! Убийство было хорошо продумано и рассчитано.

Меня задел тон, с каким ротмистр позволил выразить своё отношение к моей версии. Уже не первый раз отмечаю, как им отвергается высказанное мною предположения по соображениям, известным только ему самому. Однако ж сам он эти соображения не предъявляет и, со своей стороны, ничего вразумительного пока не предложил. Либо их самих, этих предположений, у него нет, либо он что-то утаивает!

— И всё же, Николай Арнольдович, позвольте, я приведу свои доводы. Ваше дело — принимать их во внимание или нет. Так вот-с! Я полагаю, что первоначальным замыслом убийцы было отравление цианистым калием. Однако ж убийца, как, впрочем, и вы, господин ротмистр, не знал, что сахар нейтрализует яд. Выпив сладкий чай, учительница никак не навредила себе и осталась жива. Фиаско для убийцы! Убедившись в этом, он не запаниковал. Намерение убить было сильно, поэтому он принимает молниеносное решение и наносит удар сзади чем-то вроде ломика или железной палки!

Ротмистр хмуро выслушал меня и мгновение спустя воскликнул:

— Кочерга! — и тут же пояснил: — В комнате есть печь, есть ведро для золы, совок, но нет кочерги! Дьявол!

Он вскочил и стал прохаживаться по кабинету, по-прежнему напряжённо о чём-то размышляя.

— Мне только невдомёк: за что? — продолжил я свои рассуждения. — За что можно было так жестоко убить молодую женщину, невинное создание, учительницу?

— На этот вопрос я, к сожалению, знаю ответ, — останавливаясь передо мной, проговорил Митьков и добавил:

— Полагаю, что знаю, но не спрашивайте, я вам не отвечу.

— Как угодно-с! — я откинулся на спинку кресла. — Однако удастся ли вам, Николай Арнольдович, применить вашу теорию с кочергой к этому парнишке, к Никифорову? Могу предположить, что одно и то же лицо сначала убило учительницу, а потом попыталось убить помощника аптекаря. Сходство в нанесении удара очевидное. Если обнаружится, что и орудие нападения было одним и тем же, то связь между этими событиями станет очевидна!

Жандарм вновь замаячил у меня перед глазами, прохаживаясь и рассуждая на ходу:

— Что ж, предположение ваше умно, доктор! Вынужден согласиться. Более того, я уверен, что убийца, убедившись, что удар оказался не смертельным, решает сбросить тело на рельсы, мысля маскировать покушение под несчастный случай.

— Осмотр места удара, — я был обрадован перемене отношения ротмистра к моим догадкам, — показал, что цвет и состояние самой кожи свидетельствуют о том, что удар был нанесён не позднее четырёх часов до того, как его привезли к нам. Возможно, раньше. В котором часу вы обнаружили тело, Николай Арнольдович?

Ротмистр остановился, поглядел на меня, потом ринулся к дверям и крикнул:

— Сидорчук!

Он отдал появившемуся чиновнику несколько указаний и, вернувшись к чаепитию, погрузился в молчание.

***

Ободрённый своими успехами в разрешении загадок произошедшего, я решил было продолжить разговор, но Митьков уже расположился за моим столом и погрузился в изучение каких-то, вероятно, полицейских бумаг.

Пройдя в лазарет, я удостоверился, что дьячок чувствует себя вполне удовлетворительно, а повязка лежит хорошо. Зашёл в палату к Никифорову. Сестра Ксения отрицательно покачала головой и вздохнула. Я пощупал пульс на безвольно покоившейся руке парнишки, проверил реакцию зрачков и после этого присел на табурет, глядя на его бледное лицо. «Вот, — подумалось мне, — жил парнишка простой и наивной жизнью, в то же время был увлекающимся, легко внушаемым и, вероятно, ищущим справедливости. Собственно, только так и бывает в молодости. Предавался мечтам, строил планы, не ведая, что уготовано ему судьбой лежать безвольной куклой на больничной койке».

После такого глубокого заключения мысли мои от праздных сетований переместились к размышлениям о схожести процессов познания и анализа как при установлении диагноза, так и рассуждений для поиска убийцы. Такая же россыпь часто не связанных между собой деталей и фактов, предшествовавших острой манифестации болезни, требует анализа и выстраивания последовательной цепочки симптомов, чтобы в результате прийти к единственно верному диагнозу. Ровно так же строится умозаключение при розыске преступника. На этом пути врача, как и следователя, поджидает искушение всё упростить и подогнать выявленные события и факты под какой-то уже известный всем шаблон диагноза или версии преступления. Однако ж врачу, в отличие от сыщика, не следует пренебрегать опытом коллег. Именно поэтому мы обращаемся к мнению своих товарищей по цеху, к их советам. Я встрепенулся.

Пациент без сознания уже несколько часов. Прежде я не сталкивался с такими тяжёлыми травмами. Не следует ли предпринять что-нибудь ещё? Например, чтобы защитить такую уязвимую ткань, как кора головного мозга. Я тут же засобирался послать телеграмму своему более опытному коллеге в Сызрань: испросить его совета. Написав несколько строк на четвертинке бумаги, я кликнул Луку, наказав отправить «молнией». Преисполненный энергией и стремлением к действию сам я поспешил в противоположную сторону на Успенский бульвар.

Извозчик катил меня по жарким и пыльным улицам городка, а мыслями я вернулся к гибели учительницы. Если связь между её убийством и покушением на аптекарского помощника очевидна, то фигура самого убийцы скрыта мраком неизвестности. Возможно, подумал я, происхождение цианистого калия и то, как он мог оказаться в сахарнице на столе, поможет развеять зловещие тенёта, окутавшие произошедшее? Итак, где можно найти яд в нашем заштатном городке? Поскольку ответ напрашивался сам собой, то самое простое, что надобно было сделать незамедлительно, — выяснить, не было ли какой недостачи в аптеке Кёлера?

Разумеется, я помнил и об аптеке в своей амбулатории, но пропажа оттуда мне казалась маловероятной. И третье, что меня занимало чрезвычайно, — странный, скрытый за забором, таинственный эксперимент фабриканта Трапезникова.

Цианизация! Процесс с использованием синильной кислоты. Проникнуть туда непросто, но если удастся убедить ротмистра в справедливости моих рассуждений, то он силой своего положения без труда «откроет» эти ворота. У меня были ещё кое-какие соображения, признаюсь, несколько экстравагантные, но тем не менее. Их прояснение требовало некоторого времени, да и одной моей решимости было недостаточно — я снова нуждался в помощи властей.

Толкнув дверь аптеки, я вошёл. За конторкой стоял вертлявый мальчик, сынок Ильи Петровича, который что-то объяснял тучной даме. В дальнем углу седоусый фельдшер Гусятников старательно записывал лекарства в толстую книгу учёта. При моём появлении он поднял голову, блеснув круглыми очками, и мы издалека раскланялись.

Сам аптекарь заспешил ко мне навстречу.

— Какой кошмар! — воскликнул он, пожимая мне руку и понизив голос до заговорщицкого. — Надо же такому случиться! Семён, говорят, при смерти?

Я ответил уклончиво, мол, тяжёл, но парнишка молод, что с божьей помощью, а если нет — значит, на то воля Божья, и далее в том духе, что не хочу давать прогноз. Тут же я перешёл к делу, по которому, собственно, приехал.

Господин Кёлер некоторое время удивлённо смотрел на меня сквозь стёкла пенсне, потом, не говоря ни слова, увлёк в небольшую комнату, отгороженную от общей залы стеной. Там он открыл сейф и извлёк из его темноты небольшой стеклянный флакон с притёртой стеклянной же пробкой.

— Изволите видеть, — проговорил он облегчённо, — всё на месте.

На дне флакона искрились, словно тонкий слой инея, белые кристаллы.

— Могу взвесить, но уверен, ни один миллиграмм не пропал. К вящей убедительности Илья Петрович пространно стал объяснять, как ведётся контроль и учёт сильнодействующих лекарств, как он, хозяин аптеки, строг и требователен к помощникам, что он не смотрит, что мальчишки смышлёные и послушные, а один-таки его прямой родственник, что не взирая на это вот всё, держит их обоих в ежовых рукавицах.

Он провёл меня в небольшое соседнее помещение. По дороге он заметил, что в городе мало кому известно о беде, приключившейся с Семёном. Потому его удивил Травников, который спросил у него, у аптекаря, о здоровье помощника. Но больше его смутил рецепт, с которым обратился к нему телеграфист, — рецепт на бром.

— Рецепт мой, — заметил я. — Иван Фомич лечит нервы.

— Помилуйте, какие нервы? У Травникова нервы? — вскинул брови аптекарь. — Это у меня нервы! А у него — железные канаты! Я вам удивляюсь, Евгений Сергеевич!

— Что ж удивительного? — недовольно пробурчал я. — Неврастения со всяким бывает.

— Бывает, конечно, — он даже замедлил шаг. — Как страшно жить, дорогой мой доктор! Одни сплошные нервы! У меня вот, казалось бы…

Мы вошли в комнату. По обилию стеклянной посуды и наличию вытяжного шкафа я догадался, что мы в лаборатории. Господин Кёлер и здесь продолжил свои объяснения, — здесь Никифоров производит всякие химические реакции для по лучения некоторых веществ, необходимых для приготовления прописей, в том числе и цианида водорода, т. е. синильной кислоты. А жёлтая кровяная соль, которую Никифоров использует для получения яда, тоже под его, Ильи Петровича, личным неусыпным надзором.

В лаборатории, уже без интереса слушая напористые объяснения аптекаря, я рассеянно перебирал теснившуюся на столе стеклянную посуду. В какой-то момент я взял в руки флакон с остатками прозрачной жидкости. Надпись на нём гласила: Nitroglycerinum. Рядом с пузырьком на листе плотной бумаги я обнаружил засохшие следы медицинского коллодия. На мой вопрос, есть ли в аптеке ртутная соль, Кёлер, несколько удивившись вопросу, подтвердил, что есть, но в мизерном количестве. Осенённый догадкой я наскоро распрощался с аптекарем и, не увидев на бульваре извозчика, поспешил назад в больницу пешком.

К моему огорчению, ротмистра ни в кабинете, ни в лазарете не было. Однако отсутствие профессионального сыщика лишь придало мне, сыщику-любителю, заряд энергии и я отправился в библиотеку.

***

В поисках справочника по химическим реакциям я медленно прохаживался вдоль стеллажа с книгами, перебирая на ходу разноцветные корешки. Не найдя в больничной библиотеке нужного фолианта, я вернулся к себе и в который раз достал стопку медицинских журналов. Однако и здесь поиски мои были безуспешны.

Недовольный собой я вышел на крыльцо и увидел, как к флигелю не спеша, чуть прихрамывая, идёт Лука. В руках он держал почтовый конверт из серой бумаги.

— Что за письмо? — недовольным тоном спросил я.

— Телеграмма Вашему благородию, — ответствовал старик, протягивая конверт.

— Вот как? — с удивлением я принял послание.

— Телеграфист говорит, — забубнил Лука, — что за спешность такая, что телеграмму молнировать надо, а я ему отвечаю, что это вовсе не его ума забота и даже не всего его почтового ведомства. Исцеление тяжелобольных — это понимать надо! Ведь верно, Ваше благородие?

Я машинально кивнул, особенно не вникая в его бормотание, и вскрыл конверт. То была телеграмма от моего товарища из Сызрани. Вероятно, увидев мою пометку «молния», он посчитал свой от вет на призыв о помощи безотлагательным и тут же отправил ответную. Совет был прост и легко осуществим — обложить голову льдом. Сестра Ксения с усердием принялась выполнять моё распоряжение.

Появление санитара с письмом навело меня на мысль, что нет необходимости ждать господина ротмистра и объяснять ему надобность моей просьбы. Можно просто поговорить с фельдшерицей. И не столько по поводу хранения ядов в аптеке, сколько о местных обитателях городка.

Авдотья Саввишна была крайне удивлена моему вопросу и, поджав губы, ответила, что в амбулаторной аптеке яды вообще не хранятся. Удовлетворившись ответом, я пригласил фельдшерицу присесть в одно из кресел, чтобы продолжить разговор. Она несколько принуждённо прошла в кабинет и села.

— Мой вопрос, уважаемая Авдотья Саввишна, не касается больных, — начал я издалека, — он касается жителей нашего городка. Смею надеяться, вы мне поможете. Вы всё и про всех знаете, не правда ли?

— Как не знать, Евгений Сергеевич, — она сдержанно улыбнулась, — родилась здесь. Сюда акушеркой после повивальной школы вернулась. У кого роды принимала, кому на свет божий появится помогла. Как не знать?

— Превосходно! — я обрадовался, думая, что вот так, от простых людей, от Луки и фельдшерицы, может оказаться больше пользы для расследования, чем от беготни господина ротмистра.

— Скажите, знаете ли вы кого-нибудь… Только не удивляйтесь вопросу! Знаете ли вы кого-то, кто был осуждён на каторгу или, вернее, кто вернулся с каторги?

— А как же! — быстро ответила фельдшерица. — Лука Матвеевич. Только не с каторги. Крепость ему определили, а он потом, после Николаевской амнистии к нам приехал. Мартын Кузьмич приютил его, хотя Матвеевич и не наш, не местный. Работу при морге определил. Тот и рад! С людьми, говорит, тошно: не ровен час прибью кого, а, мол, с покойниками — дело другое.

— Хорошо-хорошо, — нетерпеливо перебил я её, — этого я знаю. Может, ещё кто?

— Что ж вы, Евгений Сергеевич, наш город-то позорите! — укоризненно покачала она головой. — Наши-то и мухи не обидят! Ну, бывает, подерутся на праздник, как без этого, или жёнку за волосы оттягает кто, а так у нас все правильно живут.

Поморщив лоб и беззвучно шевеля губами, она задумчиво продолжила:

— Совсем пропащих-то нет у нас. Были некоторые — уходили, целыми семьями уходили попрошайничать. Нет, каторжных не было. На заработки за Урал ходили. Гаврилин с артелью плотничать хаживал, было такое. У рябой Матрёны сынок по малолетству тоже хаживал на рудники. Сперва с отцом, а после, как тот помер, так ещё раз сходил, а больше нет. Теперь с матерью. Мать-то хворает всё. Я мазь от суставов у вас спрашивала, так для неё мазь-то.

Я вспомнил. Недели две тому назад действительно составил пропись с анисовым и лавандовым маслами для мази. Позвольте?! Рецепт забрал, кажется, Травников.

— Вспомнили! — обрадовалась Авдотья Саввишна. — Он самый! Телеграфист! Уж таких сыновей поискать надо! Так за матушку переживает, так болеет, прямо душой болеет! Не ропщут, не плачут, честно хлеб свой насущный имеют. Отец Никодим хвалит их, в пример ставит. Как думаете, Евгений Сергеевич, протянут ли телеграфные провода к нам в лечебницу?

Признаюсь, я несколько утратил ясность мыслей, а прежние мои рассуждения утратили стройность — так много всего рассказала мне фельдшерица.

Дверь в этот момент распахнулась, и в неё стремительно вошёл жандармский ротмистр. Вид имел он мрачный и усталый. Авдотья Саввишна тихо выскользнула из кабинета.

— Доктор, — обратился он ко мне, плюхаясь в кресло, — велите подать сельтерской! Если нет сельтерской, давайте просто воды! Но велите, чтоб непременно со льдом.

— У нас лёд, господин ротмистр, только на леднике в мертвецкой, — ответил я, не двигаясь с места.

— Да хоть из преисподней! — устало бросил он. — Не сердитесь, Евгений Сергеевич, устал до чрезвычайности.

Жадно выпив несколько стаканов тёплой воды, принесённой сестрой Ксенией, он расстегнул на груди мундир и уставился в окно.

— Выкладывайте, доктор, — наконец заговорил Митьков, не поворачивая ко мне головы. — Выкладывайте ваши соображения. Вы всё время впереди меня, на полшага, но впереди. С телеграфистом вы первый, я в аптеку, где малец этот служил, а вы там уже господину Кёлеру допрос учинили. Я к управляющему Трапезникова, а вы вчера чуть было ворота не взломали на секретную территорию. Давайте будем действовать купно, господин доктор, так сказать, будем искать сообща. Готов поделиться своими соображениями, но прошу вас в ответ также раскрыть ваш ход рассуждений.

***

После того, как я поведал Николаю Арнольдовичу причины своих действий, я представил ему умозаключения, которые сложились у меня к моменту нашего разговора.

— В начале я предполагал участие Никифорова в подготовке убийства учительницы. Что ж, казалось мне, заполучить из аптеки или лабораторным путём несколько кристаллов синильной кислоты не составит для опытного провизора большого труда. Однако Илья Петрович убедил меня в обратном. Ни одной крупицы яда из аптеки не пропало, как и исходный материал для его получения находится под его полным контролем. Наша больница исключается также, потому как мы его здесь не храним вовсе. Выходит, яд был получен из третьего источника. Это могла быть только закрытая экспериментальная фабрика по цианированию колчеданной руды. Но проникнуть вовнутрь, чтобы проверить эту версию, мне не удалось.

— Проникнем! — угрюмо заметил Митьков. — Впрочем, это не снимает подозрений с Никифорова. Он мог заполучить отраву с фабрики.

— Так же, как и всякий другой, — парировал я и продолжил: — Так или иначе, выходит, Никифорова пытались убить за что-то, что не связано с учительницей. Может, хотели ограбить?

— Первое, что я исключил, так это ограбление, — ротмистр поднялся. Кресло под ним облегчённо вздохнуло. — Учительницу не ограбили, а у помощника аптекаря при себе был целковый, и тот остался при нём.

Николай Арнольдович с отвращением допил тёплую воду, оставшуюся в стакане.

— Мы провели тщательный опрос железнодорожных служащих в губернском городе и здесь, на месте. Был опрошен старший кондуктор, сопровождавший вечерний и утренний поезда. По фотографии, которая всем была предъявлена, Никифорова опознали. Он действительно, как и показал Травников, отправился утром в губернский город, а по прибытии был замечен на вокзале. На перроне его встретила женщина. На вид из благородных: не фабричная и не мещанка. Возраста скорее молодого. Личность её не установлена, но мы продолжаем розыск. Никифоров передал даме саквояж и пропал. Женщина взяла извозчика и тоже исчезла. Помощник аптекаря снова был замечен уже следующим утром в вагоне обратного поезда. Утренний прибывает без четверти девять. Никифорова, лежащего на путях, заметили где-то после десяти. Там, недалеко от платформы, на краю улицы — старый домишко. Хозяйка утром выводила козу на выпас и заметила его. Считайте, спасла мальчонку. Вот надолго ли?

— Извините, Николай Арнольдович, в каком смысле?

— Что ж тут непонятного, Евгений Сергеевич? — вздохнул Николай Арнольдович. — Тот, кто пытался его убить, прийдёт и добьёт его. Если мы ему позволим. Если не позволим, то парнишку ждёт каторга за участие в злоумышленном нападении с целью террора.

— На платформе полно народу! — думая о своём, я не услышал, что сказал ротмистр о дальнейшей судьбе юного террориста. — Вы допускаете, Николай Арнольдович, что его пытались убить на глазах у всех? Возможно ли такое?

— Возможно-возможно, — устало заметил ротмистр, — народу по утрам из поезда выходит не так много. Городок ваш, извините Евгений Сергеевич, захолустный. Поезд проходящий, так что платформа обезлюдила быстро. Да и покушение совершил тот, кого Никифоров хорошо знал. Он безбоязненно пошёл с ним в противоположный от станции конец платформы.

Рассуждения Николая Арнольдовича звучали убедительно, и я замолчал, погружённый в раздумья.

— Мы ходим всё вокруг да около, — снова заговорил Митьков. — Неизвестный убийца где-то рядом, и я не исключаю, что он нам известен. Мы не можем его определить лишь потому, что все наши умственные построения — всего лишь игра ума. Давайте вернёмся к началу. Убийство Суторниной. Что мы имеем как факт?

— Цианистый калий, который либо не использовался, либо был нейтрализован. Во всяком случае в содержимом желудка его нет. Это раз. Затем перелом шеи от удара сзади. Это два. Такой же удар нанесён Никифорову. Это три.

— Вот и все факты. Всё остальное — лишь наши предположения, — хмурясь проговорил Николай Арнольдович. — Мы считаем, что убийца Суторниной и тот, кто покушался на Никифорова, — одно и то же лицо. Мы это предполагаем, исходя из вашей оценки следов от удара. Орудие убийства могло бы нам помочь, но мы так его и не нашли.

— Моя оценка менее субъективна, чем ваше предположение. Ваше предположение, что убийство связано с террористами.

— Да? Разве я высказывался о мотиве убийства? — немало удивившись, воскликнул ротмистр.

— Нет, вы сказали, что моё предположение, что убийство и покушение связаны, умно, — смутившись ответил я.

Он некоторое время смотрел на меня, потом махнул рукой:

— Возможно-возможно. Основанием для такого предположения является лишь рассказ Травникова. Насколько рассказу можно доверять?

— Да, Травников — неврастеник с расшатанной психической системой, подверженный всяческим нервическим фантазиям, — подхватил я тон Николай Арнольдовича.

— Напомните, что он вам сказал? — поторопил меня Митьков.

— Что видел в кульке какие-то консервные банки. Впрочем, меня убедила другая фраза, будто бы сказанная Никифоровым: «Буду как Кибальчич!».

— Нет-с! Снова лишь предположение! — воскликнул Николай Арнольдович. — Что, если Травников решил оговорить Никифорова?

— Позвольте, Николай Арнольдович, откуда может знать человек с четырьмя классами образования имя Кибальчича? Чтобы вплести его, как вы сказали, в оговор, нужно знать, что Кибальчич — террорист!

— Мало ли… Читал в этом их кружке самообразования. Вы снова предполагаете в нём какую-то тайну, но опять бездоказательно. Одно лишь предположение! Вот Травников показал на допросе, который я ему учинил вчера, что в консервных банках увидел желе. По-вашему, выходит, это тоже свидетельство преступления? — горячась, наседал на меня мой собеседник.

Я не отвечал, потому что перед моим внутренним взором возник лабораторный стол в аптеке Кёлера и следы засохшего коллоида на бумаге.

— Скажите, Николай Арнольдович, я уверен, вы знаете этот предмет лучше меня, — мой спокойный тон в мгновение заставил Митьков слушать меня внимательно. — Что ещё, кроме коллодия, входит в бомбу Кибальчича?

— Нитроглицерин, — настороженно ответил жандарм. — К чему вы это, Евгений Сергеевич?

— Ну что ж, — сказал я со смешанным чувством облегчения и сожаления, — есть доказательства, говорящие, что Никифоров напрямую связан с террористической атакой. В аптекарской лаборатории он конструировал бомбу.

Я коротко рассказал Николаю Арнольдовичу о своих находках у Кёлера.

— Жаль парнишку, — заключил я и вздохнул.

— Не стоит его жалеть, Евгений Сергеевич, — ответил Митьков. — Найдутся, и найдутся во множестве, кто будет стенать, когда такого борца за свободу усадят на скамью подсудимых, — он похлопал меня по плечу. — Ваша находка проясняет роль Никифорова, и это главное. Это уже больше, чем предположение! Это факт!

Мне было приятно, что своими действиями я помог раскрыть роль аптекарского помощника в преступлении, совершённого в губернском городе. Одновременно чувство досады, что мы по-прежнему не можем нащупать нить, ведущую к убийце учительницы, омрачало мои мысли. Даже не знаю, что толкнуло меня рассказать ротмистру о визите Матвея Трапезникова.

— Хм, — озадаченно откликнулся Митьков, — но я не понимаю, что это даёт нам в поиске убийцы?

— Возможно, убийство учительницы связано с секретами Трапезникова? — неуверенно предположил я. — Отчего бы такая секретность? Примчался из Петербурга и прямиком ко мне. Мол, не распространяйте сведения! Может, оттого, что иноземный метод добычи золота травит людей? Вот сегодня у меня опять был пациент, фабричный, с тяжелейшими нарушениями нервной деятельности! А до этого были ещё непонятные случаи! Может, Суторнина что-то узнала? Отчего она мне заказала лекцию об охране здоровья?

— Хм, — снова промычал Митьков, — это молодой Трапезников к вам заявился? Матвей? Он, кстати, хорошо знаком с госпожой Веляшевой, — и повторил со значением: — Настолько хорошо, что она сопровождала его в поездке в Германию.

Я замолчал, оглушённый внезапной ревностью.

— Не-е-е-т, — убеждённо проговорил Николай Арнольдович, — непременно отыскать прекрасную незнакомку! Ту незнакомку, что встречала Никифорова на вокзале.

— Уж не думаете ли вы, — вспыхнул я, — что Елизавета Афанасьевна каким-то образом… имеет ко всему этому отношение?

— Вы снова поражаете меня своими догадками, Евгений Сергеевич! — враз сделавшись серьёзным, ответствовал ротмистр, застёгивая китель.

— Лучше бы вы ответили, — запальчиво воскликнул я, — отчего это Травников так осведомлён об устройстве бомбы?

Внезапно за окном раздался беспорядочный треск, и вскоре прозвучало несколько хлопков. От неожиданности я замер.

— Что это? — недоумённо посмотрел я на Митькова.

— Стрельба, дорогой доктор, — спокойно ответил ротмистр, — где-то недалеко. Револьверы и карабины.

***

Митьков тяжело взбирался в пролётку, в которой уже сидел Сидорчук, когда я вылетел на крыльцо, сжимая в руках саквояж со всем необходимым.

— Куда вы, доктор?! — недовольно крикнул жандарм. — Там стреляют!

— Именно потому, что там стреляют! — буркнул я, усаживаясь рядом с Сидорчуком. — Там будут раненые, которым понадобится моя помощь!

— Зря, Евгений Сергеевич! Впрочем, воля ваша, — недовольно ответил Митьков, хлопнул возничего по спине и спросил меня: — Оружие-то у вас есть? Придётся защищаться. Нападающих явно больше.

— Есть, — снова буркнув, я ощупал в кармане браунинг, который, забежав в кабинет за саквояжем, достал из стола.

Пролётка понеслась. Казённые лошади, видно, привычные к таким ситуациям, неслись по улицам, что твой курьерский. Звук стрельбы приближался. Стали отчётливо слышны одиночные хлопки карабина и беглая револьверная стрельба. Мы выскочили на улицу, ведущую к высокому фабричному забору — туда, где я тщетно пытался проникнуть внутрь — и понеслись к распахнутым настежь воротам.

В глубине двора, возле двухэтажного дома конторы, стояла повозка с наглухо закрытым длинным кузовом и маленьким окошком в двери. В таких повозках перевозят ценности или дипломатическую почту. Рядом с крыльцом на земле лежали двое; судя по одежде — конторские. Когда мы подъехали к воротам, стрельба прекратилась, и из дверей дома управляющего вышли трое в тёмных пиджаках и в картузах с блеснувшими на солнце козырьками — такие обычно носят фабричные. Двое тащили, вероятно, раненого: тот еле волочил ноги, едва перебирая ими и спотыкаясь. Третий шёл следом, неся двумя руками тяжёлую сумку.

Наша пролётка влетела во двор и, развернувшись, встала поперёк, перегораживая выезд и одновременно становясь нашей защитой. Ещё на ходу Митьков и его помощник открыли стрельбу. Тот, что оказался впереди остальных и загораживал раненого, моментально осел «кулём», свалился с крыльца и уже не двигался. Раненый облокотился о перила и открыл стрельбу в нашу сторону. Остальные двое спрыгнули с крыльца и разбежались в разные стороны. Один спрятался за крытой повозкой. До него было всего шагов двадцать — тридцать. Он мог безопасно и прицельно стрелять в нас, затаившись за тяжёлой подводой. Что он, собственно, и делал. Пользуясь тем, что его огонь заставил ротмистра и Сидорчука прекратить стрельбу, другой нападавший стал забегать слева, чтобы очутиться позади нас. Однако он оказался на открытом пространстве двора, и этим воспользовался Митьков: он выпрямился, направил пистолет в его сторону и сделал подряд несколько выстрелов. Споткнувшись, противник повалился на пыльную, утоптанную площадь и больше не шевелился. В это время откуда-то сверху, как я потом понял, со второго этажа конторы, раздался выстрел. Митьков дёрнул плечом и повалился навзничь. Нужно сказать, что всё произошло настолько стремительно, что я очнулся лишь тогда, когда упал ротмистр. До этого момента я, признаюсь, был лишь пассивным наблюдателем и, вероятно, из-за того, что не проявлял себя никаким движением, не оказался целью для грабителей. А то, что это были грабители, не вызывало никаких сомнений. Но стоило мне сделать несколько шагов к ротмистру, как я услышал рядом с собой тугой звук разрываемого воздуха. Я моментально опустился на колени и пригнулся. К счастью, я уже был рядом с Николаем Арнольдовичем. Мундир на его груди, возле левого плеча, был разорван пулей, и из отверстия активно сочилась кровь. Быстро расстегнув пуговицы, я завёл руку с приготовленным толстым марлевым тампоном под нательную рубаху и, на ощупь найдя входное отверстие, прижал рану, останавливая кровь. Пока я ножом вспарывал рукав мундира, освобождая плечо, и накладывая повязку, неизвестный со второго этажа стрелял в мою сторону. Каждый раз, когда рядом со мной взлетали «фонтанчики» пыли, я вжимал голову в плечи и замирал пугаясь. Потом снова, но уже быстрей разматывал бинт. Возница подхватил револьвер Митькова и несколько раз выстрелил по окну второго этажа. Оттуда посыпались стёкла, и стрельба прекратилась. На крыльце всё стихло. Вероятно, тот, кто скрывался там, потерял сознание или был мёртв. Сидорчук тем временем вёл дуэль с засевшим за повозкой налётчиком. Неожиданно он умолк.

Я поднял голову и посмотрел в его сторону. Сидорчук, чертыхаясь, рылся в карманах и выуживал патрон за патроном, заправляя их в барабан своего нагана. Оглянувшись на нашего возницу, я увидел, что тот уткнулся головой в переднее колесо пролётки и не шевелится.

В это время тяжёлая повозка, укрывавшая стрелявшего налётчика словно цитадель, двинулась, и лошади, задирая головы и выкручивая шеи, стали рвать её с места, устремляясь прямо на нас. Позади неё, на облучке, возвышался человек, неистово хлеставший кнутом и, словно в судороге, дёргавший вожжами.

Митьков застонал и открыл глаза. Лошади всё ещё вразнобой перебирали ногами, но ощущалось, что вот-вот они сорвутся в галоп. Наконец, через мучительно долгое мгновение они понеслись прямо на нас. Мы с Митьковым были прямо на их пути.

— Доктор, — просипел Николай Арнольдович, глядя на меня спокойными глазами, — стреляйте! Стреляйте же!

Я с удивлением обнаружил, что держу в руке браунинг и передёргиваю затвор. Медленно его поднимаю, вижу, что целюсь в человека, который несётся прямо на меня. Его грудь открыта, и я понимаю, что не промахнусь. Кони совсем рядом: я различаю кровеносные сосуды в белках их глаз, оскал зубов, расширенные ноздри, жадно хватающие воздух.

— Да стреляйте же! — шепчет Митьков и закрывает глаза.

Я стреляю. Лошади резко уходят в сторону, уводя повозку влево, и проносятся совсем рядом. Жаркий, тугой порыв ветра чуть не валит меня с ног и обдаёт тяжёлым запахом потных лошадиных спин. Возница при резком повороте едва не вылетает на ходу, но, ухватившись за металлические поручни, с трудом удерживается на козлах. Повозка уносится прочь. Всё это длится мгновение. Я вижу, что моя рука всё ещё поднята вверх, и я продолжаю нажимать спусковой крючок, стреляя в воздух.

***

В операционной тихо. Откуда-то издалека доносится колокол, созывая прихожан на вечернюю службу. Бледное лицо Митькова закрыто маской Эсмарха. Из-под пелёнки, уложенной сверху, торчит только «куст» бороды ротмистра. Тут же у изголовья фельдшер Гусятников смачивает марлю эфиром. Я оперировал Митькова уже около часа.

Несколько раз открывалось кровотечение. Тёмные сгустки крови в раневом канале отчаянно мне мешали, и оттого возможность найти пулю, не повредив лежащие в глубине сосуды, была весьма ограничена. Наконец, щипцы Шрёдера, которые я глубоко погрузил в рану, уткнулись в препятствие. Уверенности в том, что это была именно пуля, не было никакой, но я всё же решился и медленно раскрыл бранши. Помешкав и мысленно перекрестившись, я снова продвинул инструмент и сомкнул его. Затем медленно извлёк. Авдотья Саввишна, ассистировавшая мне, подставила лоток, и пуля в мелких кровавых каплях с неприятным металлическим звоном ударилась о белоснежное эмалированное дно.

Когда Николая Арнольдовича увезли из операционной, я приступил к осмотру ран одного из нападавших. Это был молодой мужчина, что стрелял по нам от крыльца. Сапог и брюки его были пропитаны кровью, а сам он был бледен, дышал хрипло и часто. Было очевидно, что он потерял много крови и находился при смерти. Пульс не прощупывался. Только на шее я с трудом ощутил, как под влажной, бледной кожей дёргается сонная артерия, иссякая в своих попытках сохранить уходящую жизнь.

Через минуты две дыхание прекратилось, и он отошёл.

Сбросив халат и вымыв руки, я зашёл в палату, куда уже перевезли спящего после наркоза ротмистра. Авдотья Саввишна приладила поверх повязки грелку со льдом и ввела раненому камфору. Мне не пришлось отдавать никаких указаний: судя по её быстрым и решительным действиям, она прекрасно знала, что нужно делать при огнестрельных ранениях.

«Надо будет поинтересоваться, откуда у неё познания в военно-полевой хирургии», — устало подумал я, щупая пульс на слабой руке раненого.

— Вы, Евгений Сергеевич, — фельдшерица поправляла по душки под головой и спиной Митькова, — шли бы отдохнуть! А то с утра как на фронте. То стрельба, то хирургия! Неизвестно, что к вечеру будет. Отдохните!

Я послушался её совета и направился к себе, но у дверей кабинета меня поджидал Лука.

— Что с мертвецами делать, Ваше благородие? Ледник-то махонький! Куды этих девать-то? Настреляли как уток, а там ещё давешняя барышня лежат. Теснотища!

Я обречённо поплёлся за ним следом. Выйдя на крыльцо, я увидел чужую щеголеватую пролётку. С неё соскочил плотный чернобровый и черноусый мужчина лет пятидесяти, в добротном тёмном сюртуке и светлых брюках в мелкую полоску.

— Самохин Пантелеймон Иванович, — представился он. — У господина Трапезникова служу-с. Управляющий.

— Чем могу? — я вздохнул и остановился.

Самохин неожиданно взял меня под руку и решительно увлёк в сторону, явно опасаясь, что Лука услышит наш разговор.

— Entre nous, господин доктор, дело крайне деликатного свойства, — начал он, заговорщицки наклонясь ко мне. — Касается сегодняшнего инцидента. C’est affreux! Вы с господином жандармским… Э, не имею чести знать…

— Господин Митьков, — подсказал я.

— Вы с господином Митьковым сражались как львы! Можно сказать, героически! Тесей и Персей!

— Милостивый государь, — я даже не потрудился держать себя в рамках вежливости, — извольте говорить кратко.

— Прошу извинить, господин доктор, désolé и всё такое, — Самохин заторопился и несколько раз огорчённо вздохнул. — Это ограбление. Похищено два килограмма золота, а также в ассигнациях около двадцати тысяч.

— Что ж с того? Нам с господином Митьковым всё равно! — начиная досадовать на назойливого управляющего, спросил я раздражённо.

— Страховка-с, господин доктор! — многозначительно округлил глаза собеседник, — страховка! Не соблюдён-с один, изволите ли видеть, всего один пункт страховки — охрана-с! В день привоза золотоносной руды охрану конторы брала на себя generalement. Разумеется, всё с изволения властей! Всё абсолютно в рамках закона! А тут, видите сами, полиция укатила по своим делам, оставив нас одних, как сирот на паперти, а поезд с рудой уже в дороге. Что делать? Вот мы конторских вооружили, ввели строгий охранный режим и всё такое прочее. Однако ж… c’est terrible! Всемилостивейше прошу вашего участия! При разбирательстве соблаговолите свидетельствовать с господином Митьковым, что вы… как бы заранее были уведомлены и, так сказать, со всем усердием противостояли злодейству. Мол, представитель полиции и всё такое прочее.

Кивнув и не вдаваясь в дальнейшие разговоры, я скорым шагом направился в сторону прозекторской, тем самым избавляясь от докучливого посетителя.

У дверей меня поджидал Лука. Зайдя внутрь и увидев сваленных на столах и по углам помещения убитых, я невольно остановился. Бедняга Прокудин с запёкшейся на лице кровью уставился в потолок невидящими глазами. Задранный кверху подбородок обнажил шею с острым кадыком. Шрам у самого её основания — след от вскрытой мною флегмоны — был отчётливо виден. Я вспомнил, сколько волнений доставил мне тот случай. Было опасение, что инфекция быстро распространится вверх по шее и дальше по венам внутрь черепа. Опасался я и другого: гной пойдёт вниз в средостение, к сердцу и корню лёгкого. Слава богу, справились! Однако какой в этом теперь толк? Теперь, когда Прокудин лежит бездыханный, задрав кверху подбородок! Рядом с молодым конторским в неудобной для живого позе застыл ширококостный, с тяжёлой нижней челюстью и широкими скулами мужчина в простой холщовой рубахе. Вероятно, тот самый, с которым мы переговаривались прошлым вечером у ворот фабрики. Акромегалия, не иначе. Сам помочь не смог бы, но отправил бы к профессору Преображенскому, и кто знает?

«Что за мысли у меня толпятся в голове?» — я искренне огорчился и зевнул.

— Лука, — обратился я к санитару, — местных скоро заберут, а этих чужаков на ледник. Наверняка следователи будут вести опознание, и это… размести их как-нибудь… по-божески, по-людски.

Лука кивнул и пробубнил:

— Ваську Прокудина-то заберут, а вот Митрофана, — он ткнул в громилу с огромными руками, — вряд ли. Родителей нет. Один он. Был.

«Это переутомление, — продолжал я рассуждать, сидя в углу и наблюдая, как Лука таскает колоды тел. — Впрочем, мой университетский профессор Корсаков назвал бы это профессиональной деформацией или защитной реакцией. Не допускать, чтобы горе твоих пациентов или скорбь толпы их родственников проникали тебе в душу. Иначе опустошение и невозможность с холодной головой ставить диагноз и проводить лечение. Однако, уважаемый Евгений Сергеевич, скажите, отчего вот эти люди перестреляли друг друга? Они что, не в курсе, что жизнь — счастливая случайность? Треть родившихся в младенчестве не доживают до года! А из выживших умирает в детские лета каждый десятый! Каждый из умерших — целая Вселенная: неповторимая, наполненная несбывшимися надеждами или свершениями! Тем, кто выживает и дотягивает до отрочества, несказанно, сказочно повезло! Вот этим, например. Которые теперь мертвы. Из-за какой такой психологической деформации они теперь тут лежат, господин профессор? Вот этот в зелёной поддёвке был в детстве весёлым, подвижным мальчуганом и заразительно смеялся. Наверняка! Даже самый чёрствый и злой, поглядев на него, улыбался! Жизнь — божье таинство, смысл которого скрыт от нас. Наш долг — хранить это таинство, превозмогая и преодолевая искушение, освобождаясь от невежества, оберегая от злобы и всякой мерзости. Таинство хрупкое, светлое, сильное и жертвенное, как любовь матери…»

— Евгений Сергеевич, вы спите? — донеслось до меня. Я вздрогнул и открыл глаза. Над мной участливо склонилась Авдотья Саввишна. — Господин офицер пришли в себя и требуют вас!

***

Митьков, осунувшийся и бледный, лежал с широкой повязкой на груди. Черты его лица заострились, глаза блуждали по сторонам, сверкая нехорошим лихорадочным блеском. — Дорн, — позвал он слабым голосом, когда я появился в палате, — идите сюда. Совсем нет сил…

— Николай Арнольдович, вам не следует разговаривать! Настоятельно рекомендую… — стал я уговаривать, подходя к кровати.

— Совсем нет сил… спорить, — он перевёл дыхание и продолжил почти шёпотом: — Дорн, оставьте свои причитания. Отвечайте, откуда у вас этот браунинг?

Он был в крайней степени истощения, но всё же сделал ударение на слове «этот».

— Браунинг? — я не сразу понял, о чём говорит раненый. Потом до меня дошло, что ротмистр спрашивает о пистолете, из которого я стрелял.

— Ах, браунинг! Я отобрал его у телеграфиста Травникова. Пару дней тому назад. Тот имел намерение застрелиться из него.

— Травников… телеграфист, — Митьков в изнеможении прикрыл глаза. — Ну, конечно, старая перечница! Сидорчук! — всё так же тихо, но требовательно позвал он своего помощника.

— Они в другой палате, возле того, что в беспамятстве, — наклонившись, негромко сообщила фельдшерица.

— Сюда! Быстро его ко мне! — Митьков уже смотрел твёрдо, хотя лихорадочный огонь, пляшущий в его зрачках, угасал. Возбуждение, которое его охватило, и отданные им распоряжения отняли у раненого много сил, и Николай Арнольдович к тому моменту, когда появился помощник, потерял сознание. Сидорчук в недоумении смотрел на нас, топтался перед койкой своего безмолвно лежавшего начальства и чувствовал себя, по всей видимости, крайне потерянным. Мы с Авдотьей Саввишной тоже чувствовали себя неловко, поскольку позвать-то жандарма мы позвали, но какая у ротмистра была надобность в своём помощнике, никак пояснить не могли.

Неожиданно в коридоре раздался отчаянный женский крик, грохот падающей мебели, звон разбитого стекла. Сидорчук сорвался с места и бросился вон к своему прежнему месту охранения: крики доносились из палаты, в которой лежал помощник аптекаря.

Я наказал фельдшерице присматривать за раненым, а сам поспешил на крик.

Картина, открывшаяся моему взору, представляла собой полный разгром палаты. Судите сами. Стеклянный шкаф в осколках лежал на полу под самым окном. Выпавший из него инструмент был разбросан повсюду. Несчастная сестра Ксения, простоволосая, со сбитым на сторону передником, рыдала на груди Сидорчука, держа в руке французский шприц Жане. Распахнутое настежь окно хлопало на сквозняке пустыми рамами, подоконник был усеян черепицами разбитого цветочного горшка и земляными комьями. Стул, на котором сестра Ксения имела обыкновение читать молитвослов, был опрокинут, а койка с пациентом сдвинута ближе к стене и стояла наискосок. Сам Никифоров лежал неподвижно в ворохе влажных простыней и осколках льда. После того, как улеглись первый испуг и растерянность, утихли всхлипывания, я потребовал от сестры Ксении полного отчёта о произошедшем.

Выяснилось, что она по какой-то надобности открыла стеклянный шкаф и неожиданно для себя увидела в отражении дверцы влезающего в окно незнакомца. Будучи женщиной решительной, она схватила первый попавшийся большой инструмент и замахнулась им на манер дубины, но злодей уже перебрался через подоконник и легко уклонился. В следующее мгновение преступник толкнул сестру Ксению на шкаф, а сам бросился к Никифорову, держа в руке предмет, похожий на нож. Однако поравнявшись с койкой, неожиданно отпрянул и попятился. Ксения подняла крик и, защищаясь, опрокинула ему под ноги то, что было под рукой: медицинский шкаф. Испугавшись переполоха и не дожидаясь, когда его схватят, разбойник выпрыгнул в окно.

Выслушав рассказ, я невольно вспомнил слова Николая Арнольдовича о покушении на Никифорова: «неизвестный ещё придёт его добивать».

В это время с кровати послышался недоумённый молодой голос помощника аптекаря:

— Господа, что, собственно, происходит?

***

Прошла неделя. После покушения на Никифорова к нему приставили охрану из полицейских, вернувшихся в город. Двое дежурили в палате, смущая сестру Ксению, а третий слонялся непрерывно по двору, не подпуская никого к лечебнице.

Николай Арнольдович окончательно пошёл на поправку. Он нередко выходил на крыльцо, опирался на перила и подставлял лицо живительным лучам солнца. Впрочем, борода его разрослась настолько, что напрочь закрывала большую часть его осунувшегося лица.

Иногда Митьков гулял по небольшому садику, придерживая раненую руку, покоившуюся на перевязи. Он был ещё бледен, тощ, но держался уверенно. Временами к нему присоединялся Сидорчук, и они о чём-то переговаривались.

Вернулся Мартын Кузьмич, отдохнувший и посвежевший. Он с энтузиазмом принял от меня бразды правления лечебницей да и всей медицинской службой в уезде в свои руки. Я был тому рад и, воспользовавшись тем, что пациентов резко поубавилось после всей этой катавасии со стрельбой, праздно просиживал у окна, глядя на летнее небо, «сугробы» облаков, флюгер на больничной башне, пролетающих над головой ласточек и стрижей.

С грустью и сердечной болью возвращался я в воспоминаниях к расставанию с Лизой. Было бы хорошо съездить в губернский город, думал я, и не выдавая своего интереса, узнать, что она, где она?

Натурально бесцельное пребывание у открытого окна рождает томление духа, либо клонит в сон, что одинаково бесполезно для здравых рассуждений.

Несколько раз приглашали меня на заседание приехавшей из Петербурга комиссии страхового общества, задавали вопросы и недоверчиво выслушивали ответы. Среди сидящих за огромным столом в зале я застал Трапезниковых: отца и сына. Оба спокойно, если не сказать равнодушно, следили за ходом разбирательства. В перерыве ко мне подошёл Матвей Тимофеевич и, вежливо поприветствовав, отвёл в сторону. Снова, как при первой нашей встрече, он не смотрел в глаза, говорил негромко и чуть путано.

После общих фраз он спросил меня, что известно о разбойниках, нашли ли похищенное. Я сослался на свою занятость, отсутствие интереса к делу и посоветовал господину Трапезникову держаться следствия, откуда сведения придут вернее и, главное, много раньше, чем от земского доктора. Мы вежливо попрощались и расстались.

В один из дней, в часы, когда мир отдыхает после дневных забот и над всей нашей землёй разливается благостная тишина и наступает вечер, ко мне постучали. Дверь была не заперта, и я крикнул из кабинета, что приёма не веду, мол, приходите завтра в амбулаторию. Тем не менее щёлкнул замок, и через минуту на пороге возник Иван Фомич Травников. Вид имел он усталый и, как бы это выразиться точнее, слегка затравленный. Я вздохнул и предложил ему войти.

— Что, голубчик, стряслось? Снова проигрались? — я спросил без всякого интереса, с одной лишь мыслью послушать, как он отвечает и как себя при этом ведёт, чтобы понять степень его ажитации.

Травников прошёл и, не дожидаясь приглашения, сел.

— Нет, доктор, не проигрался. Да и не играю я вовсе, — голос его звучал ровно, как у человека, абсолютно владеющего собой. Он облокотился на стол.

— А впрочем, проигрался. Пусть так. Чтобы нам с вами было проще вести разговор. Мне нужна та вещица, которую вы у меня забрали. Помните, доктор?

Новые интонации в его голосе меня встревожили и заставили внимательно приглядеться к посетителю. С некоторым недоумением и нарастающей тревогой я увидел в его взгляде крайнюю уверенность в себе и неприятную холодность. Это было необычно и одновременно непонятно.

— Зачем вам браунинг, Иван Фомич? — мягко спросил я. — Нельзя исключить, что нервический приступ повторится. Я вам уже напоминал, что всякое оружие в ваших руках в момент душевного волнения представляет для вас опасность.

— Доктор, — Травников не торопясь вынул из внутреннего кармана наган и положил его перед собой на стол. — Видите, это тоже оружие. И что? Ничего не происходит-с. Я вполне владею собой. Верните браунинг. Просто страсть, как люблю такие вещицы. Перламутровые пластинки, слоновая кость — душа так радуется! Верните браунинг, Евгений Сергеевич, верните. По-доброму прошу, а то ведь и силком могу. Не доводите до греха.

Признаюсь, внутри у меня всё похолодело. В тот момент я понял, что глубоко ошибался, диагностировав у него неврастению. Все его визиты с истерией были всего лишь игрой. Игрой в кошки-мышки. Как бы не было горько признаваться, но мышью оказался я.

Я потянулся к нижнему ящику стола, но Травников проворно вскочил и остановил меня:

— Нет-нет, Евгений Сергеевич, не нужно. Позвольте, я сам.

Он обошёл стол и дёрнул нижний ящик. Тот не поддался. Травников вопросительно взглянул на меня. Виновато улыбнувшись, я достал из жилетного кармана ключ и отпер замок. Телеграфист вытащил из ящика браунинг и сжал его в ладони, любуясь сияющим перламутром и чарующей гладью слоновой кости на рукоятке.

В тот же миг коротким движением я смахнул лежащий на самом краю стола наган так, что тот отлетел в сторону и с тяжёлым грохотом укатился в угол кабинета. Через мгновение Сидорчук и два городовых ворвались в кабинет. Травников вскинул им навстречу оружие и несколько раз нажал на спусковой крючок. В комнате прозвучали сухие щелчки вхолостую срабатывающего бойка. Пистолет оказался разряжен. В отчаянии он повернулся ко мне и, грязно вы ругавшись, попытался выстрелить мне в лицо, но всё было напрасно.

Полицейские повалили телеграфиста на пол и, не смотря на его яростное сопротивление, скрутили ему за спину руки и защёлкнули наручники.

Когда Травникова увели, в кабинет вошёл Митьков. Он постоял, оглядывая помещение, потом прошёл в угол, поднял здоровой рукой наган и сунул в карман.

— Вот-с… — проговорил ротмистр, подсев к столу, — убедились, милый доктор? Жизнь груба, а люди в массе своей — мерзавцы. Ваше глуповатая вера во всесилие добра могла свести вас в могилу. Негодяй, не раздумывая, всадил бы вам пулю в лоб.

Он помолчал и неожиданно улыбнулся.

— Отдаю вам должное, Евгений Сергеевич, вы превосходно справились с моим поручением. Признаться, не ожидал увидеть в вас столько хладнокровия и расчётливости.

Здесь нужно пояснить, что накануне ротмистр навестил меня и сообщил, что завтра, ближе к вечеру, ко мне во флигель заявится Травников. Заявится, чтобы забрать браунинг.

— Дорн, не выказывайте удивления и тем более не отказывайте ему в просьбе, — вежливо, но настойчиво произнёс Николай Арнольдович. — Просто отдайте.

Уразумев, о чём идёт речь, я попытался было спорить. Я уверял ротмистра, что, принимая в расчёт неустойчивую психику телеграфиста, его поступки нужно трактовать как импульсивные, а вследствие этого в обращении с ним необходима деликатность и, если угодно, доброта и такт, что несомненно приведёт к…

Ротмистр оборвал меня, после чего передал мне браунинг, который на третий день после нападения изъял у меня Сидорчук. Николай Арнольдович продемонстрировал, что ствол и обойма пусты. Задетый его грубостью, я не проронил больше ни слова и запер пистолет в нижнем ящике стола, положив его поверх милой моему сердцу перчатки, ещё хранившей аромат духов Лизы.

— Что ж, Евгений Сергеевич, вот всё и закончилось, — промолвил Николай Арнольдович, возвращая меня к действительности.

«Да-с, закончилось, — с горечью думал я. Как же ловко Травников манипулировал моим простодушием! Вероятно, не зря он, со слов Авдотьи Саввишны, упражнялся в любительском театре. А ужимки картёжников-неврастеников почерпнул из известного рассказа. Ох, уж эти литераторы!»

— Да! — будто что-то вспомнив, воскликнул Митьков. — Примите мою благодарность и низкий поклон от всего моего семейства и особливо от матушки моей за спасённую жизнь раба божьего Николая, то есть меня, — засмеялся ротмистр.

Я почувствовал себя неловко и промямлил в ответ вроде того, что это пустяки, врачебный долг и прочие благоглупости, которые человек в смущении говорит симпатичному ему собеседнику.

Николай Арнольдович поднялся, тем самым прекращая моё бормотание и устраняя возникшую неловкость. Он сослался на безотлагательную необходимость проведения допроса арестованного и вышел.

Сумерки за окном превратились в светлую ночь, и я почёл за лучшее отправиться спать, проведав перед этим пациента. В палате я застал дьячка в достаточной степени бодрствующим, чтобы встретить меня пением прославляющего псалма.

Засыпая, я всё ещё слышал дребезжащий в моей голове дискант: «Благослови, душа моя, Господа, и вся внутренность моя — святое имя Его…»

***

На следующий день после полудня в больничный двор въехала полицейская пролётка. Из неё с явным затруднением выбрался Митьков. Под руку его поддерживал верный Сидорчук. Я поспешил встретить их на крыльце. Николай Арнольдович был бледен, но старался ступать твёрдо, хотя удавалось ему это плохо.

В операционной его уложили на стол, и я, быстро обработав руки спиртом, приступил к осмотру. Пройдя зондом в рану, предварительно вскрыв тонкую, как хрупкий лёд на осеннем озере, плёнку формирующегося рубца, я вы пустил изрядное количество сукровицы со сгустками крови, скопившихся в глубине мягких тканей. Промыв и обработав рану, я установил дренаж и сам наложил повязку.

Ротмистр наотрез отказался от госпитализации и согласился полежать после перевязки пару часов у меня в кабинете на диване. Так и устроились: он с закрытыми глазами — на диване, я — за письменным столом, просматривая свои записи. Спустя четверть часа с дивана раздался голос:

— Евгений Сергеевич, я ведь за вами! Извольте собрать вещи.

В первый момент мне показалось, что я ослышался. Оторвавшись от записей, я посмотрел на лежащего передо мной Митькова. Тот по-прежнему лежал с закрытыми глазами. Потом неожиданно зашевелился, с трудом приподнялся и сел, спустив ноги на пол. Я словно заворожённый смотрел на него, не произнеся ни слова.

— Доктор, — снова раздался его голос, — прикажите собрать ваш чемодан с… C чем вы обычно выезжаете к раненому? Бинты, инструменты… В общем, то, чем вы меня перевязываете. Возьмите с собой… м-м-м… сюртук поприличней. У вас есть что-нибудь, кроме вашего белого халата? Мы с вами едем в Петербург. Ненадолго.

Поезд на станции уездного городка делает короткую, не более пяти минут, остановку, и оттого пассажиры первого класса не спешат на перрон, как на станциях крупных городов, где они бы с приличествующей их положению степенностью шли в ресторан, чтобы отдохнуть от нескончаемого покачивания и толчков, сопровождающих всякое путешествие по железной дороге; съедали не торопясь каплуна или ростбиф с кровью, запивали его терпким грузинским «Саперави» или ледяным цимлянским и так же не спеша возвращались в первый класс.

В этот раз пассажиры вынуждены были глазеть на немноголюдный перрон и с ленивым любопытством наблюдать, как господин с подвязанной рукой, поддерживаемый, вероятно, слугой в чёрной тройке, забирается на площадку вагона, а следом за ним, уже после удара колокола, впрыгивает в движущийся вагон человек в однобортном тёмно-сером сюртуке и фетровой шляпе. Вероятно, так выглядел со стороны наш с Митьковым отъезд.

Расположившись на диванах и невольно отдавшись неге путешествия в первом классе, мы с Николаем Арнольдовичем некоторое время молчали, погружённые в собственные мысли и переживания.

Я глядел в окно на убранные поля с желтеющей стернёй, на чёрных птиц над ними, на выцветающее небо конца лета. Поля чередовались с берёзовыми рощицами, а затем и вовсе сменились нескончаемой степью.

— Однако ж вы удивляете меня, дорогой доктор! — неожиданно для меня прозвучал голос Николая Арнольдовича. — Неужели вам безынтересно, что на самом деле произошло и в чём вы принимали столь активное участие?

Разумеется, мне было любопытно, и временами до чрезвычайности, но я полагал, что служебная тайна и обязательства господина ротмистра перед следствием, да и здоровье самого Николая Арнольдовича не позволяют ему ознакомить меня с сутью дела.

— Позволяют, позволяют! — великодушно проговорил ротмистр, не меняя позы на бархатных подушках. — Пожалуй, начну с браунинга, — приступил он.

— Дело в том, дорогой доктор, что Охранное отделение, в котором я имею честь служить, занимается расследованием преступлений исключительно политических. Мы, как Государево око, отыскиваем и наблюдаем неблагонадёжных вообще и особо выделяем личностей, коим всякая общественная деятельность ограничена или вовсе находится под запретом, поскольку она отправляется во вред государству и является злонамеренной. Разумеется, не только наблюдаем, но вмешиваемся в их преступные планы. Осведомители, секретная агентура и прочие чины, защищающие интересы Государя, ежечасно рискуют жизнью на этом поприще. Не кривите брезгливо лицо, Евгений Сергеевич. Не гоже вам, явившись свидетелем бесчеловечности этих фанатиков, уподобляться господам в белых перчатках, треплющих языками в Думе.

Он сердито засопел, но успокоившись, продолжил:

— Жестоко убитая учительница Августа Михайловна Суторнина была моим агентом. Теперь вам, надеюсь, понятно, почему я отвергал различные версии убийства, зная наверное, что Августа была не просто учительницей.

Я был настолько удивлён этим признанием, что далее не проронил ни слова.

— Всё началось приблизительно месяц назад, когда я получил сведения, что вашим городком заинтересовались эсеры — нелегальная партия так называемых социал-революционеров. Подтверждением их активности стало появление здесь вашей знакомой госпожи Веляшевой. Согласитесь, увидеть дочь известного генерала, блестящую столичную барышню и приверженицу социальных идей, увидеть её в вашем медвежьем углу — было отчего задуматься! Рабочий кружок в фабричных казармах я не рассматривал как что-то угрожающее. Значит, решил я, эсеры замыслили нечто другое. Вот это и должна была выяснить Августа Суторнина. На удачу в уездной школе потребовалась учительница, поэтому всё устроилось наилучшим образом. Новая учительница поселилась в комнатах дома, где проживала Веляшева, благо той нужна была товарка, чтобы покрывать расходы на съём. Барышни, не скажу, что сдружились, но как-то сблизились. Августа начала собирать информацию, отправлять донесения, но все они были мало полезны: ничего не добавляли к тому, что я и так мог узнать. Рабочие, мещане, конторские. Собираются, разговаривают. Разговоры не верноподданические, но без крамолы. Но вот однажды она телеграфирует, а это означало, что Августа посчитала эту информацию чрезвычайной, телеграфирует, что «кузина», так мы условились называть Веляшеву, засобиралась в Ялту. При этом буквально за неделю до этого мне становится доподлинно известно, что эсерами, точнее сказать, их боевой организацией, установлен тайный канал доставки оружия из Испании в Россию. Французский Марсель они использовали для морской доставки грузов в Одессу или в Ялту.

— Оружия? — переспросил я недоумённо. — Увольте, но совершенно не понимаю, зачем политической партии, пускай запрещённой, оружие?

— Во-первых, террор. Убийство министра внутренних дел тому подтверждение, — огорчённо вздохнул ротмистр и продолжил: — Во-вторых, деньги! Поясню. Если вы, к примеру, как партия конституционных-демократов, имеете пожертвования доброхотов, то вашей партии положительно живётся хорошо-с! А ежели вы вне закона, прячетесь по конспиративным квартирам, жительствуете в Женеве или в Лондоне, съезды за границей проводите, то денюжка вам ох, как нужна! А где их взять? Там, где берут обычно, то есть в банках. Знаете, как они сами именуют похищение денег в кассах или в банках? Эксы! Не грабёж, а экспроприация!

Митьков возмущённо засопел.

— Робин Гудами хотят казаться. Вы ещё от них услышите «Грабь награбленное!».

Ему вновь потребовалось время, чтобы успокоить дыхание.

— Так вот, госпожа Веляшева засобиралась в Крым

— Позвольте спросить, — кровь стучала у меня в ушах набатом, и румянец стыда заливал мне лицо, — в какое время Елизавета Афанасьевна ездила в Ялту?

Он посмотрел мне прямо в лицо, и глаза его весело блеснули:

— Да-да, Евгений Сергеевич, именно в то самое. В то самое, когда вы-с и познакомились. Мы сперва даже приняли вас за связного. Однако ж нет. Вы уж очень были искренни. Извините, уважаемый доктор, но служба у нас такая. Да-с. Но тут произошёл непонятный конфуз: госпожа Веляшева, не дождавшись парохода из Марселя, на котором, как я предполагал, плыл груз, неожиданно покинула Ялту. Груз то ли приплыл, то ли не приплыл, не знаю. Просто исчез.

Я совсем смешался. Чтобы как-то скрыть своё смущение, я зачем-то взял в руки газету, зашелестел страницами, потом отбросил её от себя. От внимательного взгляда Митькова не ускользнула моя суетливость и та нарочитость, с которой я теребил страницы. Понимая всю неловкость и подозрительность моего молчания, я, откашлявшись, рассказал историю об астрономических приборах.

— Так что, Николай Арнольдович, посылка никуда не исчезла. Ящик из Марселя получил я; и я же доставил его Елизавете Афанасьевне в собственные руки. У меня нет никакого намерения объяснять, почему я это сделал, но, господин ротмистр, я готов нести всю полноту ответственности за свой проступок перед законом.

Митьков, выслушав меня, погрузился в молчание. Потом заговорил снова:

— Хм! Ловко она меня обвела вокруг пальца! Да и вас тоже, доктор! Использовать вашу искренность и чувства!

Слова эти были мне неприятны, но что делать? Некого в том винить, кроме самого себя.

— Когда, вы говорите, привезли посылку? — продолжал Николай Арнольдович. — Месяца полтора тому назад? Хм! Пожалуй, они воспользовались оружием, привезённым именно вами. Посудите сами, за последние две недели было два «экса»: один в Сызрани, другой в Самаре. Оба, к слову сказать, неудачные: постреляли, но денег не добыли. Именно, именно… Да! И по поводу этого… вашего благородства. Не досуг мне сейчас разбираться с вашим благородством! Сами уж как-нибудь…

Он махнул рукой в мою сторону, словно отгонял муху.

— Вернёмся к госпоже Суторниной. Во время занятий с рабочими, наблюдая их, а пуще наблюдая за Веляшевой, Августа пришла к твёрдому убеждению, что в городе несомненно есть ячейка, и её центром определённо является «кузина». Суторнина сообщала о своих догадках, но фамилии подозреваемых указать в донесениях было никак невозможно — донесения шифровались, поэтому я знал лишь об аптекаре и каком-то рабочем с секретной фабрики. Сейчас очевидно, что она имела в виду не господина Кёлера, а его помощника Никифорова. Рабочий — это Матвей Курносов. Он убит при налёте. Да-с.

Митьков закрыл глаза и замолчал. Я было собрался прекратить разговор, беспокоясь о его здоровье, но тут он продолжил.

— Но с вашей помощью, дорогой доктор, — он улыбнулся, — теперь доподлинно известно, кто убийца госпожи Суторниной.

— Вы что же, подозреваете Травникова? — я недоверчиво посмотрел на ротмистра. — Браунинг — не улика! Учительница убита совсем иным способом! Весьма сомнительно, что это Травников!

— А как же-с! Он самый и есть! Подлец и мерзавец! Вы удивлены, доктор? И тем не менее, тем не менее. Дело именно в браунинге с перламутровой ручкой. Пистолет принадлежал Августе Михайловне. Только убийца мог прихватить его с места преступления. Улика! И неопровержимая! Она, бедняжка, уверяла меня, что браунинг защитит её от злодеев. Ах, глупышка! Царствие ей небесное!

— Но зачем? Зачем он взял его? Ведь это риск! — я был искренне удивлён.

Митьков в ответ коротко хохотнул.

— Телеграфист оказался падок до красивых безделушек. Мы обыскали его дом. Там, представьте себе, нашли уйму всяких прелестных вещиц. Такие же перламутровые десертные ложки, галстучная булавка с фальшивым брильянтом, портмоне из крокодиловой кожи…

Я невольно задумался. С психологической точки зрения это объясняется болезненной зависимостью человека от вещей, которые, по его мнению, возвеличивают его, поднимают до вершин, им вожделенных. Вполне можно допустить, что телеграфист, овладев этими вещами, представлял себя аристократом или, смешно сказать, равным нашим интеллектуалам. Перед такой зависимостью бессильны разум и даже инстинкт самосохранения. Но с нравственной стороны?! Как может в человеке одновременно существовать холодный расчёт убийцы, мелкая, ничтожная страсть к красивым побрякушкам и забота о матери? Что же произошло с его разумом, что так исковеркало, осквернило изначальную чистоту его души?

Я не заметил, что Николай Арнольдович в который раз обращается ко мне.

— Вы меня слушаете, Евгений Сергеевич? Я говорю, нелепый он человечишко. Пыжится изобразить из себя сельского интеллигента, а сам, наподобие сороки, норовит всякую блестящую побрякушку к себе в гнездо притащить.

— Николай Арнольдович, — я был в некотором затруднении, — то, что Травников — убийца, вы неопровержимо доказали. Но остаётся вопрос: почему он её убил? Неужели из-за красивой игрушки?

***

Митьков кряхтя поудобнее устроил на диване свое грузное тело. Осторожно поправил «косынку», поддерживавшую раненую руку.

— Мы подходим, пожалуй, к главному мотиву всех совершённых преступлений. И мотив этот — политика! Революционные идеи! Помимо Никифорова и Курносова, о которых доносила бедная Августа, в так называемую ячейку эсеров входил Травников. Именно ему ячейка поручила исполнить приговор, который эти революционеры вынесли Суторниной.

— Приговор? — переспросил я в недоумении. — Какой такой приговор?

— Таким чудовищным образом они совершают, как им представляется, революционное правосудие, — хмуро пояснил Митьков. — Видите ли, прежде, чем совершить убийство какого-нибудь чиновника, хоть товарища прокурора или градоначальника, эсеры на собрании решают, виновна жертва перед революцией или не виновна. Выносят приговор. Так, к слову сказать, был убит министр внутренних дел. Так приговорили Августу Михайловну.

— Отчего же так жестоко? — у меня до сих пор перед глазами стояла картина: женская шея с огромным поперечным подкожным кровоизлиянием. — Я слышал, в своих жертв они обычно стреляют. Или бросают бомбу.

— Нет-нет, им шумиха была не нужна, — покачал головой сыщик. — Они готовили взрыв в другом месте, а показательная казнь со стрельбой могла им навредить. Расправу они предполагали «тихую». Никифоров на допросе утверждал, что убить цианидом предложил Курносов. Яд он украл. Курносов работал в секретной части, где цианидом обрабатывали руду. Там и стащил. Никифоров показал, что по первоначалу возникло затруднение: работу в цеху на время остановили и всех заставили работать с новой рудой. Поэтому Курносов тайно проник к технологу в кабинет и уже оттуда выкрал порошок. Решили, что Травников придёт в гости к Суторниной, мол, поговорить о книжках, новые взять, а потом подсыпет цианид в чай. Не получилось. В общем, всё было, как вы и предполагали. Увидев, что яд не действует, Травников схватился за кочергу. Кстати, я спросил у него, как он наловчился так убивать? Представьте, вы и здесь оказались правы, говоря о древних казнях. Буряты в своих поселениях до сих пор практикуют такое бескровное наказание. Травников от них и перенял, когда с отцом был на приисках. Кочергу мы нашли в кустах, недалеко от дома Веляшевой, а вот железный прут, коим он огрел Никифорова, до сих пор ищем.

— Николай Арнольдович, обождите, — я с силой растёр лоб. — Давайте по порядку. В нашем городе существует кучка эсеров — отъявленные негодяи, возомнившие себя революционерами. Негодяи, за исключением некоторой особы… Она ведь не участвовала в вынесении приговора Суторниной. Верно? Вот-с… Ячейка готовит покушение. Тут выясняется, что за ними следит агент Охранного отделения. Учительницу, царствие ей небесное, лишают жизни. Тем временем в аптекарской лаборатории Никифоров приготовляет взрывчатую смесь и саму бомбу. Так? Так! И если верить рассказу Травникова, именно Никифоров отвозит бомбу в город. Тогда зачем Травников рассказал мне о Никифорове?

Митьков снова стал пристраивать поудобнее раненую руку, утомился и огорчённо откинулся на подушках.

— Доктор, не сочтите за труд, прикажите кондуктору подать чай. Совсем в горле пересохло, да и сердце колотится, как хвост у поднятого зайца.

Принесли чаю, и Николай Арнольдович продолжил:

— Для меня это тоже оставалось загадкой до момента покушения на помощника аптекаря. Если следовать простой логике, подпольщики тайно готовят покушение, потом демонстративно совершают убийство чиновника, то затем они должны замести следы, лечь на дно и сидеть тихо, как мышь под веником. Тем не менее донос телеграфиста на своего товарища ломает эту логику. Признаюсь, я сперва легкомысленно отнёсся к Травникову, почитая его рассказ о мнимом подрывнике за нервический бред. Однако после взрыва у театра, особливо после покушения на Никифорова, я задумался. Телеграфист уж больно точно описал составные части бомбы. Либо он прекрасно осведомлен о том, как она устроена, либо хочет, чтобы не было сомнений, что Никифоров — бомбист. Кроме того, Травников рассказал это не полиции, где его могли жёстко допросить, чего он явно избегал, а вам, человеку, уж извините, Евгений Сергеевич, бесхитростному и доверчивому. Зная вашу порядочность, он был уверен, что вы поделитесь этой информацией с полицией. Таким образом, по его замыслу, после взрыва полиция бросится искать Никифорова. Придя к такому заключению, я задал себе вопрос: для чего Травников сдал своего товарища? Зачем давать нам такие подсказки? И в этот момент обнаруживается Сенька Никифоров с разбитой головой и при смерти. То есть, Травников рассчитывал, что мы, найдя труп помощника аптекаря, заключим, что злодей, организовавший взрыв у театра, погиб. Зло наказано. Дело закрыто. Это называется «концы в воду».

— Вероятно, я что-то упустил, — помотал я головой, пытаясь всё связать воедино. — Мне невдомёк, зачем ему всё это? Ведь нет ни одного свидетельства, что Травников как-то замешан в террористическом акте! Зачем ему нужен был, извините мой цинизм, мёртвый Никифоров? Никто бы не узнал ни о нём, ни о Травникове самом, ни о… Как его? Курносове!

— Скажу вам откровенно, доктор, это я сейчас задним умом такой всезнающий. Когда я привёз помощника аптекаря к вам в больницу, у меня в голове была такая каша из догадок и всевозможных версий, что впору самому голову лечить электричеством. И по чести сказать, ни в одной из этих версий Травников не фигурировал. Нужно было случиться налёту на фабрику, чтобы в моей голове, как по щелчку, всё встало на свои места. Ну, а последующие допросы Никифорова и Травникова только добавили деталей. Так вот-с! Взрыв у театра — это был, как бы выразились военные, отвлекающий манёвр. Взрыв и случившиеся после него волнения нужны были только с одной целью — отозвать все силы полиции и нескольких жандармов из города. Главным замыслом было ограбление фабрики, в которой после очистки руды цианидами получали золото. Их целью было золото! Готовили они эту «эксу» давно. Вы стали невольным им помощником, доставив из Ялты ящик с оружием: пистолетами и патронами.

— Выходит, Никифорова хотели убить, потому что он знал о налёте?

— Он знал, но не должен был участвовать — кишка тонка. От него особенно и не скрывали всю операцию. Он уже тогда был назначен жертвой. Предуготовленная жертва на алтарь революции.

— Какая низость, какое вероломство! — воскликнул я с возмущением.

— Нет, не скажите, — засмеялся ротмистр. — По-моему, план хитроумен и в некотором смысле вызывает восхищение! Никифоров также, как и сам взрыв, — лишь ширма. В последнем действии ширма не нужна и от неё лучше избавиться. План не без изъяна, но, повторюсь, хитроумен и не может не вызывать восхищение. Тем более, что от начала до конца был разработан женщиной — госпожой Веляшевой. Дело в том, что два предыдущих «экса» она провалила. Этим налётом она хотела восстановить свою репутацию и сорвать куш.

Меня словно громом поразило! До последнего момента я надеялся, что Лиза случайно оказалась среди этих негодяев, так сказать, по причине восторженности мыслей и легкомысленного увлечения социальными идеями, но теперь!

Митьков, забыв о ранении, увлечённо продолжал рассказ:

— Сестра Ксения опознала Травникова, после чего злодей сознался, что дважды пытался убить Никифорова.

— Учительницу убили из-за того же? — я пришёл в себя и решил поддержать разговор, — она узнала о готовящемся налёте?

— Как выяснилось, нет. Причина провала была в другом. Однажды Травников, который имел доступ в почтовое отделение, копался в прибывшей корреспонденции и обнаружил письмо, адресованное Суторниной. Она тогда уже была у них под подозрением. Письмо было отправлено её близкой родственницей, княгиней Киреевской. В письме Их Сиятельство писали, что на днях имели удовольствие слышать от генерала Дашкевича слова восхищения в адрес её, Августы Михайловны подвига на благо Императорской семьи и во славу Отечества. Вот-с! Это и был приговор Суторниной.

— Как? Объясните! — опешил я. — Что дурного в том, что девица княжеских кровей отправляется служить Отечеству простой сельской учительницей? Действительно гражданский подвиг! Таких подвижников, кстати, не счесть числа! Убивать за служение на благородном поприще просвещения? Это уму не постижимо!

— Конечно, дело не в этом, доктор! Ваше негодование объясняется вашим незнанием, кто такой генерал Дашкевич. Во-первых, жандармский. Во-вторых, до недавнего времени он являлся прямым начальником надворного советника Зубатова Сергея Васильевича, а Сергей Васильевич — это политический сыск.

— Постойте! Не мог человек с четырьмя классами образования знать такие детали!

— Он и не знал. Знал человек, который прекрасно ориентируется в столичном обществе и знаком с некоторыми именами во власти.

— Вы хотите сказать… — уже обречённо пролепетал я.

— Увы, Евгений Сергеевич, увы! — кивнул Митьков.

После горестного для меня известия я надолго замолчал. Потом, собравшись с силами, спросил:

— Какова же судьба Елизаветы Афанасьевны?

— Под стражей госпожа Веляшева, под стражей в Петропавловской крепости. Так же, как и её подельники: Травников и Никифоров. Всем троим грозит висельница. Но думаю, столичные адвокаты для неё лично выторгуют у присяжных ссылку или поселение.

Николай Арнольдович внимательно смотрел на меня. Вероятно, я представлял жалкое зрелище: сломавшийся от житейских невзгод интеллигент.

— Вам боле не интересен дальнейший ход расследования? — спросил он не без обиды и, заручившись моим молчаливым согласием, продолжил:

— Полноте, дорогой доктор, горевать. Разочарования в людях неизбежны и даже полезны. В них для мыслящего человека — источник мудрости, в отличие от испытанных нами минут счастья. Последние лишь напоминают, что жизнь скоротечна и, увы, конечна! Вспомните: «Мгновенье, прекрасно ты, продлись, постой!» Полноте, доктор!»

***

День клонился к своему завершению. Стучали на стыках колёса, за окнами летел паровозный дым, мелькали огни уносящихся прочь деревень. Мне вспомнились одинокие вечера во флигеле. Вдруг из далека, кажется из-за горизонта, донесётся звук паровозного гудка. И представляешь себе поезд в огнях, стремительно несущийся мимо тёмных лесов, спящих деревень и твоего притихшего, сонного уезда, где во флигеле, в своём кабинете в одиночестве коротаешь вечер. Огонь ещё не зажжён, чтение уже наскучило, и ты ежечасно ждёшь, что вот-вот застучат по больничному двору дрожки и повезут тебя в ночь в деревню к больному.

— Каков же был план? — очнувшись от своих мыслей, спросил я.

— План налётчиков был следующий. Зная о том, что на фабрику должен прибыть обоз с золотоносной рудой, они предполагают проникнуть под видом обоза в охраняемую часть, где находится контора. По их расчётам, которые строились на добытых Курносовым сведениях, в конторе, в сейфе, должно храниться не менее двух килограммов золота и несколько тысяч зарплатных денег в ассигнациях. Для безопасного проникновения им было нужно, чтобы охрана из полицейских и жандармов была удалена с территории, а лучше из города. Для этого они планировали произвести отвлекающий их внимание взрыв в губернском городе. Протесты, которые потребуют дополнительного привлечения сил полиции, должны были усугубить хаос, вызванный убийством чиновника. Организацию бесчинств поручили группе местных эсеров во главе с мещанином Черновым, объявив, что цель террора — столичный чиновник, действительный статский советник Балмошнов. Всё было рассчитано буквально по минутам.

Но тут выясняется, что у обоза в пути произошла задержка. Обоз запаздывает. Студент Ильичёв тем временем взрывает бомбу в назначенное время, но по счастливой случайности Балмошнов проехал на вокзал другим путём. Взрыв убивает и калечит невинных людей, в том числе и самого бомбиста; он умирает от ран сразу же на месте. После взрыва вспыхивают немногочисленные, но шумные выступления мещан и рабочих. Губернская полиция, перепугавшись, отдаёт приказ стянуть из уездных городков всех полицейских, включая даже жандармов с железной дороги. Фабрика лишается охраны. Но обоза на лесной дороге нет. Проходит ночь. Утро. В городе к тому времени уже навели порядок. Полицейские вот-вот вернутся. Часть боевиков из страха, что нагрянет полиция, скрывается. Остаются трое, с ними Курносов и Травников. Лишь к полудню обоз появляется на шоссе, ведущему к фабрике. Грабители захватывают его быстро и тут же спешат к своей цели. Они легко прорываются к конторе, убивая немногочисленную охрану, и добираются до сейфа. Казалось, успех близок, если бы не мы. Нам повезло, что часть налётчиков сбежала до нападения. Жаль, в той перестрелке я потерял унтера. Хороший был служака, ещё мальчишкой участвовал в сербской кампании против турок, а вот убит русской пулей. Жена осталась да четверо ребятишек.

Я молчал, вновь переживая произошедшие события.

— Один бандит всё же скрылся, — задумчиво произнёс я, вспомнив несущихся на нас лошадей и фигуру возницы, неистово размахивающего кнутом. — Как сейчас вижу…

— Сам Иван Фомич Травников правил лошадьми. Неужто вы его не признали?

— Он? — поразился я. — Нет, не признал! Волнение, знаете ли… Да и лицо было прикрыто маской.

— Верно, верно! — закивал Митьков. — И маску, и деньги нашли у него при обыске.

Я сидел, потрясённый бесчеловечностью преступления и поражающим цинизмом его исполнителей.

— Чудовищно, — наконец произнёс я, — невозможно поверить, что эти люди с холодным расчётом готовились убить бомбой и покалечить множество ни в чём не повинных людей. И всё только ради того, чтобы совершить разбой.

— Соглашусь с вами, доктор. Не менее бесовскими являются их рассуждения, их лицемерное оправдание необходимости террора. Изволите ли видеть: ради справедливого и демократического мира с признанием гражданских прав и свобод. Так-то, доктор! Упаси нас, Господи, дожить до того времени, когда они захватят власть! Чует моё сердце, если их не остановить, Россия погрузится в кровавую междоусобицу. Он молчал и смотрел перед собой, словно провидел картины пожарищ, толпы беженцев и разорённые города. Я же находился в подавленном состоянии от услышанного. Теперь, когда мнимая разрозненность отдельных событий сложилась в цельную картину ужасного замысла одних русских людей против других русских людей, замысла на беспощадное и взаимное уничтожение, до меня стал доходить апокалиптический ужас надвигающихся перемен.

— Знаете, что меня удивляет в этом негодяе Травникове? — прервал молчание ротмистр. — Завладев деньгами, пусть небольшими, меньше тысячи, и рискуя попасть в конце концов под наше подозрение, он тем не менее не сбежал, не скрылся, не ушёл в тень, а остался здесь, будто и не причём он вовсе! Непростительная беспечность, либо глупая бравада!

— Ни то, ни другое, Николай Арнольдович! — я задёрнул занавески на окне и включил хрустальный электрический фонарь под потолком. — Он предан своей матери и беззаветно её любит. Он ни за что на свете не оставил бы её одну.

— Именно поэтому, — продолжал я с горечью в сердце, — решил он устранить все возможные для себя угрозы: убить свидетеля своего злонамеренного участия, надёжно спрятать или просто закопать пистолет, который его изобличал, — и всё это не из-за страха за собственную жизнь, а лишь для того, чтобы остаться рядом с матерью и защитить её от невзгод и нищеты.

— Хм! Возможно, вы правы доктор, — заметил он, вставая и разминая ноги. — Однако ж какова превратность судьбы! Угодно ли вам знать, кто обнаружил мальчонку Никифорова, брошенного на рельсы? Старуха Матрёна — мать Травникова. Она невзначай спасла мальчишку, который теперь свидетельствует против её сына и готовит того к виселице. Каково?!

Я не нашёл, что ответить и промолчал. Впрочем, думал я, будь я чуть более крепок, а усталость не сковала бы обычную живость моего ума, возможно, я бы нашёл ответ на такое необъяснимое явление судьбы. Например, есть высший суд над всякой любовью, и не всякая любовь сыновняя искупает грехи. Но я был не в силах отвечать и лишь слушал ротмистра, который представлялся мне в эти минуты неутомимым.

— Есть одно обстоятельство, Евгений Сергеевич, — Митьков смотрел на меня пристально, не мигая, — которое ставит меня в тупик. В сейфе не оказалось ни золота, ни денег. Точнее так: деньги были, но деньги пустяшные. Травников показал, что столичный боевик, имени которого он не знает, завладел из сейфа металлической коробкой с каким-то порошком, при этом не тронув денег. Что скажете на это, доктор?

— Позвольте, — я встрепенулся, — как? Как ни золота, ни денег?! Неужели управляющий, как его…

— Самохин, — подсказал ротмистр, — врёт подлец! Врёт и про деньги, и про золото! Известное дело: проворовался и решил всё свалить на грабителей. Пусть промышленники сами с ним разбираются или обращаются в полицию. Мне не досуг!

— То есть, по-вашему выходит, что разбой замысливался ради какого-то порошка?

— Я об этом и толкую, дорогой доктор! — воскликнул Митьков. — Согласитесь, странно! Энигма! Что скажете?

Он пристально взглянул на меня, и в его глазах я прочёл просьбу помочь в разгадке неожиданного поворота. Признаюсь, в тот момент я был настолько утомлён, что утратил способность строить какие-либо умозаключения и разгадывать новые тайны. Но требовательный голос ротмистра заставил меня собрать волю в кулак и заговорить.

— Выходит, Николай Арнольдович, весь сыр-бор разгорелся из-за этого порошка. Но убей меня Бог, я не понимаю, что может быть ценного для террористов в порошке, добытом где-то на руднике?! Колчеданная руда — это я понимаю. Самородок золота — тоже. Неизвестный нам металлический порошок, который настолько ценен для них, что они устраивают сложную, многоходовую комбинацию со стрельбой и невинными жертвами — это выше моего понимания.

— Отчего вы взяли, что дело в колчеданной руде? Мы вскрыли повозку, которую захватили грабители. В обнаруженных ящиках был неизвестный камень: чёрный, с ярко-жёлтыми кристаллами, тогда как колчедан — сплошной, металлического вида камень.

Я развёл руками и не нашёлся, что ответить. Появившийся словно из сумрака, Сидорчук прервал нашу беседу, чему я был очень рад. Он помог своему шефу переодеться в пижаму и уложил его в постель, предварительно поставив на столик рядом с ним сельтерской воды. Я довольствовался собственноручным приготовлением ко сну и с облегчением улёгся на широкий диван.

Сидорчук, окинувший внимательным взглядом купе и погасивший ночной фонарь под потолком, вернулся в свой третий класс. Я пожелал ротмистру спокойной ночи, малодушно надеясь, что тот не будет храпеть во сне. В наступившей тишине доносились лишь перестук колёс и металлический скрежет сцепок меж вагонами. Я сдержанно поблагодарил благосклонную ко мне судьбу, давшей наконец возможность погрузиться в освежающий сон.

***

Последовавшие за нашим прибытием в Петербург события развивались столь стремительно и необычно для моей провинциальной впечатлительности, что они оставили след в моей памяти, как череда светотипических карточек, кои услужливо рассыпают перед клиентами в фотографическом салоне.

Вот первая. Перрон Николаевского вокзала. В толпе встречающих я вижу высокого, c холёным лицом и погонами поручика, молодого офицера. Он козыряет Митькову, обращаясь к нему «Господин подполковник», игнорируя наше с Сидорчуком присутствие. Мы выходим на запруженную повозками и извозчичьими пролётками площадь. Митьков с поручиком садятся в экипаж, мы с Сидорчуком — в пролётку.

Карточка вторая. Казённый экипаж, которым управляет полицейский унтер, катит по набережной Фонтанки и, вклинившись в плотный поток карет и пролёток, сворачивает на Гороховую, отчего его движение замедляется, и наш «Ванька» успевает его нагнать прежде, чем тот останавливается.

Теперь третья. Извозчик ссаживает нас возле огромного, возведённого в классическом стиле особняка градоначальника. Шеренга белоснежных колон, на которые опирается массивный карниз. Высокие парадные окна второго этажа, широкий балкон, огороженный балюстрадой. Митьков с поручиком поджидают нас у массивных дубовых дверей.

Четвёртая карточка. Мы поднимаемся по тесной лестнице на второй этаж. Толкотня, характерная для присутственных мест. Горожане в партикулярных платьях, растерянно разглядывающие жёлто-белые стены с высокими, массивными дверями кабинетов; купцы в поддёвках и сапогах, не зная, куда двинуться, и оттого мешкающие возле балюстрады второго этажа; спорые и оттого малоприметные, скользящие мимо них чиновники в мундирах зелёного сукна. Поручик, который взял на себя роль проводника, уверенно ведёт нас с Митьковым по длинным коридорам. Сидорчук тёмным пятном маячит где-то внизу, у подножия лестницы.

Карточка пятая, и последняя. Комната, стены которой украшены деревянными панелями и портретами российских самодержцев. Огромный узорчатый ковёр покрывает дубовый паркетный пол, и оттого шаги входящих и выходящих офицеров охранного отделения едва слышны. Возле высокого окна, едва не сливаясь с плотной гардиной, стоит Трапезников-младший. Выражение его лица такое, какое обычно делается у людей от томительного ожидания. Мы сблизились и обменялись рукопожатиями. Оба, Матвей Тимофеевич и Николай Арнольдович, хранят сосредоточенное молчание; я тоже, но скорее по причине некоторой растерянности от всего происходящего. Ротмистр за время нашего долгого путешествия никак не оповестил меня ни о месте назначения нашего вояжа, ни о его предмете. В дороге я предпочёл изображать полное равнодушие, что давалось мне с лёгкостью: путешествие было утомительным и лишь усугубляло мою усталость.

И вот я, страшно сказать, в «Отделении по охранению общественной безопасности». Сложное чувство обуревает всякого прогрессивно мыслящего человека при упоминании об охранном отделении. С одной стороны, он солидаризируется с общественным возмущением относительно отправляемых охранкой репрессий и ущемления свобод. С другой, он натурально боится дымящегося кровью террора, производимого революционерами, которых этот сыск изобличает. Амбивалентность вообще присуща людям мыслящим и почитающим себя интеллигенцией.

К нам неслышно подошёл давешний поручик и, не повышая голоса, пригласил к аудиенции. Однако как же я удивился, когда нас троих повели не к главным дверям — массивным и высоким двустворчатым, куда с напряжёнными лицами входили посетители, — а в боковую, малоприметную, скрытую от посторонних взоров тяжёлой, багряного цвета шторой.

В небольшой комнате, с книжными стеллажами вдоль стен, возле письменного стола возвышался, заложивши руки за спину, худощавый человек средних лет. Роста был он высокого, лицо имел вытянутое, с тяжёлой нижней челюстью и пухлыми губами. Рот почти скрыт обвислыми усами. Живые глаза смотрели на нас тепло и с интересом. Он шагнул навстречу и первым пожал руку Митькову, затем Трапезникову и в конце мне.

— Надворный советник Зубатов Сергей Васильевич, — представился он и тут же продолжил: — С Николаем Арнольдовичем мы знакомы давно. Матвей Тимофеевич, рад вас видеть, жаль, что при таких обстоятельства. О вас, Евгений Сергеевич, — обратился он ко мне, — наслышан от Николая Арнольдовича.

— Господа, прошу садится, — мы расселись, и он продолжил энергично, — разговор мы поведём о высших интересах Империи, и потому призываю вас к крайней степени сдержанности в дальнейших своих высказываниях, когда вы покинете пределы этой комнаты. Любое слово, произнесённое здесь, дойди оно до ушей злоумышленников, может нанести колоссальный вред не только государству, но и Его Величеству.

— Господин Трапезников, — отнёсся он к Матвею Тимофеевичу, — вас попрошу прояснить некоторые детали произошедших событий в городе N. Признаюсь, без ваших объяснений нам будет затруднительно трактовать действия террористов. Николай Арнольдович, — поворотился он к Митькову, — рассчитываю на ваши практические дополнения, поскольку вы, так сказать, только что с передовой.

— Что до вас, Евгений Сергеевич, — усы его дрогнули от лёгкой улыбки, — будьте готовы, как вы это умеете, оказать необходимую лекарскую помощь.

— Я готов-с, Ваше Высокоблагородие, — Трапезников попытался встать, но надворный советник остановил его движением руки. — Растолкуйте нам природу похищенного металла и в чём его ценность для преступников?

Трапезников снова сделал попытку подняться, но, опомнившись, остался сидеть. Волнуясь, он вытащил из кармана брюк носовой платок и вытер им руки.

— Господа, видите ли… — начал он неуверенно, — пожалуй, я начну с Петербургского физико-химического общества. Как вам должно быть известно, я прошёл полный курс по кафедре неорганической химии в Петербургском университете. В дополнение изучал минералогию в Германии. Этого требовал мой родитель Тимофей Матвеевич, требовали интересы нашего семейного дела. Мой прадед, тоже Матвей Трапезников, с высочайшего соизволения Императрицы Екатерины Алексеевны, основал золотодобычу на Урале, а также в Баргузинских горах. С него, можно сказать, мы и начались. По возвращению моему из Германии я стал изучать иноземный опыт по извлечению меди и золота из бедной на благородные металлы колчеданной руды. Одновременно заделался завсегдатаем физико-химического общества Петербурга. Полгода тому назад профессор Егоров из Военно-медицинской академии представил доклад об опыте с неизвестным мне ранее минералом: оксидом урана. Слова профессора натолкнули меня на счастливую догадку. Суть её в том, господа, что, овладев явлением превращения урана из одного его состояния в другое, можно добыть неиссякаемый источник тепла. Видите ли, ядро урана постоянно излучает тепло. Если овладеть этой природной стихией, то человечество обретёт процветание и всеобщее благоденствие! Тепло можно превратить в электричество, в паровую энергию… да мало ли какие ещё блага это может принести! Можно избавить человечество от необходимости заготовления дров, угля. Представьте, господа, сколько можно сохранить леса от вырубки! Можно избавить горняков от непосильного труда в угольных шахтах! Такое открытие совершит всеобщую техническую революцию! Согласитесь, господа, это, наверно, лучше всякой другой революции! Более того, уран, легко отдавший тепло, по-прежнему сохраняет внутри своего ядра колоссальную энергию, которая в тысячи раз превышает энергию изобретения Альфреда Нобеля! Вы только вдумайтесь, господа… Впрочем, я увлёкся! Пожалуй, я продолжу…

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.