18+
Муромские фантасмагории

Объем: 148 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

МУРОМСКИЕ ФАНТАСМАГОРИИ

ПРЕДИСЛОВИЕ

Заранее предупрежу тебя, читатель, что главный герой моих повестей я сам, так как мои фантасмагории тесно связаны с моими воспоминаниями, а многие герои реальны. Муромляне же вспомнят и те места, в которых развиваются события, многих их уже нет на карте города, другие по-прежнему можно посетить. Писался данный труд во время длительного заключения, когда при себе у меня были лишь листок, ручка, фантазия и память. Так причудливо я сублимировал свободу, переносясь в детство, где в каждой унылой локации находил развлечение для своего воображения. Я пытался описать каждый период своего взросления, пробовал разные сюжетные перипетии. Пусть вас не удивляет повествовательный слог. Отчасти это пародийные высокопарности, заимствованные у авторов прежних эпох. Первый рассказ «Путешествие из Вербовского в Муром» лишь задает настроение всему литературному альманаху, своего рода вступление. Повесть «Виоленсия» уже приобретает сюжетные метаморфозы. Это еще не дробление сценария, к которому я приду позднее. Это замысловатая 6 или 9, в которых сюжет, оказывается в своеобразной петле, пытаясь выскочить на развилке. Работа над этой повестью была сродни интеллектуальной игре с самим собой. И наконец третья повесть «Это Муром! Муром!», в которой я уже пришел к своей творческой идее, которую планирую придерживаться. На дробление сценария, с последующими ветвлением и пересечением, меня навели квантовые теории. Сюжет выстроен в виде треугольника, где три сюжетные линии меняются сторонами и углами. Наверное, правильнее было назвать мое произведение «Муромские квантовые перемещения». Работа над ним была уже не игрой, но настоящей головоломкой. Вещь авангардная, чего-то подобного мне самому в литературе не встречалось. Множество писано книг о параллельных мирах, но я еще не встречал по-настоящему хитроумных попыток их пересечения, где один мир косвенно вмешивается в другой. Я это попытался воспроизвести и обыграть на примере «Это Муром! Муром!». Предупреждаю, литературный стиль и замысловатый сюжет многим будут сложны для прочтения, но на мой взгляд сложность и делает слово и мысль искусством.

ПУТЕШЕСТВИЕ ИЗ ВЕРБОВСКОГО В МУРОМ

Так случилось в тот неслучайный час, летний и сухой, когда меня застиг автобусный перерыв. Об этом возвестила мне икарусная гармонь с надменной миной водителя и табличкой из уплотненного картона с лаконичным «обед». На этом можно было бы и закончить. Однако, спешу признаться, как обычно и бывает в жизни, мне стал ясен вердикт еще до момента его констатации, еще когда этот транспортный манжет (кто шил, метафору оценит) появился вдалеке из-за поворота. Тогда я успел оценить прозрачность его профиля, теперь «обед» сделал его пустоту объясненной. И еще раньше, когда завидел обезлюдевшую остановку без привычных пожилых тележек. Более того, я заблаговременно осведомлен баушкой Лизой, своими глазами видел газетную вырезку с расписанием маршрутов 9, 6А и 6Э, буквенные обозначения которых до сих пор остаются мне неведомыми. И я все равно поперся на остановку, считая, что мое везение увесистее сухой печатной информации.

В этот раз объективные обстоятельства одержали верх, в будущем они сильно уйдут вперед в нашем непримиримом гандикапе, а ставки будут несравненно выше, но сейчас я еще юн, если не сказать мал. И мне предстоял выбор — вернуться к баушке Лизе на щите или тронуться в путешествие, полное вдохновенных дум и лелеемых взглядом мест, кои я не успевал усозерцать в автобусной толчее средь дизельных паров и скрипов резиновых стыков. В случае если пыль дорог меня утомит, это случится задолго после обеда венгерских гусениц, и свой путь я завершу на них верхом. Итак, я тронулся пешком, пока раздумья не развернули мои мысли, а те в свою очередь — мои ноги.

Я двинул в сторону автобусных обедов, а ведь он мог добросить до автопарка, по всей видимости, чересчур голоден, чтобы тормознуть. За спиной остался оповестительный столб цвета морской волны с черным названием поселка особой терминологии — ботанико-агентурной. Место, где шпионов склоняли к перебежничеству, привязывая к стульям и заставляли глотать почки вербы, которая произрастает в утробе подобно паразиту и особо несговорчивых разрывает, словно кокон, по мере созревания. Мысль, что этот столб вперил свои черные буквы в мою спину ощетинила мои плечи, хоть я покамест и был вне подозрений. Однако мое нежданное пешеходство определенно внеслось в заметки. Что ж, я пытался не вызвать пристальности, стараясь расслабиться насколько мне по силам. Но стараться и расслабиться глаголы несовместимые, пусть в сочетании очень распространенные. Про себя причитая «хоть бы», в моей причудливой фантасмагории воцарилась темень, в ней я тщетно искал укрытие от этого хищного фонаря, но он неизбежно меня обнаруживал в кюветах и на ветвях. Я резко ринулся на другой тракт сквозь просеку, прочь из зон видимости. Не подавать же себя на блюдечке в застенки чекистов. Много позже в температурном бреду я боялся пресловутой проросшей вербы в моем чреве. Вспоминая родной поселок содрогаюсь от его раскидистых аллей, по ночам стонущих по-человечьи.

Я свернул на проселочную кайму, обрамлявшую подсолнушье поле, чье многоокое существо вмиг вперилось на нежданного появленца. Под дождями и зноями, эти словно сошедшие со страниц Лавкрафта пришельцы, томились на своем тесном ареале в своем желтом ореоле. Их изможденный вид пусть не сбивает вас с толку, их неподвижный облик обманчив, так завлекают они нерадивых семечных щелкунов, которым в этом солнечном изобилии не посчастливилось забрести в их стебли. Сейчас они лениво развернули свои недремлющие зраки, но поле помнит, что то идет не деревенский недотепа, а опытный охотник за их черными головами, сносивший их будто по циркулю, оставляя плеши. Стоило мне допустить мысль, что то лишь беззащитные растения, тут же мои силы подтачивало угрызение. Но то лишь инопланетная тактика, меня не проведешь. На закате они словно мученики, утопавшие в багровой топи, молили о спасении, а ночью будто монахи в аскезе. Так на каждое время суток у них свои уловки. Однотипный пейзаж клятых врагов начал утомлять, но вот я вновь свернул к шоссе, ибо мой надсмотрщик статичен далеко позади и ему уже не доглядеться до моих маневров.

На моем маршруте кирпичный завод, очень странно приютивший трехэтажный жилой дом. Так причудливым образом они сошлись в отдалении от поселка и как, должно быть, опостылел этот придорожный и бедный конструкциями двор местным детям, при наличии таковых. Но сама тайна скрывалась в чертогах завода. Одному из наших довелось работать в этом каторжанском месте. Кирпич вообще, если не падает с крыши, то неизменно переносится в неподъемном количестве на обнаженных спинах изможденных рабов. Так и наш товарищ имел рабочий день длиннее солнечного, вставая до восхода и возвращаясь в свете уличных фонарей. Он-то и рассказывал о катакомбах, целом подземном лабиринте, где одна кирпичная кладка одновременно и стена, и могила, в которой заживо закладывали несчастных, удел коих был страдать по сырой земле уже будучи скелетом до тех пор, пока стоит кирпич. А красный кирпич стоит на века.

Тогда-то я и спустился в эти полные глухого стенания места. Слышал я и о страже того ужаса — кирпичном големе. Четырех саженей высотой и двух вширь, бицепс порядка аршина в диаметре, становая тяга порядка двух тонн. На этот счет я держал свои козыри, в которых убедился по жизни, ловкость бьет силу, а мой березовый прутик в руках такого опытного мастера уравнивался с рапирой в способности повергать неповоротливую броню. В факельных отсветах я вслушивался в тишину и слышал лишь трепетания огня заблудившимися, как и я, сквозняками. Наконец, выйдя на знакомое место, возблагодарив при этом судьбу, в улегшейся на моем сердце суете я прибег к старому проверенному способу не заплутать в однородных поворотах. Я ставил отметины на стенах мелом, он у меня всегда наготове и полезен на все случаи жизни: для турников, для взбредившего невесть откуда математического откровения, ну или для игры в классики.

Так я рисовал на углах незамысловатые перекрестья. В один момент я шел уже смелее, когда повторил свой путь вновь, а затем вновь, но в другой раз моему вниманию предстояло пробудиться, потому как кресты были затерты. Они были различимы, но необходимо готовиться к встрече, кто-то заметил мое присутствие. На время я крался как мышь, пристально всматриваясь в даль, машинально меля стену. Прислонившись в очередной раз к стене, на полглаза выглянув за угол, я оцепенел. Щекотно-звонкий девчачий голос коснулся моего уха, игриво посмеивающийся над моим замешательством. Я лишь сейчас обратил внимание на свое касание выпуклой поверхности, на кою пристроил свою влажную ладонь. И лишь спустя мгновение после осязания я различил зримо выступ женской груди, а затем — женского всего остального, детальность анатомии уточнять постеснялся. Достаточно ясно представлялась обтекаемость черт, сама же структура была кирпичной. Весьма похвальная работа, отметил я про себя, но следом заметил не моргавшие глаза в виду отсутствие век. У вздернутой щепки носа и острых ушей отсутствовали отверстия, что представляло произведение мастера не как вершину искусства и навело меня на разочаровывающий вывод, что интерес к ней может быть лишь сугубо платоническим.

— Что ты делаешь? — спросила големнесса, и в ее голосе помимо звучания нежности мой слух уличил трение, словно переливы арфы на фоне змеиного шипения.

Сама девушка мне ровесница по меркам человеческой антропометрии. Волосы ее выполнены в виде незамысловатого египетского парика: лень замаскированная под оригинальность.

— Играю в крестики.

— А если я выиграю?

Голем-герл, ее звали Кирпиана, угостила меня восхитительным напитком, композиция чабреца, кофе, ромашки и кирпичной пыли, после чашки коего мое тело задубело, будто в венах моих завихрился песок, а в суставах толоклось битое стекло.

— Тебе предстоит выпить еще пять таких, — произнесенное страшно своей безапелляционностью.

Оттого моя кровь побежала бурной рекой и, должно быть, измыла песочные насыпи, однако мышцы еще не вобрали жизнь. Страшась быть опоенным в параличе, мне пришел на помощь язык, в этот раз явивший себя как друг. Что я мог сказать, более в пустоту глухих коридоров, нежели в непроходимые уши изваяния? То же, что и все, кому в тягость любви подобие: мол, дело сугубо добровольное и основанное на полном доверии. Она же грезила о любви бесконечной и трагичной, словом, любви настоящей, мечтая застыть в вечности этих темных казематов в объятиях любимого, до скончания мира, в одной неорганике здесь же, где ни одна живая душа и ни один солнечный луч не смеет засвидетельствовать сие страшное счастье.

— Давай сначала поиграем, — уцепился я за нить мира моего, такого зеленого и непостоянного.

Игра состояла в том, чтобы расставить крестики-нолики в общепринятом победном порядке. Затем попросил ее об экскурсии по нашему общему будущему эдему. Она простукивала стены, которые издавали протяжные крики, там покоились навеки мертвые. В ответ на их отчаяние она доносила лишь свой заливистый тертый смех. Я крал у вечности время, пока мой пот выводил злополучный токсин. В одно мгновение кирпичная дева отдернула свой увесистый кулак.

— Там создатель, — прижала палец к губам.

В этот момент раздался звериный вопль, нарушивший законы о прочности материи, стена гулко откликалась ударами.

— Он проснулся от шума, — шептала она, — пытается выбраться, пойдем.

Я принялся судорожно, что есть сил, метелить в стену, спровоцировав еще большую ярость в ответ. Моя вечная жена не осилила элементарщину детской игры, но сразу раскусила предательство. Я бросился со всех ног наутек, боясь не столько смерти, сколько принуждения к ее понятию о любви. Своды сотряслись от скопившихся в них сил и желания свободы, но этот выбравшийся ужас оставался где-то далеко позади; я же спасался от того ужаса, что гнался за мной на расстоянии вытянутой руки. Наконец я выскочил на свет и залитая солнцем площадка накрыла меня слово небесная пелена, сделав недосягаемым для кошмаров подземелья по всем правилам спасительного игрового домика. В приоткрытую дверь я повернул голову и вместо ставшей тщетной злобы увидел лишь беспомощную мольбу в ее неусыпных глазах и ее последнее «мне туда нельзя». После этого моя кирпичная подруга скрылась, обреченная на догонялки на выживание. Сердце мое пронзило малодушие, но попавшаяся в нужный момент кувалда мыслям придала вес. Я спустился вниз полный решимости и отваги, боясь лишь самой трусости. Стены доносили до меня далекий рык, который слышался ближе по мере моего погружения в извилистые ходы. Наконец я увидел чудовище — скелета огромного размера в два человеческих роста; чем орал он при отсутствующей гортани меня не интересовало. В момент, когда его костяные руки нависли над девушкой-големом появился я. Крысы, что ютились в грудной клетке, ощерились при виде меня, предупредив скелета. Последний развернул свои пустые глазницы следом, но этих секундных долей мне было достаточно, чтобы вынести ударом кость из его тазобедренного сустава. Крысы кинулись врассыпную после того, как звучно хрустнули ребра, я судорожно молотил по этим трескучим костям, пока моя победа не раздробила врага. Последним сокрушительным замахом надлежало размозжить череп, который раскололся надвое в челюстях. Далее следовали слова благодарности и объятия, но вот и они прошли, настали минуты тягостных объяснений. Мой подвиг и кувалда наперевес примирили наши взгляды, отныне любви велено существовать в двух мирах: моей живой мечтательности и ее безвременном ожидании, замершем на веки вечные в тоске по любимому.

В костях, разбросанных у ног Кирпианы, разрушенный создатель грыз верхними зубами плиты, такую смерть принять его удел. А ей — застыть в торжестве и вечности, возведя руки в душевных чаяниях по герою. Я взглянул на нее в последний раз, обездвиженную, неживую. Легкость от разрешенной кульминации была недолгой, мысли уперлись в стены, что такая вечность сродни небытию и что любовь обязательно померкнет в летах забвения, и после моего ухода мгновения не будут прежними, исполненными ликования.

Все это, а также тяготы разлучения внушили мне наитие, хулиганское, что пусть будет так: после чего удар кувалдой снес моей благоверной голову. О, милая, где же понять тебе какое благо я свершил? Затем я проделал схожую процедуру перехода от целого к частному, круша уже не кости, но кирпич, и дойдя до груди, увидел цветовое различие той зоны, где находилось сердце — более терпкого обжига, чем все остальное. Он-то мне и был нужен, истолчив его я пересыпал во флакон для смеси сей редкий артефакт и поспешил удалиться под половинчатое злорадство черепа. Кому как не им суждено покоиться вместе?

Я поспешил уйти не думая, как ранее сделал взмах не сомневаясь, знай же девушка из камня как любовь земная ломает и крушит. Так вышел я из хладных стен на солнечный простор, уже знойный, кожа моя усыпалась ржавой пылью последних любовных ласк. Постепенно стало спадать настроение произошедшей драмы в стиле сюр. Пекло немыслимо, вновь предстояло сойди с дороги, лишь бы чуть вдохнуть свежести в пролеске. Остался позади указатель на Чебоксары. Перешагнув поросшую травой старую рельсовую дорогу моим глазам предстало спасение: заброшенная водонапорная башня, где увесистая бадья высилась над низкорослой порослью берез, мытарствующих на скудной почве прирельсового гудрона.

Всегда хотелось заглянуть туда, теперь повод вальсом увлекал причину в том направлении. Здесь же мне повстречался и смотритель: подберезовый старик, столь же малорослый и выжженный нескончаемым искушением. Старик был испещрен морщинами, в них-то и угадывалось лукавство, ближе к коварному, нежели к насмешливому. Двумя плотными шнурами свисали седые длинные усы.

— Устал, путник? Освежись, — изобразил он, привычный делу, маркетинговую позу.

Лишних слов от меня не требовалось, мой вид оказался достаточным выражением. Я поднялся с ним по лестничным перекладинам на платформу, где стоял сам бак, с виду небольшой, нагретый до неприкосновенности летним солнцем. К нему же приварена лестница из металла более терпеливого к жару, по ней-то мы и влезли на вершину цилиндра. Старик торопливым предвкушением аттракционщика раскрутил вентиль люка, намертво запаянного ржавчиной. Однако смотритель провернул действо с привычной беспотужностью, словно потянул за веревочки занавес. Распахнутая крышка выпустила мне в лицо запах болотистой гнили. Желание мое сменило рвотное отвращение, следом выпорхнула и туча мелких оводов, напитанных Бог весть какими плодами. Не успел я произнести что-то абсолютно отвергающее, как старик указал внутрь, мол, смотри. И что я увидел? Лазурные внутренние стенки бассейна полного бирюзовой воды, люминесценцию атолла, великолепие и простор тех райских мест, коими природа одарила более праздничные широты. Развивались пальмовые ветви одиноким зонтом, чей искривленный ствол шел прямо из пляжного островка. Две обнаженные нимфы завлекательно смеялись жемчужными улыбками, демонстрируя в изяществе ленивого довольства волну ноги от таза до ступни.

— Так прыгай, друг, не менжись, — но я уже летел туда раздетым солдатом.

Тело словно вобрало в себя освежающую ласку океана, открытый люк увеличительным стеклом множил солнце вокруг.

— Рамзель, Гамзель, развлеките гостя!

Две прекрасные девы принялись кружить вокруг меня по разным часовым направлениям, касаясь невзначай моих плеч кончиками своих пальцев. Также они в воде касались моих ног своими.

— Как тебя звать, путник? Откуда к нам пожаловал? — вопрошали они разное, не слишком заботясь об ответах.

— Испей же из кокосового ядра, — подали они мне цельный орех с отверстием для питья.

Усладительный нектар окропил мое горло, сами же завлекательницы, созданные лишь для моей утехи, слушая из уст моих рассказы о ратных подвигах, довольствовались дынными долями. Сверху заслышался тот самый разделенный на выдохи зловредный смех, закрывший солнечный диск тяжеловесным люком, осыпавшегося облупками ржавчины на мою голову. Свет померк и камера обскура предстала предо мной в ином ужасающем виде: вместо лазурита воды явилась гниющая топь из кроваво-красной студи, в которой плавали человечьи останки: кости, черепа и волосы. Их было немыслимое множество будто тиной заросший берег, рои падалевых мух, москитов и оводов тучами осадили этот дьявольский пир словно чайки. В руке своей я увидел гноящийся череп с зиявшим ужасом. Но невообразимее всего предстали девы: чудища, вместо человеческих лиц уродство глубоководных рыб, выщербленные атмосферами маски для самых страшных фильмов. Клыки их не зубы, а заточенные ребра, слишком большие для рта топорщились вовне, жадно и плотоядно клацая. Руки их: перепонки натянутой черной парусины, облепившие черные открывашки когтей. Ниже живота туловище из женского подобия перерастало в угрево-хвостатое, не та эстетика русалок, а нечто мерзкое и темное, не то хвост, не то жало.

Не испуг, но неописуемый взрыв инстинкта, когда я ощутил как рвется моя плоть в предплечье и бедре, вбросил меня на деревянную косую балку, секундами ранее цветущей пальмой, на которую я вскарабкался не помня себя, не чувствуя заноз. Недостающая ее половина, по всей видимости, служила диагональю для спуска, но даже если бы она и была, люк наверняка мне не открыть. В это время два чада худшего из адов пытались до меня допрыгнуть, но габариты не позволяли разогнаться в той кошмарной ванне, коей была их обитель. Одна думала вскарабкаться по балке, от чего последняя затрещала, но деревяшка, священнее иисусовой перекладины, удержалась моими мольбами, а сама дрянь не смогла поднять свою вторую половину, не предназначенную для лазания. Мое сердце то ли забилось судорогой, то ли вообще перестало биться, когда они жадно вцепились в скудную подпорку моей жизни, яростно раскачивая ее из стороны в сторону, а затем вгрызлись в нее с разных сторон, имея в этом большой успех. И вот секунды выносят мне приговор, когда их непомерные челюсти выгрызали куски из жердочки, выплевывая их со скорым отвращением, так должно быть выплевывали обглоданные кости. В страхе и молитве я схватился за грудь и горстью почувствовал висевший на веревочке флакон, где покоилась пыль от моей любимой Кирпианы. Этой самой пылью я обсыпал раненые от укуса конечности в надежде на милость чудодейственной силы, еще теплой. В момент треснула балка и я летел вниз. Где-то следом летело мое сердце. Груженой баржей я шел ко дну, и у ада, как оказалось, оно тоже имелось.

По колени я погрузился в иловый смрад, мне удалось раскрыть глаза, которыми я мог разглядеть лишь темную муть, но в тот же момент явилось распахнутый зев чудища, совсем близко, на расстоянии вытянутой ладони. Мне хватило отклониться чуть в сторону и кинуть в нее руку, то нельзя назвать ударом, робкая защита жертвы перед страшной участью. Своими пальцами я осязал саму погибель, смертоносные крючья, которые уже ухватили плоть. Я не ощутил боли, ожидая ее, не приходящую. Чудище испытало замешательство сродни моему, когда наливной фрукт на деле оказался пластиковым декором. Плоть прокусывалась с величайшим трудом. Где-то сзади с таким же глиняным эффектом терзалось мое бедро. Ощутив импульс надежды, обостренный какой-то отсроченной болью, я стал давить гадин неуклюжими потугами. Отрывая и отбрасывая, то одну, то другую, наконец я был истерзан так, что в агонии разбежался в стенку изо всех сил, своих и магических, бил в нее сам не ведая, что ожидал от этого действа. Дыхание меня не заботило, верно, тоже метаморфоза волшебный пыльцы. Наконец, под моим последним натиском поддался жестяной лист, малая удача придала мне решимости сражаться и тогда я стал колотить в то же место, подгоняя свою надежду уже действиями. Проржавленный металл дал первую течь, через которую выступила капля, тугая и ослепшая от света, но затем в считанные секунды мои усилия настигли цель, такую случайную в начале и точечную в пути. Внаружу потянулась нитью тонкая струйка, затем струя, ширившаяся в ручей, затем потоком, пока наконец не зазияла пробоина, стремительно выпускавшая мутное болото из его чаши. И вот треснула скорлупа моего гроба, дьявольского аквариума, и я рванул в разлом, казавшийся не шире цветочного горшка. Но мне хватило и того с лихвой. Я упал на платформу и вослед мне грозил сжатый в бессильной ярости девичий кулак в последнем своем ухвате. Ну вот и он скрылся в проеме ужаса. Охал и негодовал в головных обхватах Дед-Водоус. А я искал чем бы размозжить ему ту самую голову, но был чересчур изранен, покромсан, искровавлен. Дед перешел к оскорблениям, называя меня негодяем и шалопаем, пока моя кровь и рвотная гниль запекались солнцем, таким родным и спасительным. Наконец я схватил деда за усы, собрав в своей хватке по сусекам сил, которых только на это и осталось. Я хотел отплатить ему той же монетой, кинув его в терзание тех ужасных тварей. Дед-Водоус осознал, что его ожидает возмездие и вот уже лицо его отразило это знание бледным испугом.

— Смотри они опять лезут! — ткнул он пальцем в бочку.

Я резко обернулся и в тот момент обманщик вырвал свои усы и пустился наутек, победительно смеясь. Так он, смеясь, добежал до лестницы и приготовился к спуску, разворачивая зад и примеряясь к слазу, смеялся и делая по-стариковски торопливые, но такие медлительные шаги вниз. Смеялся и будучи уже на земле и смеявшись бежал от меня, дурака, еще долго, пока не скрылся в повороте на Чебоксары.

А я все стоял, уставший в обессиленном замешательстве, пока просительный стон не окликнул меня:

— Путник, — а затем еще много раз по имени, уменьшительно-ласкательном, в продолжении жалобным дубляжом, — помоги, мы не можем без воды, мы умрем.

Злорадства моего хватило на две реплики, упоение триумфом повлекло великодушие, и рвано-резаное тело смягчила жалость. Еще с большим рвением, чем с коем спасал я себя, стал спасать демонических существ. Я велел им терпеть и сидеть смирно, пока искал сварщика на предприятии. В столь палящую сиесту сдвинуть лень, не смоченную ни рублем, ни водкой, мне помогла серьезность, в которую был вложен вопрос жизни и смерти. Поставлена металлическая заплата в боку цилиндра. Воду мне помогли таскать озадаченные моим непонятным трудом рабочие. Виданное дело лить воду в водонапорную башню. Но ведра подавались и лились, а я приговаривал лишь «потерпите, милые Гамзель и Рамзель, потерпите, милые подруги». После работы схожей с вкатыванием каменной глыбы в гору, я поблагодарил земляков сердечным спасибо, а они добродушным бескорыстием. Наконец, я заглянул в люк и увидел их, таких обаятельных и бесконечно благодарных, что не удержался и по спущенному тросу еще раз окунулся в столь дивную негу, чтобы еще раз поплескаться с этими чаровницами, чьи груди вновь преобразились в сочные манго, а ноги приобрели разделенную стать.

Сверху раздалось тревожное бряцание, мы синхронно вскинули головы; не беда, всего лишь птица. Я увидел в их лицах мгновение досады: ах, плутовки! Ну вот и прошла потеха. Я поднялся наверх под повторные благодарения и заверения в дружбе и закрыл люк в кувшин, достойный самой принцессы Пандоры. И вышел на дорогу уже бодрый от отдыха и впечатлений. На тракте мне повстречалась жирная баба в сарафане небесного цвета: запыхавшимися от жары подбородками она спросила, где можно ополоснуться, по-видимому, заприметив мои влажные волосы. Конечно я указал ей нужное место, добавив:

— Только будьте добры, прикройте люк.

В приподнятом настроении я шагал по придорожной прямой в нимбе солнечного зенита и своих добрых дел, когда завидел просторный шатер, откуда доносились ароматы шашлыка и специй. Только сейчас хищным ястребом мне вцепился в брюхо голод, и когда я зашел внутрь, ко мне треугольником подлетели трое грузин в своих лезгиночных нарядах, с саблями и позументами.

— Присаживайся, дорогой наш гость, отведай яств и выпей вод…

Мутимый запахом кухни я не в состоянии был противиться приглашению, в конце концов затем я и пришел. Меня усадили за диван, мягкий словно пуховая перина, рабы с опахалами гигантских фикусовых листов охлаждали мои раны, одновременно прогоняя липших на них мух. Слуги были молоды и стройные, животы их великолепно подтянуты, а на сухих плечах играли пучки мышц. Глаза по персидской моде подведены сурьмой. Загар, наполированный маслами, лучился от их тел, простенькие тюрбаны покрывали голову. Юноши хранили молчание, обменявшись друг с другом лишь шелестом диалога, который я не расслышал, по-видимому, на одном из восточных языков:

— У меня сопромат неуд.

— Доклады надо было распечатывать.

Затем вышла дюжина танцовщиц в ярких никабах. Девушки с обнаженными животами звенели золотыми браслетами и цепочками. Их тела извивались в змеином гипнозе. Грация переполняла шатер, я не мог выделить ни одной, столь прекрасны они были, столь стремительны их танцевальные перемещения. И вскоре после танца упорхнули хихикая, опять же бросая незнакомый диалект, который я толком не разобрал:

— Вчера нажрались ягуаров в Гагарке, всю ночь блевала.

— Гастел, ты как сама?

— Ой, Манечка, ноженьки не танцуют.

Передо мной предстал коренастый карлик с непомерно большой головой, которую, по всей видимости, тяжело держать еще из-за огромнейшего носа, также сугубо грузинской типажности. Под ним топорщилась жесткая щетка усов, черных как смоль.

— Дорогой наш гость, — присовокупил к этому три-четыре елейных деепричастия, — предлагаю тебе кушать, сколько влезет, но с одним условием: если хоть что-то из приготовленного и поставленного на стол не съешь, очень сильно огорчишь своего покорного услугу, и тогда, тебе не сдобровать, — при этом лукавство его переполняло.

Но отказать себе в обеде я был не в состоянии, очарование атмосферы притупило осторожность:

— По рукам!

И не видел я, как повар ехидно тер ладони жестом хорошо состряпанного дела, сулившего выгоду, какую я не знал.

— Шашлык из тебя будет, — зло промолвил то, чего я слышать не мог, на свой лад заменив ш на щ.

Затем вышел на арену факир, который испускал длиннющие языки пламени, секрет его мастерства остался недосягаемым. На каком колдовском языке он думал? «Уму непостижимо так напиваться каждую ночь, будто бензин пил, от такого перегара сгорит все к чертовой матери», — помирал факир с похмелья.

Следом вошла и танцовщица с огромным удавом, покоившимся на ее плечах будто манто: сама дрессировщица словно сошла с тех самых заповедных грез моих ранних фантазий, когда грудь воображаешь объемной и неподвижной, когда еще так далека не идеальная правда. Блудно зазывал уголь ее глаз, в которых читается, что сие ремесло наслаждает всю ее суть и неделимо представляет ее гармонию. Должно быть она думает: «Да, я прекрасна, спору нет», но в голове ее тревожила иная мысль, которой я так и не узнал: «Если к вечеру не верну змея в живой уголок в школе мне больше не работать».

Подоспел шашлык, первое из блюд, прямо на шампурах, где мясо межилось с овощами: помидором, луком, перцем и чесноком. После первого шампура я насытился и уже начал задумываться о последствиях своей опрометчивости, на которую подвиг меня голод.

Какой же я болван, что зашел в с урчащим животом в шатер дядюшки Гурджо, надо было съесть хотя бы баушкин Лизин пирожок, что камнем опускается в нутро и сидит там сколько ему заблагорассудится. А таких у меня целых три.

— Хачапури! — провозгласил повар и официант, звеня саблей, внес лепеху, тесто которой бурлило от горячего ароматного сыра.

Я наскоро упер в глотку шашлык, подобно удаву долго проваливая его внутрь. Казалось, что в меня зашло мяса больше, нежели имел я сам на костях. Живот мой резало изнутри, он приобрел очертания пятого месяца. Поверх мяса закапала в желудок сырно-тестовая масса. Несмотря на вкус я чувствовал лишь боль. Официанты выжидающе наблюдали за моими потугами. Челюсти затекли от шашлычного жева, повар о чем-то коварствовал официанту. Тот отвечал ему что-то оставшееся мне неведомым с улыбкой:

— Позволь! Я отрублю ему голову!

— Не торопись, — а затем поклялся мамой, что я не осилю манты, огромных как коровьи лепехи, — а коли осилит, его ждет целая порося, которая разорвет его живот.

Принесли манты. Я растерянно смотрел вокруг не видя спасения, переводя взгляд с тарелки, по размерам тянущую более на спутниковую, нежели на столовую, на лица официантов, отличимых друг от друга лишь головными уборами: чалмой, тюбетейкой и папахой. Я подозвал одного и попросил соуса поболее, чесночно-сметанного. Тот лишь беспроблемно развел руками и принес нужную чашу, я ел и запивал алым вином пытаясь, уже не жуя, проглотить побыстрее положенное в рот, чтобы сделать очередной вдох.

Официант поглядывал стоит ли у меня на столе блюдо, чтобы до его приема принесли другое. Плавающие в сметанной тарелке манты лежали нетронутыми. Двое других стояли на входе и зорко наблюдали, чтобы я ничего не спрятал и не скинул. Что до побега, то я не мог и встать из-за стола, не то чтобы влачить ноги.

— Ест? — спросил повар.

— Ест, — ответил гарсон.

Затем произошла сцена, пьяный в умат факир и та самая обворожительная танцовщица с удавом на плечах выбежали в зал, последняя, по видимости, устроила скандал по непонятной мне причине. За громкой музыкой я не слышал их речей, похожих на заклинания языка древности.

— Мне опостылело твое пьянство, мерзавец!

— Ниночка, так надо для работы.

Я лишь видел как змей шипел на пламенеющий факел, казалось будто это боги Олимпа выясняют свое величие в поединке. Но вот и им предстояло удалиться, очень эпичная получилась сцена, эмоциональный спектакль.

Затем я встал из-за стола и все четверо ринулись ко мне, ликуя в преддверии веселой расправы.

— Что ж, биджо, вижу не осилил ты трех мантов, — произнес повар Гурджо, а затем угрожающе-переменясь, — готовься же сам пойти на манты!

— Дорогой друг мой, повар Гурджо, о чем ты молвишь? — отвечал я ему, — вот уже как четверть часа сижу я недвижимый голодом в ожидании твоего кулинарного изыска, посмотри внимательно, любезнейший и гостеприимнейший из хозяев, я ем уже то, что принес с собой, баушкины пироги с капустой, картошкой и черникой, с чесночной сметаной очень вкусно.

Повар Гурджо не веря своим ушам, своими глазами, полными разъярения, смотрел в залитую соусом тарель. Схватив нож и вилку, предназначенные для меня, гневно принялся пилить пироги. Попробовал он первый из них, ощутил сквозь толстый слой плотного теста капусту, с негодованием сплюнув, взялся за второй и проделал то же самое с еще большей брезгливостью, на сей раз внутри ему попался не растолченный ком картофеля, после чего схватил уже руками в нетерпении третий. Сделав несколько укусов теста, так и не добравшись до черники, бросил пирог обратно в тарелку и запил:

— Вижу я, то не мое блюдо. Не нутром, но хитростью одержал ты верх, коварный гость! — и поник повар Гурджо от того, что проиграл спор, и слезы брызнули из его глаз неподдельной досадой.

Повар Гурджо в исступлении пытался схватить шампур и проглотить его, так в таких случаях обязаны поступать грузинские мастера, не накормившие гостя. Но мы его вовремя удержали.

— Гурджо, — обратились пренебрежительно официанты, чье уважение он потерял, — мы уходим!

И удалились прочь держа ладони на рукоятях. Я тоже удалился, жалея старика, оставив повара Гурджо за бутылью одного из прекраснейших грузинских вин, выдержанного в наилучших традициях рекламных реплик. Такие вина пьют лишь с глубокого горя. Когда солнце зашло, а обида повара Гурджо осоловела, он распилил кусок черничного пирога, вкусил его, но к своему удивлению не сплюнул подобно остальным, а с вниманием своего жева продегустировал, затем еще отрезал кусок и, макнув в соус, также закинул в рот с еще большей осторожностью, будто боясь наткнуться на инородное тело. Так и доел его целиком повар Гурджо, прихлебывая вино, не торопясь и вдумчиво. А о чем думал повар Гурджо — так и осталось загадкой.

Влекло меня на обеденный дрем, кое-как я доплелся до ЖБИ. Помню этот поворот в сторону вокзального моста-перехода, как меня торопил с сумками дед, которому постоянно виделось все в катастрофических красках. Так, если мы шли на поезд, то непременно уже опоздали, а если приходили до прибытия, значит где-то поезд сошел с рельс как когда-то показывали в новостях.

С того самого моста, по всей видимости, спрыгнул вниз паренек с моего дома, Серега, повторив наследственное проклятие матери, по причинам отсутствующим в мире реальном, но, должно быть, весьма веским. Место здесь тихое, привлекавшее всегда всякого рода разбойников и маньяков, в ночном ветре наблюдавших из высокого ковыля своих жертв. То и дело раздавался женский визг, мужской ор.

— Прошу, пощадите, у меня больное сердце! — это наши пресловутые муромские молодчики метелят незадачливого лоха.

Ныне ЖБИ холодил пустотой, но, говорят, что где-то в ночи можно увидеть синюю искру, которую связывали мистическим образом с убийствами. Мол, синяя искра загорелась в ночи вызывая зло или возвещая о его свершении. В основном история начиналась и заканчивалась на этой таинственной синей искре. Я по-свойски зашел на территорию ЖБИ и увидел руины индустрии, всюду развал и запустение средь громад, труб и разбросанных плит, словно кости из трупов динозавров торчали из них арматурины. Не порушенное, но просто оставленное не у дел на кладбище рыночных неустоек. Меня окликнул грубый голос: повернувшись, я никак не ожидал определить в его обладателе человека в сварочной маске; хотя кому еще здесь место? В голосе его звучала сталь с примесью чугуна. Сварочный аппарат в его руке гневно рявкнул, будто пес, предупреждающий чужака.

— Я лишь затем пришел, чтобы искать помощи, — стал придумывать я, — старая водокачка дала течь.

— До меня уже дошли слухи, что ее починили, — встал он на пути моей хитрости и выхода из ворот.

— О, чтобы ее отремонтировать требуется мастерство лучшего из сварочных умельцев, — я чувствовал прищур за темным стеклом, пытающимся отцепить мою лесть от своей мнительности.

Кто за маской? Я предложил ему бутыль грузинского вина, которая юркнула в мой карман в суматохе ресторана и печали повара Гурджо. Должно быть за маской он расплылся в улыбке. Я рассказал ему о своем сытном обеде, когда мы присели в тени и распили бутыль. Затем он пригласил меня посмотреть коллекцию его изделий. Незатейливый зверинец из подручных средств, в основном же из тех же арматур с налипшими на них опухолями из бетона. Были здесь и пауки, и стрекозы, и тараканы, отличимые друг от друга лишь одной деталью, будь то уплотненный центр, либо крылья из шифера, либо торчащие рогами усы. Покрышки срослись в ряд, имитируя гусеничные тела, металлические пруты грубыми углами сцепок замерли тонкими конечностями. Бросился в глаза массивный богомол, судя по всему, любимое произведение, постоянно дорабатываемое. Его передние лапы представляли собой вваренные пилы, фигуральнее некуда, а само тело — движок как от большегруза.

— Если завести движок механизм оживет, — сказал на богомола сварщик, — но я туда влезть не могу. Может ты попробуешь?

Я усомнился идее, и не потому, что слишком грязно и масляно в движке, чтобы туда лезть, но человек в непроницаемой маске оставался непреклонен и настоял:

— Полезай.

Только ближе моим глазам предстало, что детище снабжено подобием электроники, а также частями динамо-машины. Я влез в узкий проем коробки двигателя, после чего смог кое-как сесть. То, что должно завести механизм было недостаточным, о том я судил по скудости и простоте, которая отличает куклу от организма и макет от техники. О том я и крикнул сварщику, не зная, что он примет данность за личное оскорбление. Тогда-то и явила себя синяя искра, ворвавшаяся в мой чулан. Я опешил, опасаясь, что эти жгучие брызги окропят меня и лишь сильнее вжался в металл спиной. Тщетно я пытался перекричать процесс своего мурования, и лишь по его окончании прояснилась цель:

— Не выйдешь, пока не заведешь! — провопил он, словно в детском капризе, после чего ушел.

Я сидел там настолько долго, что от чревонасилия в ресторане повара Гурджо не осталось в моей утробе и чесночной дольки.

— О, величайший из мастеров, совершеннейший из декораторов и конструкторов, — позвал я.

На столь лестный зов явился сварщик.

— Я голоден, — молвил ваш покорный слуга, — а голод мешает мне сообразить задачу, которую я почти решил.

Жестяной умелец через небольшое отверстие сверху кинул мне внутрь булыжник:

— Вот тебе апельсин, — затем огромный ржавый болт, — а вот тебе огурец.

Меня накрывало уныние, однако, дабы не оскудела его рука, возблагодарил:

— Прекрасное угощение, щедрейший из нищих. Однако, где же видано, чтобы апельсин ели с кожурой? — театрально разыгрывал я, — если бы мог я своими слабыми пальцами очистить его, то насладился бы за милую душу. Сделай же одолжение, умелец из умельцев, смастери для меня острые и прочные когти, дабы я мог по достоинству оценить сию милость.

Мне казалось, что я услышал как чешется затылок, но затем сварщик принялся кустарить по моей просьбе, судя по бликам синего пламени. Вскоре в мою форточку ввалилось изделие — острые наперсники, которые, судя по всему, могли разорвать сталь.

— Благодарю тебя за сладчайший из плодов и уникальнейшее из изделий.

Его глупое легковерие металось за узкими просветами, наверное своими маленькими глазками чаяло проникнуть внутрь, чтобы оценить воочию мой фокус.

— Боюсь огурец твой не по силам зубу моему, — молвил я хитро, — а жаль, о, величайший, уверен, в сочности он не уступает апельсину, смастери же для меня зубы, способные раскусить сей плод, а уж желудок мой разберется с ним в два счета.

Жестянщик вновь озадаченно позудел, но, как и минутами ранее, дело свое сделал. И через некоторое время передал мне не вставную челюсть, а сущий стальной капкан с отточенными клычьями, способными перекусить наковальню.

— Благодарю тебя, о, превосходнейший из кустарей, за столь свежайший плод гряды индустрии, и за столь восхитительные зубы, что позволили мне его вкушать, — радовался я своей уловке, подстраивая под себя зубы.

Та же суета от тщетного любопытства меняла углы обзора за приваренной радиаторной решеткой, чтобы раскрыть мой обман, но видеть она ничего не могла, слыша лишь лязганье металла. То я, прогрызающий и рвущий когтями чрево богомолово, ставшего мне темницей. Но вот, наконец, я выбрался головой, откусывая жестяные листы по окружности будто тля листы орешника. Каково было удивление чудо-сварщика, когда он увидел сталь когтей, вырывающих металл, и силу челюстей, его выкусывающих. Чумазый и насквозь пропитанный стоялым маслом я очутился снаружи своего гаража насупротив своего пленителя. Я прикинул синюю искру в его руках, что могла ожечь меня, а он — хищные приспособы, творение его рук, ныне служившие рукам моим и зубам, которые рвали металл. Так мы прошлись по кругу, как дворовые коты, не приближаясь и не отходя.

— Пока сидел я голодный, — начал я, — силы меня покидали, мои мышцы тонкли на моих глазах, и вот о чем я подумал: сколь мало мышцы на твоих изваяниях, что они не в состоянии двигать костями.

— Что же мне делать, мудрейший из пленников? — вопрошал жестяной рыцарь.

— А вот что, — сделал паузу ваш покорный слуга, — налепи на них бетонного раствора, как пластилин на спичку.

Сварщик восхитился моей идеей:

— Помоги мне замешать бетон, о, умнейший из умов!

Дело было не из легких: предстояло бежать по поверхности старой бетономешалки, от которой осталась лишь смесительная груша, чтобы раствор обрел пластичность. Но это уже совсем другой сказ.

— Помоги же мне отмыться от этой черной грязи, — просил я в оконцове после.

Я принял керосиновую ванну, боясь пустить в ней воздух, не то что бы закурить. Пока тектоническое мясо приживалось к конечностям обитателей музея ЖБИ я тронул в путь смердя керосином. Так пах триумф.

Следом мне предстояло посетить совхоз. Тот самый, где мой дед когда-то работал участковым. Дед тот, которого я никогда не видел, ибо он утоп на северном Диксоне за штурвалом буксира задолго до моего рождения. Знал я о нем это и то, что он любил выпить, а когда выпивал наводил табельное на ребенка, моего отца, и предоставлял баушке Лизе ультиматум: «Давай, ни тебе, ни мне». Пройдя через обилие полевого разноцвета: клевера, ромашки, василька, зверобоя, душевно перекусив щавелем, я завидел пресловутый совхоз, напротив коего блестела новенькая АЗС British Petroleum.

На дороге мне повстречалось двое стариков — обоих полов. Они яростно ругались из-за скотины, коровы, принадлежность которой и была предметом спора. Я представился, они, услыхав мою фамилию, тут же смирили свой тон, возрадуясь моему возвращению, наравне с Христовым. Повели меня в милицейский пункт, с затертой табличкой, где в облупленной краске различалась моя фамилия. Покосившаяся дверь вросла в осевший створ, причудливый громоздкий ключ был подан мне старостой. Приложив все усилия дверь я открыл, чем лишь усилил впечатление избранности. По округе разбежалась благая весть, а мне на плечи накинута серая изъеденная молью шинель, водружена фуражка, чья позолота опала, оставив обнаженный алюминий на кокарде и ремешке, даже выдали табельное. И суд, и пир вершились одновременно, а мое феодальное слово чередилось с тостами. И разведенная чета не могла поделить порося, не пропустившего ни одного слова, где решалась его судьба. Соломонова хитрость пришла мне на ум, я направил на зверя старый Макаров, муж и жена бросились к нему, заключив будто дитя в объятия, столь широкие, что они простерлись и на супружеские плечи. Животина радостно захрюкала, тем самым хваля мою прозорливость. В самый разгар шумного разлива, когда с двух сторон к моим плечам прижимались плоскими грудями девы, явился некто, старик с седыми и жесткими бакенбардами.

— Самозванец, — ткнул он в меня перстом.

На лицах пожилых проступило крайнее изумление, молодые недоумевали, так вторые пытались добиться от первых разъяснения, которое где-то присутствовало, но было еще неуловимо.

— Участковый вернулся, — пронесся суеверный шелест.

— А, милостивый государь, позвольте поинтересоваться, — заметался хмельной мой язык, — кто Вы такой в самом деле?

— Участковый! А фамилия моя… — и он назвал фамилию мою.

Но замешательство было недолгим, подсказка влетела в мое ухо шепотом из толпы:

— Вот те на, тридцать лет не было участкового, а тут сразу двое в один день.

Ситуация столь серьезная, на диком западе разрешавшаяся лишь стрельбой, ныне же доводить до нее немыслимо, и в ход должно идти простое мирское объяснение. Но полдень был чересчур палящ, в летнем жареве скворчал взор, тем удивительнее что от старика веяло северным ветром, а сам он стоял в зимнем одеянии. Меховая ушанка по-деревенски своевольно развалилась на его темени, одним ухом свисая вниз, а другим лежала поверх плашмя. У нее было свое собственное удивление.

— Я не утонул, я жив, — крайние убедительно говорил он, — но мне пора на буксир.

— Постой же! — и я поведал ему кем на самом деле ему являюсь.

Рассказал я и ему его собственную историю, послесмертья, к моему удивлению она для него стала новостью.

— Не за тот стол ты сел, внук мой, — вглядись в них, — это все покойники. Двенадцать человек, что сгорели во время пожара в новогоднюю ночь на новое тысячелетие. А остальные ничем не лучше. Тех, кого совхоз привязал по крови. Зря ты испил и вкусил за тем столом.

Я глянул на другой стол. За ним сидели двое: угрюмец, местами седой, этакий опальный молчун и тихий пьяница, и девица, простовата и неказиста, по летам дочь, совсем невесел их пир.

Затем послышался протяжный истошный вопль. В порослях бурьяна стояла дева, вымазанная будто черной смолой, то кровь, запекшаяся в безразличном солнце, бездушном свидетеле.

— Злое дело. Жертва, что привязана по крови к своему убивцу. С места сойти не может.

Продолжительный вопль не умолкал, становясь все выше. И как-то ярче засветило солнце, пробиваясь под мои закрытые веки, и смолк глас вопиющей, и в лучах мне явился ангел, удивительной красоты и чистоты. Ласковой улыбкой и нежными перстами коснулась она моей щеки. После этого она, укрытая белоснежной тканью, легким лепестком приземлилась за столик на двоих, двукратно приумноженный, ибо мой дед, уже в белой рубахе и брюках, тоже устроился там.

После этого мою щеку зажгло, то огульный огромный слепень привел меня в чувство. Я придремал на остановке, возле меня остановился с дизельным выхлопом автобус, но мне он был уже не интересен, так я возместил гордыней за гордыню.

На доске, предназначенной для расписания автобусов, сплошняком налеплена реклама. Где-то средь всех этих куплю, продам, приму в дар, нашлось место и для розыскного объявления о поисках Алевтины Мокшаровой. Истомленная зноем отцветшая фотография, на кою уже бессердечно налепили рекламу ритуальных услуг. Алевтина не была красавицей, но в свете трагедии показалась мне довольно миловидной, возможно это лишь жалость.

Рядом же была и фотография Анжелики Крапивиной. Тоже чем-то прельщавшей. Еще свежа типография, ее найти пока не удалось.

Мой дальнейший путь был овеян запахами выпаса скотины и достигал своего апофеоза. Я как раз проходил мимо переезда, где из совхоза в сторону железной дороги шли люди: старики, взрослые и дети, что волокли свою поклажу. Старик лишь добавил хмельно и достаточно отрывочно:

— А куда нам идти? Больше некуда.

— Молчи, Афанасий, из-за твоей керосинки сгорели.

— То Прохор Цыбульский пьяный с сигаретой уснул, — оправдывался Афанасий и даже пытался приправить горячностью, — наверняка он, — уже виновато добавил.

— Так где же сам Цыбульский? Сгорел поди.

— Такие проходимцы в огне не горят, в воде не тонут. Сбежал, прохвост. Родные мои, почто детей мучать, вертаемся, отстроимся, — душевно одергивал погорельцев Афанасий.

Самого Прохора Цыбульского не было, видать выгорел вместе с душой, а может у него были более родные ему места, в которые он отчетливо знал путь. В летней ряби растаяло видение.

Мой путь подошел к концу, по правую руку я оставил камышовые заросли, тоже таившие немало секретов, по левую — автобусный парк. С поворота до Старого Южного рукой подать, не важно левой или правой. Будучи взрослым я вновь осилю это путешествие, и, уверен, оно будет столь же увлекательным.

ВИОЛЕНСИЯ

Виолетта, поверьте, ей не нужна фамилия, сейчас вы узнаете почему, дорогие друзья. Она жила в совхозе и исчезла в пик серии убийств. Таким образом, версия о ее пропаже уже леденила душу. Виолетта была подростком в пору своего расцвета на пути становления женщины, волосы ее — переплетение золота с бронзой. Кожа впитала в себя летнее солнце и стала карамельного цвета. Уходила она в джинсах и розовом коротком топе. В юности своей, проявляя дерзость, могла она по три дня и три ночи не появляться дома, меняя маршруты и места своих удовольствий. Так опрашивали троих ее единовременных ухажеров. Конечно единовременных не настолько, чтобы они оказались все в одном месте и в один час с ней. Один показывал час утренний в Южном микрорайоне, второй — час вечерний в Африке и, наконец, ночь ее обнаружилась на Казанке, а далее домысливались события трагичные, проводилась роковая тропа через железнодорожный узел и пролесок к совхозу. Путь обессвеченный и безлюдный. Этот прогал промеж вокзала и совхоза, охотничьи угодья, где на одиноких девушек и женщин смотрят из ночи два хищных глаза. Страшные расправы чинил маньяк над своими жертвами, насилуя и закалывая, смакуя плоть, кровь, страх и боль, упиваясь их предсмертной слезой в надежде на милосердие того, кому оно неведомо. Перерезанные горла, отрезанные груди и гениталии, истерзанная, изгрызенная плоть. Не человек, но истинный дьявол бродит в ночи по злополучному периметру. Где то наша красавица Виолетта обрела жуткую кончину? Ее не могли найти ни живой, ни мертвой.

Виолетта стригла свои волосы так, что они стали по-мальчиковски коротки, однако не настолько, чтобы стали путать ее половую принадлежность, но достаточно чтобы шутить о предпочтительности. Но шутить тайком. Сама же Виолетта была сугубо гетеро-, до ненависти к своему полу, который вечно вмешивался в ее отношения с полом противоположным. Частенько ей приходилось доминировать насилием. Это не было необходимостью, это было для нее желанно. Оттого и стилистические перестрижения. Карьера парикмахера на том и завершилась, за прогулы из ПТУ она была отчислена после первого триместра первого курса. Но об этом она не заботилась. Вообще сложно было судить о ее планах. Последнее из мест ее работы была венгерская гармонь маршрута 6 или 9, не столь важно, по которой она играючи балансировала взад вперед, легкой подростковой поступью. С денежной сумой наперевес, увешанная катушками и лентами билетов. У каждого номинала свой цвет, так оплаченный проезд выглядел отрывными листками на общую стоимость. У билетиков были шестизначные номера. Так, если первые три цифры в сумме равнялись трем последним, значит билет был счастливым, его необходимо было сохранить на удачу. Но Виолетту эта чепуха не волновала, ее коллекция насчитывала более редкие джекпоты, комбинации подобно покерным. Так числа от единицы до шестерки или три одинаковые в начале, три одинаковые в конце. Так бывало косишься на старуху в автобусе, а она на тебя с желчью смотрит. Ты думаешь: «Ну куда тебе, старая, счастливый билет этот, в могилу что ли?», а бабка тебя проклинает, ибо ей как раз эта удача пригодилась бы, потому как едет она с целым кошелем пятаков играть в автомат. И ни у кого из вас нет фарта, ибо билетик у нее с шестеркой на конце, а у тебя с восьмеркой, а сам артефакт ловко урвала Виолетта со всеми семерками в ряд. Так злоупотребляла она должностью и властвовала над судьбой. Много раз я оплачивал ей проезд меняя разные тактики, то касаясь ее пальцев своими в момент передачи, и это мгновение растягивалось в долгие секунды, на самом деле не более одной. То долго искал мелочь, опять-таки секунды. Но впечатление мое длилось значительно дольше, примерно до тех пор, пока билеты не переставали пахнуть ванилью, которой пахла она — самым распространенным из запахов в силу своей дешевизны. На шеях, руках и волосах подавляющего числа девушек-подростков того времени слышалась именно ваниль. В моде того времени выделим и розовые топы, оставляющие солнцу их плечи, спины и животы. У Виолетты необыкновенно сохранялось солнце, оно янтарилось повсюду с вкраплениями гречишных веснушек на плечах, лопатках и лице. Особенно по-хулигански злобно они высыпали на лице, делая его, в целом привлекательное, более жестким. Прямой ее нос в конце мальчишески чуть вздернут, этакий озорной сучок, розовые губы напряженно поджаты, но когда она теряет над ними власть в открытом смехе ли, или в обхвате пивного горла, или в поцелуе, они набухают всей той нежностью, которой наделила их природа. Глаза ее серели под светлыми ресницами, выгоревшими от лета, подобно волосам и волосочкам на ее теле. Так золотыми стежками последние блестели на ее пояснице и животе, сверкая даже в пупке, единственно который указывал на ее человеческую природу, но даже он был совершенен и глубиной, и диаметром правильного овала. Юбок она не носила из практических соображений, зачастую заставая ночь под открытым небом. Ее голубые джинсы ширились к низу, местами бахромились, местами подлатывались, спереди же по моде прорваны. В случае Виолетты мода диктовалась ей самой, когда она одевала их неаккуратно, попадая большим пальцем или всей ступней в одну из дыр, и в очередной раз слыша треск материи. Так дырки становились больше, проваливаясь одна в другую, все больше обнажая ее, сначала бедра, потом колени, а затем и голени, из которых лучились все те же стежки золота на медовой коже. Так спрятанные ее ноги становились желанны и все ждали, когда она присядет и явит обнаженный сгиб.

Из практических же соображений Виолетта ходила в кроссовках. Эти обстоятельства диктовала не только работа, но и тот пеший километраж, что она покрывала в течение дня и ночи, когда маршрут ее пролегал вне автобусного, когда попуткам так сложно объяснить, что платить она ничем не собирается. Обувь была уже старая, усугублялась изначальной белизной, куда ни шел сам дерматин, но сетка уже не вымывалась. Носки были под цвет кроссовок, но тогда парни не смотрели на обувку и носки. Тогда требования к женской опрятности не были столь строги. Черно-розовый ремень ее совсем облез, добавив серой изнанки в гамму. Белье она носила практичных темных цветов — как-никак жаркая погода. Лямки лифа были ситуативно неустойчивы, как и лямки топа, между собой постоянно переплетавшиеся, или сваливавшиеся с плеч в зону прививки от оспы. И ежеминутно Виолетта их расправляла и возвращала на место. Если бы не эти телодвижения Виолетта не знала бы куда деть руки, на запястьях которых браслеты из бисера разных цветовых комбинаций, а на пальцах — дешевые алюминиевые кольца. Взгляд у Виолетты всегда был свиреп и агрессивен. Так, даже когда Виолетта преображалась настроением, ее лицу еще долгое время мешали залегшие меж бровей и в углах губ складки злобы. И агрессия в ней не умолкала никогда, не находя ни причины, ни выхода. Единственное, что ее могло заменить — это любовный инстинкт, но и он был кратковременен и не отличался чистотой. Более она использовала его для решения материальной проблемы, всегда насущной и никогда не решаемой за счет тех крох, что она называла помощью. Либо она, влекомая тщеславием и скукой определяла цель, отвечавшую ее предпочтениям, не слишком высоким, и вела при этом себя навязчиво и развратно. Впрочем, этого хватало для соблазна; в те редкие случаи, когда нет, она начинала хамить и устраивать конфликт, отдаваясь затем одному из миротворцев, залечив тем самым гордость. Но ей достаточно того факта, что она желанна, тем она обычно довольствовалась и тут же теряла всякий интерес, если он не был подкреплен пачкой сигарет, бутылкой пива или поездкой на машине. Если бы ей за секс предложили любые деньги, она бы с неистовостью полезла в драку, но за те мелкие подобия ухаживания готова была на все, ей этого казалось достаточно.

Последние ее отношения были с водителем автобуса, который по возрасту был где-то ей между отцом и дедом. Но она млела от того, что его руки в синих перстнях лежат на ее малой, не вобравшей силу груди, и этот раскаленный во время обеденного перерыва автобус на стоянке, и капли пота замершие на ее носу и волосках. Их роман закончился с ее работой, и каждый ее мужчина по-своему дефективен, и лишь она совершенство, но ни один не сказал ей об этом. Более того, ни один не подумал. То, что Виолетту искали, я узнал от Андрея, собственно, у него и была контрольная для меня точка, где я мог встретить Виолетту помимо автобуса. Единожды заметив, как она едет в мотоциклетной люльке, даже не она сама, а ее совершенные ноги, обдуваемые ветром, запачканные ступни, избитые голени и розовая от недавнего заживления коленка. Так они лежали, используя поверхность как софу, одна нога на другую, предоставленные ветру и солнцу, обездвиженные высшей степени претенциозностью, что присуща, как им кажется, королевским особам, на деле же — им одним — хабалистому пролетариату. Также из люльки свисала рука, сверкающая своим истинным золотом, волосками, отражавшими лучи. Рука была вся в мелких царапинах — раздраженная грубой ее игрой кошка. В этой самой руке, между указательным и ее любимым средним пальцем, лениво тлела сигарета, тонкая и ментольная, затем проделав свой последний путь к прекрасным губам щелчком выстрельнула в сторону палисадника, куда Виолетта вовсе и не смотрела. Так мотоцикл прищелкал к гаражу. Тут я увидел Андрея, покамест безусого парня, крепкого и работящего, половину жизни провисевшего на турнике, а другую проковырявшийся в гараже, где корпел над отцовским мотоциклом. И то, и другое он делал с особой длительностью и сосредоточением, будто готовясь к предназначению всей жизни. От того его руки, вероятно способные гнуть подковы, не знали усталости, а глаза могли обходиться без лампочки, когда он в очередной раз препарировал Урал. Любой мотор был бы рад такому хозяину. Когда однажды я зашел в гараж Андрей завел двигатель, пытаясь расслышать что-то в идеальном механизме, и его глаза при этом недосягаемо видели наизусть не металл, но движение изнутри. Ладонь его всей пятерней, слушала дыхание.

— Стучит? — прикосновение врача, но не слесаря.

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.