От автора
Человеческая природа устроена удивительно противоречиво: мы одновременно жаждем принадлежности к общему и отчаянно стремимся выделиться из толпы, ощутить собственную уникальность. Эта внутренняя борьба порождает странные механизмы самозащиты, один из которых — постоянное сравнение себя с окружающими, словно мы участвуем в бесконечном соревновании, где судьи — мы сами.
Порой мы выбираем роль превосходящего, тщательно собирая коллекцию чужих недостатков, как энтомолог собирает бабочек, — аккуратно раскладывая их по полочкам сознания и любуясь на контрасте собственными достоинствами. Мы становимся археологами человеческих слабостей, раскапывая в других то, что позволяет нам почувствовать себя выше, лучше, правильнее. В эти моменты чужие промахи превращаются в зеркала, отражающие нашу воображаемую безупречность.
Но человеческая психика — маятник, и вот мы уже качнулись в противоположную сторону, превратившись из судьи в подсудимого собственного внутреннего трибунала. Теперь мы собираем доказательства против себя с той же одержимостью, с какой прежде обвиняли других. «Он заслуживает счастья, а я — нет», «У неё есть право на ошибку, а у меня — нет», «Они достойны любви, а я — лишь жалости». Мы становимся скульпторами собственной неполноценности, высекая из гранита самооценки фигуру недостойного.
Эта привычка к обособлению — наш способ создать иллюзию контроля над непредсказуемым миром. Мы строим крепостные стены вокруг своего «я», убеждая себя, что знаем свои мотивы, понимаем свои реакции, можем предсказать свои поступки. «Я-то себя знаю» — эта фраза звучит как мантра самообмана, потому что зачастую мы — самые неизвестные себе люди. Мы создаём карты собственной личности, но забываем, что территория постоянно изменяется, а мы продолжаем ориентироваться по устаревшим схемам.
Осуждение становится нашим наркотиком — оно даёт временное облегчение, иллюзию морального превосходства, сладкое ощущение того, что мы на правильной стороне добра. Мы питаемся чужими драмами, как вампиры питаются кровью, высасывая из них подтверждение собственной нормальности. Иногда эта жадность к подробностям чужих падений пугает нас самих, и тогда мы отводим глаза, стыдясь собственного любопытства. Но чаще мы продолжаем смаковать эти истории, находя в них извращённое удовольствие — ведь каждая чужая неудача подчёркивает нашу относительную успешность.
Парадокс человеческого существования заключается в том, что мы одновременно абсолютно уникальны и поразительно похожи друг на друга. Каждый из нас — неповторимый узор из опыта, генов, воспитания и случайностей, но в основе этих узоров лежат одни и те же человеческие потребности, страхи, желания. Мы как снежинки — каждая имеет уникальную форму, но все состоят из одного и того же вещества.
Фразы вроде «Со мной такого не случится» или «Я бы никогда так не поступил» — это не столько утверждения, сколько заклинания, которыми мы пытаемся оградить себя от непредсказуемости жизни. Мы произносим их с уверенностью оракула, забывая, что жизнь — не экзамен по этике, где можно заранее подготовить правильные ответы. Жизнь — импровизация, где каждая новая ситуация может обнажить в нас такие стороны, о существовании которых мы и не подозревали.
Мы строим планы, основываясь на том, кем себя считаем сегодня, но завтра обстоятельства могут сложиться так, что наше «я» окажется совершенно другим. Потеря работы может превратить принципиального человека в готового на компромиссы. Болезнь близкого может заставить рационалиста поверить в чудеса. Предательство может сделать доверчивого подозрительным. И тогда наши прежние суждения о других людях предстанут перед нами в новом свете — не как проявления нашей мудрости, а как свидетельства нашей наивности.
«Представь себя на моём месте» — да, эта фраза стала настолько затёртой, что мы автоматически закатываем глаза, услышав её. Она превратилась в риторический приём, которым пользуются, когда хотят вызвать сочувствие или оправдать свои поступки. Но за этим клише скрывается глубокая мудрость — призыв к эмпатии, способности временно отложить в сторону свою картину мира и попытаться увидеть ситуацию глазами другого человека.
Эмпатия требует мужества — мужества признать, что наша версия реальности не единственно правильная, что наши ценности не универсальны, что наши решения не всегда оптимальны. Она требует готовности снять «белое пальто» собственной праведности и признать, что это пальто может оказаться не таким уж белым при ближайшем рассмотрении.
Истории, которые вы прочтёте далее, — это попытка заглянуть за фасады, которые мы возводим друг перед другом и перед собой. Это рассказы о людях, которые ищут своё место в мире, совершают ошибки, падают и поднимаются, любят и ненавидят, надеются и разочаровываются. Они не претендуют на роль героев или злодеев — они просто живут, как живём все мы, пытаясь найти смысл в хаосе существования.
В каждом из этих персонажей есть что-то от нас — может быть, наши подавленные желания, может быть, наши скрытые страхи, может быть, наши нереализованные возможности. Читая их истории, мы читаем и свою собственную — только написанную другими словами, в других обстоятельствах, с другими именами. Потому что в конечном счёте мы все — вариации на тему человечности, разные способы быть человеком в этом сложном, прекрасном и безжалостном мире.
Попрошайка
Ездить в метро, особенно в те часы, когда люди превращаются в единый безликий поток, а время — в кипящую лаву урбанистического ада, мне доводилось крайне редко за последние годы. Разве что когда я ещё была студенткой третьего курса филологического факультета — с вечно потрёпанными зачётками, бесконечными списками обязательной литературы, промокшими осенними ботинками на низком каблуке и потёртым армейским рюкзаком, который достался мне от старшего брата после его службы.
Да, тогда я прекрасно знала, как пахнет подземка на рассвете — эта неповторимая смесь машинного масла и мазута, влажного бетона, пропитанного десятилетиями человеческих запахов, и чьего-то вчерашнего дешёвого парфюма, который к утру превратился в приторно-кислую дымку. Помню до мельчайших подробностей, как по утрам дрожали запотевшие стёкла старых вагонов под напором несущегося по туннелям ветра, как кто-то из пассажиров вечно наступал мне на пятки своими тяжёлыми ботинками, а кто-то другой — обычно это был худой парень в очках и потёртой кожаной куртке — читал вполголоса стихи из «Ворона» Эдгара По, монотонно шепча себе под нос: «Nevermore, nevermore…»
Но с тех пор прошла целая жизнь — долгая, мучительная, полная взлётов и падений. Я выросла из той неуверенной в себе девчонки с косичками и стопкой учебников под мышкой. Выбралась из этого подземного мира, который когда-то казался мне естественной частью существования. Сначала — просто на поверхность, потом — выше, значительно выше: в офис на двадцать седьмом этаже с панорамными окнами и видом на весь город, раскинувшийся внизу как на ладони, в мир комфорта и предсказуемости, в идеально выстроенное пространство, где всё находилось под моим контролем.
Я методично и неосознанно научилась избегать старых запахов, которые могли вернуть меня в прошлое, старых мест, где я когда-то была другой, и старых версий самой себя, которые теперь казались мне чужими и неприятными. Постепенно они стали для меня символами всего того, от чего я так долго и упорно бежала — бедности, которая преследовала нашу семью долгие годы, несовершенства, с которым я боролась изо всех сил, и того болезненного прошлого, которое хотелось забыть навсегда. И метро, эта система подземных артерий большого города, оказалось в этом чёрном списке едва ли не на первом месте.
Тот роковой день должен был стать настоящей вехой в моей карьере — я шла на встречу, которая сулила мне заключение нового контракта, обещавшего не просто солидную прибыль, а подлинное признание в узкой профессиональной среде, где каждый знал каждого и репутация значила больше денег. Встреча была назначена с Еленой Викторовной Соколовской — женщиной-легендой в нашей отрасли, про которую ходили слухи, что она способна одним единственным взглядом оценить человека до самой сути и навсегда вынести свой безапелляционный вердикт.
Говорили, что если ты хоть раз опоздал на встречу с ней больше чем на пять минут, не попал точно в её жёсткий график или просто показался ей недостаточно сосредоточенным и серьёзным — можешь считать, что твои шансы на сотрудничество испарились безвозвратно. Она была известна своей принципиальностью, граничащей с жестокостью, и абсолютной нетерпимостью к любым проявлениям непрофессионализма.
Я готовилась к этой встрече как к экзамену всей своей жизни. Оделась соответственно случаю — строгое чёрное платье от известного дизайнера, выверенное по каждой линии: по изгибу бедра, по линии талии, по вырезу горловины, жакет из тончайшего кашемира цвета топлёного молока — весь образ стоил мне почти четверть месячного заработка. На среднем пальце правой руки — моё любимое кольцо с крупным изумрудом, семейная реликвия, которая всегда служила мне оберегом в особо ответственные моменты. Причёска, макияж, аксессуары — всё было продумано до мелочей и отрепетировано заранее.
Всё было готово к этому важнейшему дню. Всё должно было пойти по тщательно разработанному плану.
Пока не зазвонил телефон.
Старый раздражающий рингтон, который я забыла сменить, — противно жужжащий, будто сам чувствовал, что звонит совершенно не вовремя и не к месту.
— Ань, у меня форс-мажор, понимаешь, тёща внезапно попала в больницу с сердечным приступом… сама понимаешь, жена в истерике, надо срочно ехать… — голос Андрея был необычно напряжённым, слегка запыхавшимся, словно он бежал, — сегодня, к сожалению, без меня. Очень прошу прощения, знаю, как это важно для тебя.
Телефонная трубка замерла в моей руке, превратившись в кусок льда. Я долго всматривалась в потухший экран, будто там должна была волшебным образом появиться кнопка «отменить происходящий кошмар». Но ничего не происходило, кроме нарастающей тишины, которая давила на уши.
Андрей был для меня не просто водителем с многолетним стажем и безупречной репутацией. Он был чем-то значительно большим — своеобразным гарантом того, что я окончательно и бесповоротно не вернусь к прежней версии себя, к той студентке, которая толкалась в переполненных вагонах и считала копейки на проездной. Мы учились в одном классе ещё в школе, и он всегда казался мне добрым, отзывчивым, но простоватым парнем без особых амбиций.
У него всё складывалось как по стандартному шаблону среднестатистической российской жизни: любящая жена Галя, послушная дочка-отличница Машенька, которая ходила на фигурное катание, многолетняя ипотека на двушку в спальном районе, старенькая куртка с искусственным мехом, которую он носил уже лет пять, и удивительно добрые, честные глаза, в которых никогда не было ни зависти, ни злобы. Его размеренная жизнь шла по абсолютно прямой линии, кардинально отличаясь от моей траектории, которая все эти годы неуклонно взбиралась вверх, пусть и через три круга настоящего ада.
Когда несколько лет назад я предложила ему работу личного водителя, это было продиктовано сложной смесью чувств — искреннего сочувствия к его непростому материальному положению, желания помочь однокласснику, но и, если честно, странного ощущения власти над собственным прошлым. Он долго мялся, советовался с женой, переживал, что не справится с такой ответственностью, но в итоге согласился, и это решение изменило жизнь обеих наших семей.
И вот теперь, в самый критический, самый ответственный момент моей карьеры, именно он меня подводил. Я физически ощущала злость как жжение в груди, горячую волну, которая поднималась от солнечного сплетения к горлу. Хотя прекрасно понимала, что злиться в такой ситуации на человека, у которого случилось семейное несчастье, — значит быть настоящим чудовищем. Но даже чудовища, как оказалось, иногда носят дорогие дизайнерские платья и изысканные украшения.
До встречи оставалось меньше двух часов, и каждая минута была на вес золота. Я лихорадочно попыталась вызвать такси через все доступные мне приложения. О, какой же я была наивной… В разгар утреннего часа пик, в этом перегруженном районе города, где каждая машина была нарасхват, с одним из самых злобных и непредсказуемых алгоритмов подбора автомобилей, такси было так же недостижимо, как горячий душ в общежитии нашего университета на втором курсе, когда всё время не работал бойлер.
Приложение за приложением весело и издевательски сообщали мне, что «свободные машины в районе временно отсутствуют» и любезно предлагали «повторить попытку через несколько минут». Я повторяла снова и снова. Десять раз. Пятнадцать. Двадцать. Результат был неизменно отрицательным.
Последний проблеск надежды на спасение медленно, но неумолимо затухал. И тут в моих отчаянных мыслях всплыло метро — как старое забытое слово из детства, неприятное и режущее слух, но до боли знакомое. Я даже не сразу осознала, что мои ноги уже сами несут меня в направлении ближайшей станции подземки. Каблуки дробно стучали по неровному тротуару, пальцы судорожно сжимали кожаную ручку дорогой сумки.
Я отчётливо чувствовала, как рядом со мной, в ногу, шагает старая знакомая — паника, которую я так тщательно изгоняла из своей жизни долгими годами психотерапии и медитативных практик. Она противно шептала мне на ухо знакомые с детства слова: «Ты опоздаешь. Всё потеряешь. Твоя карьера закончится. И это будет только началом твоего стремительного падения вниз».
Станция метро встретила меня оглушительной какофонией звуков и внезапной вспышкой необъяснимого гнева — кто-то из спешащих пассажиров больно толкнул меня в плечо, не извинившись, кто-то выругался на чём свет стоит из-за какой-то мелочи, женщина средних лет с кричащим макияжем и в ярко-розовой кофте истошно орала в телефон, обсуждая с кем-то семейный скандал. Я не успела испугаться или растеряться — адреналин безжалостно гнал меня вниз по ступеням, к поездам.
На длинном эскалаторе, медленно спускающемся в недра земли, я до боли сжала зубы и попыталась взять себя в руки. «Я не принадлежу этому миру, — твердила я себе как мантру, — это всего лишь временное неудобство. Сейчас — глубокий выдох, потом — элегантный зал ресторана, аромат свежеобжаренного кофе, успешные переговоры и долгожданный контракт».
На платформе царил настоящий хаос. Кто-то безостановочно бежал, расталкивая окружающих, кто-то стоял в полной прострации, уставившись в экран телефона, кто-то нервно курил электронные сигареты. Мои глаза невольно натыкались на самые разные лица — усталые, злые, безразличные, на поношенную одежду, на слёзы в глазах молодой девушки, на угрюмую хмурость пожилого мужчины в засаленной куртке.
Я ощущала себя совершенно лишней в этом мире, как персонаж высокобюджетного фильма, случайно попавший на съёмочную площадку низкопробного сериала. В своём безупречном кашемировом жакете, посреди людей в серых куртках из дешёвых синтетических материалов, с потёртыми баулами и бесконечно усталыми глазами, я чувствовала себя белой вороной.
В переполненный вагон я влетела вместе с толпой таких же спешащих людей, словно меня подхватил и понёс мощный людской поток. Кто-то недовольно хмыкнул, наступив мне на ногу, кто-то пробормотал сквозь зубы дежурное «извините», не поднимая глаз. Знакомый скрежет тормозов, удушливый запах пота и дешёвых дезодорантов, старые потёртые сумки и рюкзаки, которые больно втыкались в рёбра.
Я с ужасом чувствовала, как мои тщательно уложенные волосы медленно, но верно впитывают в себя все эти запахи, как дорогой парфюм смешивается с ароматами подземки. И вдруг — горячий кофе. Обжигающий, липкий, ароматный — он потёк по рукаву моего жакета, по пальцам, оставляя тёмные пятна на светлой ткани.
Я резко обернулась — передо мной стоял студент, совсем мальчишка, с толстой стопкой конспектов и свёрнутыми в трубку чертежами под мышкой. Глаза виноватые, испуганные, он явно готов был провалиться сквозь землю.
— Извините, пожалуйста… — он не осмеливался смотреть мне прямо в лицо, — я не хотел, честное слово, меня толкнули…
— Всё нормально, — солгала я, чувствуя, как что-то горячее и злое клокочет у меня внутри от бессильной ярости. Тёмное пятно на жакете медленно расползалось, как кровавая рана на светлой коже.
Но это было только начало моих мучений. Дальше события развивались по нарастающей. Женщина с крупным, мясистым лицом и в грязной вязаной шапке грубо бросила в мою сторону:
— Эй, принцесса, чего встала как истукан, особое приглашение тебе нужно, что ли? — и бесцеремонно прошаркала к освободившемуся сидячему месту, задевая меня своей огромной сумкой.
Запахи в вагоне мешались в тошнотворный коктейль. Приторный парфюм пожилой женщины, которая, видимо, вылила на себя полфлакона дешёвых духов, острый аромат разогретой в микроволновке пиццы, которую кто-то ел прямо в вагоне, потом чей-то едкий дезодорант с отвратительным химическим запахом. Я дышала исключительно через рот, стараясь не вдыхать носом, и крепко уткнулась в угол вагона, надеясь стать невидимой.
До моей спасительной остановки оставалось всего две станции. Я могла пережить и значительно худшие испытания в своей жизни. Главное — выбраться отсюда живой и относительно невредимой. Вернуться в свой мир, к самой себе настоящей.
Но именно на выходе из вагона произошло нечто такое, что изменило весь ход этого проклятого дня.
Меня кто-то осторожно потянул за рукав — нежно, почти вежливо, без агрессии. Я медленно обернулась, готовясь к очередной неприятности. Передо мной стояла женщина лет сорока пяти, может, чуть старше. На ней была грязная вязаная кофта с затяжками, потёртая до дыр куртка неопределённого цвета, волосы собраны в спутанный, небрежный хвост. Лицо обветренное, сгоревшее от солнца и времени, руки шершавые, в мелких порезах. Но голос — не умоляющий, каким я ожидала его услышать, а просто человеческий, тихий:
— Простите, что беспокою… не могли бы вы помочь хоть немного?
Я инстинктивно сжала губы в тонкую линию. У меня катастрофически не хватало ни душевных сил на сочувствие к чужим бедам, ни времени на благотворительность. Встреча через сорок минут, а я выгляжу как потерпевшая кораблекрушение. Я решительно шагнула вперёд, пытаясь обойти эту женщину.
— Вы же видите, что можете помочь… Просто не хотите… Скажите, почему? — в её голосе не было ни обиды, ни злости, только искреннее недоумение.
Я остановилась, словно споткнувшись о невидимое препятствие. Медленно обернулась. Встретилась с ней взглядом — серые глаза, усталые, но живые.
— Не люблю, когда у меня выпрашивают, — мой голос прозвучал глухо и чужеродно, словно эти слова произносил кто-то другой, не я.
Эта фраза определённо была не моей. Я когда-то услышала её в институте, на четвёртом курсе. Её произнесла моя подруга Катя Карташова — уверенная в себе, язвительная, всегда знавшая себе цену девушка из обеспеченной семьи. Она бросила эти слова, когда жестоко отвергла влюблённого в неё парня по имени Серёжа — тихого, скромного мальчика с филфака.
Он полгода дарил ей цветы, которые покупал на последние деньги, писал трогательные стихи, приглашал в кино на премьеры, которые сам не мог себе позволить. А Катя однажды фыркнула с презрением: «Ненавижу мямлей. Вечно что-то выпрашивают — внимание, любовь, жалость. Противно». Серёжа после этого исчез из нашей жизни, как и многие другие поклонники. А Катя всё ждала своего принца, который так и не появился.
Я быстро шагала прочь от этой несчастной женщины, поднимаясь по ступенькам к выходу из метро, и чувствовала, как что-то важное во мне медленно распадается на части. А может быть — наконец-то вскрывается, как нарыв. Что-то такое, чего я много лет не хотела видеть и признавать в себе.
Ресторан «Времена года» был почти пуст в этот ранний час — всего несколько столиков с одинокими посетителями. Внутри царила атмосфера свежести и спокойствия: лаконичный дизайнерский интерьер в бежево-коричневых тонах, живые орхидеи на каждом столе, тонкий аромат свежеобжаренного кофе, смешанный с нотками ванили. Я сняла испачканный жакет, аккуратно сложила его пятном внутрь и повесила в гардеробе. Сердце всё ещё колотилось как бешеное после всех утренних приключений.
Елена Викторовна Соколовская уже сидела за столиком у большого панорамного окна с видом на центральную площадь города. На ней было платье изумительного цвета холодного изумруда, которое, казалось, создавалось специально для её фигуры, маленькая сумочка от известного французского дизайнера — идеально в тон платью. Каждая складка одежды, каждый аксессуар выглядели как отточенная музыка стиля. Я приблизилась к столику, стараясь выглядеть уверенно, и мысленно прорепетировала свою самую обаятельную улыбку.
Она подняла глаза от изучения меню и посмотрела на меня. Её лицо мгновенно изменилось — из нейтрально-вежливого стало холодным и отстранённым. Чашка кофе медленно вернулась на блюдце.
— Доброе утро, Анна Сергеевна, — её голос звучал ровно, но в нём чувствовался лёд.
Холод пронзил меня, как ледяной нож. Каждое слово резало по живому.
— Я очень ценю в своих потенциальных партнёрах пунктуальность и умение держать слово, — продолжила она, не приглашая меня сесть. — К сожалению, вы не соответствуете этим простым требованиям. Была рада с вами познакомиться.
Она встала, взяла сумочку и направилась к выходу, даже не обернувшись в мою сторону.
Я стояла как вкопанная, бессмысленно глядя на циферблат своих часов. Опоздание составляло ровно одиннадцать минут — по меркам обычной жизни сущая ерунда, по меркам деловых отношений — катастрофа.
Я попыталась говорить, объяснять сложившуюся ситуацию, просить дать мне ещё один шанс, рассказать про форс-мажор с водителем:
— Елена Викторовна, подождите, пожалуйста, позвольте объяснить…
— Не люблю, когда у меня что-то выпрашивают, — ответила она, обернувшись. На её лице было точно такое же выражение брезгливого превосходства, с каким я недавно смотрела на бездомную женщину в метро.
И вот теперь получалось, что я — попрошайка. Только прошу не о куске хлеба для себя, а о возможности остаться в том мире, который считала своим по праву.
Когда Елена Викторовна ушла, я медленно опустилась на стул за пустым столиком. В этот момент я обнаружила, что потеряла свой любимый брелок — маленькую серебряную собачку, подарок мамы на восемнадцатилетие. Полная ерунда в масштабах произошедшей катастрофы. Но именно через такие мелочи, как трещины в стене, рушится самая крепкая броня, которую человек годами выстраивает вокруг себя.
Я подумала о том, что стала пустой внутри. Поглощённой исключительно внешним успехом и социальным статусом. Забыла, как быть просто живым человеком, способным к состраданию и элементарной человечности.
Внезапно я встала и пошла обратно. В метро. Искать ту женщину, которую так жестоко отвергла полчаса назад. Извиниться перед ней. Хоть как-то исправить совершённую подлость, вернуть себе право называться человеком.
Но её уже не было на том месте. Я прошлась по всей платформе, внимательно всматриваясь в лица прохожих, поднялась на поверхность, обошла все близлежащие переходы. Напрасно. Женщина исчезла, растворилась в многомиллионном городе.
И вдруг, когда я уже собралась уходить ни с чем, услышала знакомый голос:
— Вы что-то обронили, — сказал он спокойно.
Я резко обернулась. В протянутой руке — мой потерянный брелок с серебряной собачкой. А в усталых серых глазах — удивительное спокойствие, мудрость и даже лёгкая, грустная, но искренне добрая улыбка.
Передо мной стояла та самая женщина, которую я так грубо отвергла около часа назад.
— Спасибо вам… — прошептала я, с трудом сдерживая подступающие слёзы. — Простите меня, пожалуйста. Я вела себя отвратительно. Пойдёмте, я угощу вас кофе? Или обедом? Расскажите мне о себе…
И мы пошли в ближайшее кафе. Две совершенно разные женщины — одна в дорогом платье, измученная собственными амбициями, другая в потёртой куртке, но сохранившая человеческое достоинство. Но, может быть, на одно драгоценное мгновение мы стали одинаковыми — просто людьми, способными понимать друг друга.
И я совершенно точно знала — не случайно судьба заставила меня тогда спуститься в метро. Это был урок, который нельзя было получить никаким другим способом.
Призвание
— Чего ехали-то так долго?
Фраза сорвалась с уст не потому, что я действительно хотела её сказать, а скорее по привычке — так, чтобы заполнить тишину, которая уже успела стать невыносимой. Голос прозвучал тускло, будто чужой, без эмоций, без требования ответа, словно я говорила сама с собой в пустую комнату. Как будто слова просто вывалились из меня, обнажив то раздражение, которое накапливалось весь день, начиная с утреннего звонка тётки, когда я ещё лежала в постели и думала, что это будильник.
«Настя, мне плохо», — сказала она тогда, и я почему-то сразу подумала о том, что опоздаю на работу. Не о том, как ей плохо, а о своих делах. Всегда так — сначала о себе, потом обо всех остальных. Мама говорила, что это эгоизм, но я считала это инстинктом самосохранения. В конце концов, если я не позабочусь о себе, кто позаботится?
Ответа на свой вопрос я, конечно, не ждала. В комнате пахло тем особенным букетом, который бывает только в квартирах одиноких пожилых людей — лекарствами, пылью и старостью, к которым примешивался ещё какой-то сладковатый запах, возможно, от залежавшихся фруктов или от старых обоев, которые уже давно пора было переклеить. На диване, уткнувшись в подушку с выцветшими розочками, корчилась моя тётка, и даже в её позе чувствалось что-то детское, беспомощное — как будто она снова стала той девочкой, которой когда-то была, до всех этих лет, работы, замужества и потерь.
Она что-то шептала сквозь зубы, закусив нижнюю губу так сильно, что я боялась — сейчас прокусит до крови. Видимо, от боли. Я услышала знакомое слово — «почки» — и снова отвернулась к окну, где за тюлевой занавеской маячили серые контуры соседнего дома. Кажется, она уже говорила мне об этом, мельком, по телефону, когда я торопилась куда-то и слушала вполуха. Или не говорила? Сейчас уже не вспомнить, потому что в последнее время я почти не слушала её — всё время куда-то бегу: с одной работы на другую, потом в магазин, потом домой, потом сюда, к тётке.
Приехать, что-то приготовить из того, что найдётся в холодильнике, вытереть пыль с подоконников и телевизора, бросить беглый взгляд на её лицо, чтобы убедиться, что она ещё жива, и убежать обратно в свою жизнь, где меня ждали недописанные отчёты, немытая посуда и сериал, который я смотрела уже третий месяц, растягивая удовольствие. Такая вот забота — формальная, дежурная, без души.
Скорая приехала с опозданием, что в нашем районе было скорее правилом, чем исключением. Мы ждали их больше часа, и за это время я успела обойти всю квартиру, заглянуть в каждый угол, который помнила с детства, и удивиться тому, как всё изменилось с тех пор, как здесь жил её муж. Тогда в доме был порядок, даже уют — книги стояли ровными рядами, на столе всегда лежала свежая скатерть, а из кухни доносились запахи настоящей еды, не полуфабрикатов из магазина.
Теперь же всё словно покрылось пылью забвения. Книги стояли как попало, на столе лежали старые газеты и чайные пакетики, а в воздухе висел тот самый запах одиночества, который невозможно проветрить или замаскировать освежителем воздуха.
Я нервничала, то и дело поглядывала на телефон, проверяла время, вспоминала, выключила ли плиту дома, заперла ли дверь, не забыла ли покормить кота. Плиту я, конечно, выключила — я всегда выключаю плиту, даже если на ней ничего не готовлю. Просто так устроена моя голова: всегда отвлекается на мелочи, всегда находит повод для беспокойства, всегда выматывает саму себя бесконечной прокруткой одних и тех же мыслей.
Когда наконец послышались шаги на лестнице, я почувствовала странное облегчение — не потому, что теперь тётке помогут, а потому, что эта мучительная неопределённость закончится. Будет понятно, что делать дальше, будет план действий, будет движение вместо этого тягостного ожидания.
Врач оказалась женщиной лет шестидесяти — с острым подбородком, неопрятно заколотыми седеющими волосами и выражением лица, в котором усталость уже давно пересеклась с равнодушием. Видно было, что ей надоело всё — больные с их жалобами, пыльные ковры в чужих квартирах, чужие хрущёвки с их убогим интерьером и чужие беды, которые она не в силах исправить. На ней была медицинская куртка, явно не первой свежести, и в её движениях чувствовалась та механическая точность, которая приходит после тысяч подобных вызовов.
— Да знаете, сколько вас таких, — проворчала она, даже не поздоровавшись, на автомате надевая бахилы, изрядно порванные, видимо, ещё на прошлом вызове. — У кого серьёзное, кому пообщаться захотелось, а кто и белочку словил… Давайте посмотрим, что у нас тут.
В её голосе слышалась та особенная интонация медиков, которые видели всё и уже ничему не удивляются — ни человеческой глупости, ни человеческой боли, ни человеческому одиночеству. Она прошла в комнату, где лежала тётка, и я пошла следом, хотя понимала, что там мне делать нечего. Ни на что не надеялась — просто привычка всё контролировать, быть в курсе, держать руку на пульсе событий.
Сама себе уже давно противна от этой манеры: быть везде, но нигде по-настоящему. Присутствовать телом, но никогда душой. Слушать, но не слышать. Смотреть, но не видеть. Заботиться формально, для галочки, чтобы потом не мучиться угрызениями совести.
Тётка лежала тихо, с закрытыми глазами, и в этой тишине было что-то пугающее — не обычная тишина сна, а какая-то неправильная, настороженная. Её лицо осунулось за последние месяцы, появились новые морщины, которых я раньше не замечала, а кожа приобрела тот серовато-жёлтый оттенок, который бывает у людей, долго болеющих или очень уставших от жизни.
Я вдруг заметила на шее врача кулон — маленькую золотую скрипку на тонкой цепочке, которая поблёскивала в свете старой настольной лампы с зелёным абажуром. От лампы он отливал мягким тёплым светом, и что-то в этом украшении было странное, несовместимое с её образом, с этой комнатой, пропитанной запахом старости и лекарств.
Я вспомнила точно такой же кулон у своей одногруппницы из университета — длинноногой скрипачки Кати, вечной девы-драмы, которая носила длинные индийские юбки, постоянно закидывала волосы за плечо и любила рассказывать всем, что музыка у неё в крови, а все мы, экономисты, — просто скучные циники, которые не понимают прекрасного. Она играла в студенческом оркестре, участвовала в концертах и смотрела на нас с тем снисходительным сожалением, с каким смотрят на тех, кто лишён божественной искры творчества.
«Странный выбор украшения для врача, — подумала я, пытаясь хоть как-то логически объяснить себе, с чем он может быть связан.
— И давно у неё так? — отвлекла меня от размышлений врач, которая уже осматривала тётку, ощупывала живот, проверяла пульс.
Я вздрогнула, вернувшись в реальность. Вопрос был про тётку, конечно, про её состояние, а я витала в облаках воспоминаний. Я честно не знала, что ответить — мы виделись не так часто, и большую часть времени я проводила в попытках как можно быстрее сбежать отсюда.
— Да кто ж её знает… — пожала я плечами, чувствуя себя виноватой за своё невнимание. — Звонила сегодня утром, сказала, что плохо, ну, я и пришла. Она вообще в последнее время странная была. Молчит больше обычного, по квартире ходит как призрак… а потом — раз, и на диван, и всё. Лежит и стонет.
Врач кивнула, делая какие-то пометки в блокноте. Задала ещё пару дежурных вопросов про хронические заболевания, про лекарства, которые тётка принимает, про то, что она ела в последние дни. И я вдруг начала рассказывать про себя — сама не поняла, зачем, может быть, чтобы как-то оправдаться, объяснить, почему я так мало знаю о состоянии человека, за которого вроде как отвечаю.
Упомянула, как с работы бежала, бросив всё, как готовила ей обед, как вообще всё сама, без посторонней помощи, как тяжело одной справляться и с работой, и с домом, и ещё с чужими проблемами. Что всё на мне лежит, что никого больше нет, что устала уже от всего этого.
На самом деле я никому особенно ничего не готовила — просто разогрела борщ из магазина в микроволновке и сварила гречку в пакетиках, что заняло минут пятнадцать от силы. Но почему-то хотелось казаться более заботливой, более ответственной, чем я есть на самом деле. Хотелось, чтобы врач увидела во мне хорошую племянницу, а не равнодушную эгоистку, которая навещает больную родственницу из чувства долга.
Меня воспитывала мама — одна, без помощников и советчиков. Мы жили вдвоём в двухкомнатной квартире на окраине города, где каждый звук слышен через тонкие стены, где соседи знают друг о друге всё, но делают вид, что не знают ничего. Отец ушёл ещё до моего рождения, и никто особенно не рассказывал, куда и почему — просто нет его, и всё, как будто его никогда и не было.
Когда я была маленькой и спрашивала про папу, мама отводила глаза и начинала заниматься какими-нибудь домашними делами — мыть посуду, гладить бельё, вытирать пыль. Потом, когда я стала постарше и вопросы стали настойчивее, она сказала коротко: «Неважный он был человек». На этом разговор и закончился, и больше мы к этой теме не возвращались.
С бабушкой и дедушкой по отцовской линии мама тоже не общалась — из-за него, говорила, из-за того, что они его защищали, когда он нас бросил. Значит, всё-таки как-то он был важен в их жизни, если так серьёзно всех рассорил. Но подробностей я так никогда и не узнала — мама умела молчать, когда хотела, умела закрывать темы раз и навсегда.
Тётка появилась в моей жизни только после смерти мамы, когда мне было семнадцать и я училась в выпускном классе. Моя новая опекунша — родственница по материнской линии, двоюродная сестра мамы, по документам. Но по сути — практически чужой человек, потому что в детстве она мной не интересовалась совершенно.
Молодая тогда была, красивая, жила для себя и своих удовольствий — работала в каком-то офисе, встречалась с разными мужчинами, ездила в отпуска и покупала красивую одежду. О существовании племянницы вспоминала редко, в основном по праздникам, когда присылала открытки с дежурными пожеланиями здоровья и счастья.
Потом, когда мне исполнилось шестнадцать, она иногда забирала меня из школы — в основном, когда мама лежала с очередным приступом гипертонии или с температурой после простуды. Приводила к себе домой, кормила чем попало — макаронами с кетчупом, гречкой с сосисками, супом из пакетика. Ни тепла человеческого, ни задушевного разговора, ни попыток как-то сблизиться. Просто выполнение формальных обязанностей родственницы.
После смерти мамы я жила у неё почти год, но как-то всегда мечтала сбежать, потому что атмосфера в доме была какая-то напряжённая. Она явно не была готова к тому, чтобы в её размеренную жизнь ворвался подросток со своими проблемами, настроениями и потребностями. И я это чувствовала, старалась быть как можно незаметнее, не создавать лишних хлопот.
И сбежала — поступила в университет, устроилась в общежитие, хотя мне, как местной, это и не полагалось по правилам. Упросила, наврала что-то про невыносимые домашние условия, про необходимость сосредоточиться на учёбе. Там, в общаге, среди таких же оторванных от дома студентов, я впервые почувствовала, что можно быть собой — печь блины в три ночи на общей кухне, гулять до рассвета по пустым улицам, сидеть в коридоре в пижаме и слушать, как соседи поют под гитару песни, которые мы тогда считали очень глубокими и важными.
Тётка осталась одна в своей квартире, и я думала, что так и будет всегда — она будет жить своей жизнью, я своей, и наши пути больше не пересекутся. Но жизнь, как известно, любит преподносить сюрпризы.
Потом она вышла замуж — удачно и совершенно неожиданно для всех, кто её знал. В сорок пять лет, когда уже, казалось бы, поезд ушёл. Муж у неё был солидный, интеллигентный, с хорошими манерами — носил костюмы в тонкую полоску, аккуратно причёсывался, говорил чётко и внятно, как диктор центрального телевидения. Работал в каком-то институте, занимался наукой, писал статьи в специальные журналы.
Мне он даже нравился — один из немногих взрослых людей, который разговаривал со мной как с равной, интересовался моими делами в университете, спрашивал про планы на будущее. Называл меня Настенькой, и никто больше так не называл — ни до него, ни после. В его устах это звучало не приторно, а тепло, по-отечески.
С его появлением тётка изменилась до неузнаваемости — серьёзная стала, уравновешенная, даже как-то помолодела внешне. Перестала красить волосы в рыжий цвет, который ей никогда не шёл, отказалась от ярких нарядов в пользу элегантной простоты. Начала читать книги, которые он рекомендовал, слушать классическую музыку, ходить в театр.
Работала она тогда в местном Доме культуры — сначала простой уборщицей, потом постепенно выбралась в люди. То ли в методисты попала, то ли в организационный отдел — точно не помню, но суть в том, что она наконец-то нашла своё место в жизни. Устраивала концерты самодеятельности, организовывала выставки местных художников, занималась с детскими кружками. Казалось, что жизнь у неё наладилась окончательно и бесповоротно.
Теперь вот снова одна — он умер весной от инфаркта, внезапно, без предупреждения. А она, похоже, так и не нашла в себе сил жить дальше без него. А может быть, и не хотела — слишком много счастья выпало на её долю за те десять лет, что они прожили вместе, и теперь любая жизнь казалась ей серой и бессмысленной по сравнению с тем, что было.
— Анастасия Николаевна, — врач посмотрела на меня поверх очков, которые съехали на кончик носа. — Мы вашу тётку в стационар забираем. Камни в почках, похоже, сдвинулись, один довольно крупный. Больно ей сейчас, видите ж сами. Поедете с нами или как?
Я кивнула, даже не раздумывая. Конечно, поеду. Куда ж деваться — бросить её сейчас было бы слишком жестоко даже для меня, при всём моём эгоизме и равнодушии. Да и совесть потом замучает — всю жизнь буду помнить, как оставила больного человека одного в самый трудный момент.
Мы начали собираться. Врач с фельдшером аккуратно переложили тётку на носилки, я быстро собрала необходимые вещи — документы, лекарства, которые она постоянно принимает, сменное бельё, тапочки. Всё это происходило как-то механически, автоматически — руки сами знали, что делать, а голова была занята совсем другими мыслями.
Мы вышли на улицу, где нас ждала машина скорой помощи — белая, потрёпанная, с облупившейся краской на боках. Октябрьский ветер стегал по щекам, как будто наказывал за что-то — за равнодушие, может быть, за усталость от жизни, за безучастие к чужой боли. В воздухе пахло осенью, опавшими листьями и тем особенным запахом приближающейся зимы, который всегда вызывал у меня смутную тоску.
Я села в машину рядом с врачом. Тётку уложили на каталку, подключили капельницу. Она лежала тихо, только иногда морщилась от боли и что-то шептала неразборчиво. Врач сняла резиновые перчатки, проверила, как течёт капельница, записала что-то в карточку.
Мой взгляд снова упал на тот странный кулон — золотую скрипку, которая покачивалась у неё на груди в такт движению машины, как маятник старинных часов. Любопытство взяло верх над воспитанностью, и я не выдержала.
— Красивая у вас цепочка, — пробормотала я, кивнув в сторону кулона. — Необычная такая.
Она повернулась ко мне и впервые за всё время нашего знакомства улыбнулась — не той дежурной улыбкой медработника, а по-настоящему, чуть-чуть, еле заметно, но искренне. Лицо у неё стало совсем другим — моложе, светлее, живее.
— Нравится? — спросила она, осторожно дотронувшись до кулона пальцами. — Ну вот, а я думала, что у меня было настоящее призвание… К музыке, то есть. А оказалось — к медицине.
И тут она начала рассказывать свою историю — медленно, задумчиво, словно перелистывая страницы давно забытой книги.
Про то, как в детстве мечтала стать балериной, как представляла себя на большой сцене в белой пачке, как тайком репетировала перед зеркалом движения, подсмотренные в телевизионных передачах. Но в их маленьком городке никаких балетных студий не было, зато во Дворце пионеров работал музыкальный кружок, куда родители её и записали — мол, тоже искусство, тоже творчество, только попроще и поближе к дому.
Про скрипку, которую случайно обнаружили в квартире, когда они туда переехали — прежние жильцы забыли её в шкафу, завёрнутую в старое одеяло. Инструмент был не очень хорошего качества, но для начинающего вполне подходящий. Мать посмотрела на эту находку как на знак судьбы и сказала своё любимое: «Начала, значит, доведи до конца». Другого выбора не было.
Про то, как сначала было невыносимо трудно — ноты казались паутиной, в которой невозможно разобраться, струны резали неприученные пальцы до крови, а из инструмента вместо музыки извлекались только скрипы и визги, от которых болели уши. Слёзы текли каждый день — от боли, от досады, от ощущения собственной бездарности.
Но мать была непреклонна, а учительница музыки — терпелива и добра. И со временем всё стало получаться — сначала простые гаммы, потом мелодии, потом даже небольшие пьесы. Рука привыкла к инструменту, пальцы стали послушными, а в звуках появилась та самая музыка, которая раньше казалась недостижимой.
Она не мечтала о большой сцене или о славе — просто радовалась, когда у неё получалось сыграть что-то красивое, когда в школьном ансамбле её партия звучала в унисон с другими инструментами, когда после концерта в школьном актовом зале зрители аплодировали и улыбались. Дом культуры в их районе стал для неё вторым домом — там проходили репетиции, концерты, творческие встречи.
Она была скромной, тихой девочкой, которой не нужно было много для счастья — достаточно было просто играть музыку и чувствовать, что приносишь людям радость. После школы поступила в педагогический институт на музыкальное отделение, мечтала работать учителем музыки в школе, передавать детям свою любовь к прекрасному.
Но потом произошёл тот случай, который изменил всю её жизнь — нелепый, казалось бы, незначительный, но решающий. История, в которой смех смешался с ужасом, а случайность обернулась судьбой.
— Новая уборщица в нашем Доме культуры, — рассказывала она, глядя в окно машины, где мелькали огни вечернего города, — решила перекусить во время обеденного перерыва. Принесла с собой свежую вишню из собственного сада, сидит в подсобке, ест и радуется жизни. Вдруг слышит шаги — идёт начальство с проверкой.
Она испугалась, что её застанут за едой во время рабочего времени, и решила сделать вид, что работает — быстро спрятала миску с вишней, схватила швабру и начала усердно мыть пол. Но пару ягод не успела проглотить — косточки застряли в горле. Начала задыхаться, хватать воздух ртом, лицо стало синеть.
Началась паника — кто-то побежал звонить в скорую, кто-то пытался постучать по спине, кто-то просто стоял и не знал, что делать. А я как раз проходила мимо после репетиции, услышала шум, зашла посмотреть, что случилось. И увидела, что женщина задыхается.
Врач замолчала на минуту, вспоминая те далёкие события. В машине было тихо, только слышно было, как шуршат шины по асфальту и тихо работает мотор.
— Не знаю, что на меня нашло, — продолжала она. — Никакого медицинского образования у меня тогда не было, только школьные уроки биологии. Но что-то подсказало — надо действовать немедленно, иначе будет поздно. Подошла к ней, обхватила сзади руками и резко надавила на диафрагму. Раз, другой, третий — и косточка вылетела. Женщина задышала, зарыдала от облегчения.
Тогда это казалось просто удачей, везением, случайностью. Но потом, через несколько дней, пришёл муж той уборщицы — мужчина средних лет, в рабочей одежде, с мозолистыми руками и добрыми глазами. Принёс в подарок скрипку — настоящую, хорошую, дорогую, старинную, которая, как он рассказал, досталась ему от покойной тёщи и просто пылилась на антресолях.
— Музыка спасла мою жену, — сказал он тогда, и в его голосе дрожали слёзы. — Если бы вы не занимались музыкой, не были бы в тот момент в Доме культуры, не знали бы, как помочь… Она бы умерла. А теперь дома сидит, пироги печёт. Возьмите эту скрипку — пусть она служит тому, кто умеет спасать людей.
Врач снова замолчала, погладила кулон пальцами. В её глазах появилось то особенное выражение, которое бывает у людей, вспоминающих поворотный момент своей жизни.
— А я тогда подумала — стоп. Получается, что я случайно спасла человеку жизнь. И это дало мне такое ощущение… такую радость, какой я никогда не чувствовала, даже когда играла на сцене перед полным залом. Будто я нашла своё настоящее призвание. Будто вся моя предыдущая жизнь была просто подготовкой к этому моменту.
Она поступила в медицинский институт — не сразу, конечно, пришлось год готовиться, подтягивать химию и биологию, которые в музыкальном училище изучались постольку поскольку. Родители не понимали — зачем бросать музыку, в которой уже достигнут определённый уровень, ради совершенно незнакомой области. Друзья тоже недоумевали — какая связь между скрипкой и стетоскопом, между концертным залом и больничной палатой.
— Но я знала, что делаю правильно, — продолжала она, пока машина скорой помощи пробиралась через вечерние пробки. — Хотя нелегко мне было поначалу. Анатомия, физиология, патология — всё это давалось с трудом. Я же гуманитарий по складу ума, привыкла мыслить образами, а не формулами. Но что-то внутри подсказывало — терпи, учись, это твоё.
Институт она закончила не с красным дипломом, но добросовестно, без хвостов и пересдач. Распределилась в районную больницу, начала работать терапевтом. Потом перешла в скорую помощь — захотелось быть там, где люди нуждаются в немедленной помощи, где каждая минута на счету, где можно спасать жизни не в теории, а на практике.
— Тридцать лет работаю в скорой, — сказала она, и в её голосе прозвучала усталость. — Видела всякое. И радость, когда успеваешь помочь, и горе, когда опаздываешь. Но каждый раз, когда удаётся кого-то спасти, вспоминаю ту уборщицу с вишнёвой косточкой. И понимаю — правильно я тогда выбрала.
Мы подъехали к больнице — серому зданию советской постройки, которое даже в темноте выглядело угрюмо и неприветливо. Фельдшер уже выгружал каталку, врач собирала свои инструменты. Я помогла тётке подняться — она была слабой, но уже не стонала так сильно, видимо, обезболивающее начало действовать.
У неё дрожали руки, когда она пыталась идти, и я впервые заметила, как она постарела за последние месяцы после смерти мужа. Раньше я этого не видела — или не хотела видеть, слишком была занята своими делами.
— Не оставляй меня одну, Настя, — прошептала она, когда мы дошли до приёмного покоя. — Боюсь я… Так боюсь остаться одна.
В её голосе звучал не просто страх боли или операции — а тот глубинный страх одиночества, который накапливался в ней месяцами, с тех пор как она потеряла единственного близкого человека. Страх того, что никому она больше не нужна, что если что-то случится, никто не будет горевать, никто не заметит её отсутствия.
А кулон — золотая скрипка — всё ещё поблёскивал на груди врача в свете больничных ламп. Он напоминал о том, что случай может всё изменить — не только чужую жизнь, но и свою собственную. Что иногда одно мгновение, одно решение, один поступок могут определить всю дальнейшую судьбу.
Я посмотрела на тётку — маленькую, беспомощную, испуганную, — потом на врача, которая когда-то оставила музыку ради того, чтобы спасать людей, и вдруг поняла что-то важное. Поняла, что равнодушие — это тоже выбор, и что я слишком долго пряталась за маской занятости и усталости, чтобы не чувствовать чужую боль.
Я сжала её дрожащие пальцы своими руками и сказала:
— Я не оставлю тебя. Обещаю. Буду рядом, сколько нужно.
И, может быть, впервые в жизни, я действительно это имела в виду — не говорила для успокоения, не произносила дежурные слова, а давала настоящее обещание. Потому что поняла: мы все когда-нибудь становимся той испуганной женщиной с вишнёвой косточкой в горле, и единственное, что нас может спасти, — это то, что рядом окажется кто-то, кто не пройдёт мимо.
Врач со скрипкой на груди исчезла в глубине больничного коридора, а я осталась в приёмном покое, держа за руку тётку и впервые за много лет чувствуя, что делаю что-то по-настоящему важное. Не для галочки, не из чувства долга, а потому что так надо. Потому что иначе нельзя.
Регина
Если бы у серости был человеческий облик, он бы выглядел именно так: сутулая фигура с вечно опущенными плечами, словно на них лежит невидимый груз всех нерешённых проблем мира, тонкие, блеклые волосы с тем невыразимым оттенком где-то между пепельным и мышиным, которые она всегда собирала в небрежный пучок на затылке, закрепляя обычной резинкой для денег. Никакого макияжа, ни капли помады, ни даже того прозрачного блеска для губ, который продавался в любом ларьке за копейки и которым пользовались даже самые неприхотливые девочки нашего курса.
О ногтях и говорить не стоило — коротко остриженные, без намёка на ухоженность, с заусенцами, которые она постоянно грызла во время лекций, когда думала, что никто не видит. И вся она была словно из другого времени, из другого измерения, где не существовало ни соцсетей с бесконечными селфи, ни модных трендов, которые обсуждали в коридорах между парами, ни того глянцевого блеска молодости, который так естественно излучали все остальные девочки нашего возраста.
Регина. Имя, которое в другой обстановке, в другом контексте могло бы звучать благородно, почти аристократично, напоминая о королевах и принцессах из старых романов. Но не здесь, не в нашей группе, где каждое необычное имя автоматически становилось поводом для шуток. У нас оно превратилось в прозвище, в кривой ярлык, который мы навешивали на неё каждый раз, когда хотели пошутить или больно уколоть, произнося его с особенной интонацией, растягивая первый слог и делая ударение таким издевательским, что даже красивое имя звучало как оскорбление.
Она словно нарочно старалась быть невидимкой, раствориться в стенах университетских коридоров, стать частью серой массы столов, стульев и пыльных стендов с объявлениями. Никогда не смотрела в глаза, когда с ней говорили, всегда отводила взгляд куда-то в сторону или изучала носки своих неизменных чёрных туфель на низком ходу. Не вступала в разговоры между парами, даже когда речь шла о предметах, которые знала лучше всех. Не смеялась на переменах над чьими-то шутками, не хихикала в женском туалете, обсуждая парней с других курсов, не участвовала в том ритуале сближения, который так естественно происходил между девочками нашего возраста.
Она не носила каблуков, даже самых маленьких, не заправляла рубашку в юбку, чтобы подчеркнуть талию, не подвязывала её узлом на животе, как делали модницы, не носила ремешков, браслетов, серёжек или хотя бы простенькой цепочки на шее. Её нельзя было спутать ни с кем из нашей группы, ни с кем из всего потока. Именно потому, что таких, как она, больше просто не было — все остальные девочки хоть в чём-то, да следовали общим правилам игры, хоть как-то участвовали в негласном соревновании за внимание, за признание, за место в иерархии.
Всё в ней было как будто не к месту, как будто она попала в наш мир случайно, по ошибке, и теперь не знала, как себя вести. Даже возраст. Ей было девятнадцать, как и всем нам, но по внешнему виду можно было дать тридцать с лишним. Под глазами лежала постоянная тень усталости, как у человека, который привык рано вставать и много читать при плохом освещении, экономя на электричестве. Одежда всегда была слишком тёплой для погоды, слишком длинной для её роста, слишком серой для её возраста — свитера, которые носили наши мамы в девяностые, юбки до середины икры, кардиганы с растянутыми карманами.
Но не внешность делала её такой чужой среди нас. Не одежда и не отсутствие косметики. Чужой её делала осанка — та особенная манера держать спину, которая бывает у людей, привыкших нести на себе слишком много ответственности. Чужой делала манера говорить — медленно, обдуманно, словно она выросла не среди ровесников, а среди преподавателей и библиотекарей, впитав их интонации и обороты речи. Умная, собранная, педантичная до болезненности. И абсолютно, безнадёжно одинокая.
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.