Данная книга является художественным произведением, не призывает к употреблению наркотиков, алкоголя и сигарет и не пропагандирует их. Книга содержит изобразительные описания противоправных действий, но такие описания являются художественным, образным и творческим замыслом, не являются призывом к совершению запрещенных действий. Автор осуждает употребление наркотиков, алкоголя и сигарет. Пожалуйста, обратитесь к врачу для получения помощи и борьбы с зависимостью.
Расскажите о себе
Самое хорошее — цветочные монстры на бабушкином ковре. Куда бы мы с мамой не переезжали, я всегда прошу, чтобы она взяла с собой этот ковер. Она заворачивает его, как блин со сгущенкой, трубочкой, потом прозрачной тоненькой пленкой обматывает, потом какие-то люди с сильными руками его уносят, потом другие везут, снова вносят в уже новую мою комнату. И вот монстры снова со мной. Не люблю прикосновений, могу закричать, громко-громко. Не трогайте меня, пожалуйста. И не смотрите мне в глаза. Это тоже самое, что прикосновение. Не нужно. Когда тревожно, нужно спрягать глаголы. Меня попросили рассказать о себе что-то важное, но не про ковер. Мне восемнадцать лет. Меня зовут Катя. Но это менее важно, чем морды на ковре и все те глаголы, которые я спрягаю.
Когда я вижу людей, то представляю, как прошел их день, что случилось с ними вчера и произойдет сегодня. Некоторых я запоминаю так точно, что могу описать до мельчайших деталей. Я коллекционирую их, как и морды цветочных чудовищ с бабушкиного ковра.
Мама говорит, что все люди разные, но у всех есть какие-то странности. Я покажу вам свою коллекцию, если обещаете не смеяться.
Этимология
1. Иногда мне не удается точно выразить мысль. Или нет. Иногда мне удается точно выразить мысль.
В курилке остались только бухгалтер Нина и слесарь Петр. Нина обратилась к Петру, словно к пустоте:
— На днях с ребенком домашку по русскому делали. Спишите текст, расставьте пропущенные буквы, разберите по составу… Вчера принес трояк за домашнюю работу. Теперь дуется на меня, говорит, что лучше уж сам все делать будет. Знаете, там такая ошибка странная была, я даже запомнила. Приглашение.
— Что?
— Приглашение. Нужно разобрать по составу. Корень там, суффикс… Помните, как это в школе делалось? Вот какой корень в слове «приглашение», по-вашему?
— «Глашен»…приглашать-глашатай… «глаш», наверное. Или, подождите, «гл» — голос же, глас… «Гл» — корень.
— Я «глаш» выделила. Оказалось — «приглаш». А знаете почему? Потому что приставка «при» приклеилась. Как вам это нравится? Как я должна догадаться, что приставка приклеилась?
Петр усмехнулся. До этимологии ему дела не было. Нина интересовала его как молодая вдова.
В курилку заглянули:
— Нина Васильевна, вас начальство требует.
— Иду-иду. До встречи, Петр, — она торопливо затушила окурок и вышла.
Петр смотрел на пепел, падающий с сигареты:
— «Пре» и «при»… Приклеилась… почему «приглаш»? Чушь какая.
Утро следующего дня началось для Петра рано. Тонкий сон растаял под солнцем. Было волнительно, как в школе перед экзаменом. Обещал помочь Нине залатать крышу на даче, а заодно поближе познакомиться с ее отпрыском. С детьми особого контакта обычно не находилось. Петр посмотрел на время:
— Так. На час раньше будильника. Будильник. От слова «будет»? Не, не то. Будить.
Петр зевнул и загуглил слово «будить», после нескольких повторений потерявшее смысл. Оказалось, что корень слова восходит к санскритскому корню «будх», что означало переход от спящего, затемненного сознания к пробуждению и просветлению. Совсем уже экзотической и причудливой показалась связь с буддой. Нет, к этому Петр оказался совершенно не готов. В его понятной и простой жизни не было места подобным глупостям. Особенно тому, что связано с религией. Так что, буддизм точно не актуален. Хотя последние несколько месяцев перед смертью мамы Петр по ее просьбе пытался молиться. Атеист предельно равнодушный к тонким материям обращался к Богу неумело, косноязыко сбиваясь.
Тогда-то Петр впервые стал замечать, что не только сами слова уводили от подлинного смысла, путали след, но и сам язык задавал невидимые границы, за которые не получалось прорваться. Оказались важными совсем незаметные детали, нюансы, оттенки значений. Когда-то, в тщетных попытках молиться за маму думал: «Хочу, чтобы мама была здорова». Но язык обманул, подвел. Ведь мама была здорова, когда-то, в прошлом, именно была. Проклятый язык даже не позволяет думать в будущем времени, ограничивает рамками прошлого. Однажды это заметив, Петр забыл о коварстве речи. Тем более, что мама все равно умерла, и повода для подобных размышлений больше не возникало.
Приняв душ, побрызгав себя туалетной водой, когда-то давно подаренной бывшей женой, Петр поехал трудиться. Крышу починил, ребенку камеры на велосипеде накачал, подтянул тросики тормозов — выполнил свое мужское выходное предназначение в полной мере. И довольный тем, как удачно складывался день, нахваливал шашлык, приготовленный хозяйкой. Сегодня они с Ниной наконец перешли на «ты».
— На магарыч не тянет, но я рада, что тебе понравилось.
Петр перестал жевать:
— На что не тянет?
— Магарыч. Обычно это алкоголь или угощение с алкоголем, которым хозяева благодарят за работу. По-моему, так. Хотя я теперь даже сама засомневалась. Надо будет в словарь заглянуть.
— Не стоит. От словарей одна путаница. Я сегодня утром задумался о слове «будить». Оказалось, что это связано с буддизмом.
— Надо же, как интересно! Никогда не обращала внимания. Язык — странная штука. Вовчик! — Нина позвала сына. — Вовчик, принеси, пожалуйста школьный этимологический словарь. Помнишь, мы из города привозили, чтобы дома не болтался? Желтый такой.
Вовчик поплелся в дом.
— Поздно уже. Может останешься? Место есть, Вовку с чердака ко мне, вниз, переселим. А завтра вместе вернемся в город.
Петр сопротивляться не стал.
Вернулся Вовчик со словарем, о котором все уже успели забыть. Сына Нина отсылала не ради того, чтобы почитать книжку у костра.
Но теперь пришлось листать словарь, искать слово «магарыч». Не нашла. То ли в словаре его не оказалось, то ли слишком темно было и строки плясали и прятались в отсветах костра. Петр нехотя начал гуглить, чтобы заслониться беседой от неловкости.
— Бесполезно. Здесь почти нет связи. Поэтому книги сюда и свезли. Дома же интернет, кто будет читать? А здесь нет-нет да и да.
Ночью Петру не спалось. Обдумывал ситуацию. Чтобы отвлечься от мыслей о Нине, стал читать словарь, открывая его на первой попавшейся странице. В основном подворачивались какие-то скучные объяснения иноязычных слов, что-то простое и очевидное. Петр зевал. Вокруг торшера истерически металась ночная бабочка.
— Бабочка, — бормотал Петр, — «производное от „баба“ в значении „мотылек, бабочка“. В основе названия насекомого лежит языческое представление о бабочке как о „вместилище“ души предков женского пола». Да ну к чёрту вашу мистику! Переселения душ еще не хватало.
Словарь глухо и пыльно захлопнулся. Петр покряхтел пружинами кровати и уснул.
Утром после завтрака не спеша собрались и поехали в город. На прощание Нина поцеловала Петра:
— Такая у тебя туалетная вода знакомая. Будто из детства. Очень нравится. До встречи завтра на работе.
Петра покоробило. Название какое мерзкое. Туалетная вода. Вода из туалета. Почему нельзя сказать: «Одеколон»?
Спустя неделю Петр праздновал день Рождения. Нина подарила ему этимологический словарь Фасмера в четырех томах.
— Мне показалось, что тебя это увлекло. Дарю. «Магарыч» здесь, между прочим, есть.
Петр улыбался, благодарил. К ночи гости разбрелись, а Нина со словарем остались. Под разложенным диваном лежал словарь, на диване спала, уткнувшись в плечо Петра, Нина. Ушла она рано утром. Петр дал ей ключи от квартиры, сказал, что будет ждать вечера. И принялся бесцельно бродить по дому под бормотание телевизора, не зная, чем себя занять. Корил себя за безделье: «Надо что-то где-то как-то, а мы так еще и ничего». Спать не хотелось, но лень разливалась по всему туловищу, заманивала во взъерошенную кровать, накрытую солнечным заоконным пятном. В голове крутилось навязчивое слово «нега», всплывшее из какого-то школьного учебника русского или литературы. Что оно означало, Петр не помнил, но понимал, что это именно то, что с ним происходит. Словарь ясности не внес, засыпал чужеродными корнями, намекнул на близость к значениям вроде «испытывать желание», «становится влажным» и прочими эротическими ассоциациями. Петру стало не по себе. Откуда-то было это слово в его голове, почему-то возникло из ниоткуда, точно описав его состояние, но даже сейчас, прочитав о нем, невозможно было однозначно сказать, что за ним скрывается. Язык начинал настораживать.
Петр открыл словарь на букву С и начал выхватывать слова наобум. Чем больше читал, тем непонятнее становилось. Совершенно неясно, что за словами стоит, какой смысл. Петр перестал улавливать их суть. В нем поселилось недоверие к языку. «Смородина» от «смердит». От запаха, этого волшебного запаха детства в деревне или времени, когда он, школьник, был рад заболеть и, вместо уроков, остаться под одеялом. Как хорошо было подрагивать от озноба, и воспаленным глазам все казалось новым и необычным! И этот волшебный мир пах черносмородиновым морсом, терпким настолько, что сморщивалось лицо и жаром обдавало горло. Смердеть. «Смерть» оказалась «благой, своей, хорошей смертью», потому что приставка «С» означает «свой, хороший», а корень «мер» — собственно процесс умирания. Это затуманивало понимание еще больше. Вспомнилось слово «Сволочь», где «С» — тоже приставка, но ничего хорошего оно не означает. От всего этого стало совсем скверно. Настроение испортилось окончательно. Петр позвонил Нине, сказал, что заболел и ей лучше не приходить. Сто раз пожалев об этом и навернув несколько кругов по квартире, натыкаясь на слова, становящиеся предметами и наоборот, на предметы, за которыми прятались слова, Петр устроился поудобнее и начал читать словарь.
Как страшно говорить! Каждое слово — двойной агент, за каждым прячется что-то неясное, темное, коварное. Прежде чем произносить, их нужно понять, раскрыть, разоблачить.
На следующий день Петр не пошел на работу. И на следующий.
Слова топорщились в горле, мешали. Петр плевался звуками, они пугали его, за каждым скрывался какой-то неведомый смысл. Слова возвращали его в беспомощное детское состояние. Как когда-то, когда он назвал непотребным женщину, думая, что хвалит ее за красоту, называет чудесным, трясинистым «блядь». Это липковатое, звучное и в то же время подчавкивающее, словно ладонью бьешь по воде, слово он слышал от ребят постарше. Теперь было страшнее, чем тогда, когда отец взялся за солдатский ремень для внесения правок в сыновний лексикон. Казалось, что смыслы настигают мгновенно, выстраивают траекторию будущего. Эти слова нужно было выплюнуть, исторгнуть из утробы, наверх по пищеводу — и в рот. Выплюнуть, пока не отравился.
Петр повторял каждое слово по многу раз, и самому казалось, что речь превращалась то в подлаивание, то в мычание. В ней не оставалось ничего человеческого, ничего, что отличало бы эти звуки от звуков животного мира.
Нина пыталась звонить Петру, но тот не отвечал. Приняв молчание и побег с работы на свой счет, она решила вернуть ключи. Позвонила в дверь. Никто не открыл, но в квартире были слышны странные, нечеловеческие звуки. Нина осторожно открыла дверь, позвала Петра.
— Петр, я пришла отдать ключи. Прости, что без приглашения.
Петр сидел на полу, широко расставив ноги, и как кот, наевшийся травы, пытался выблевать слова. Он пнул дверь комнаты, и она захлопнулась до того, как Нина успела его увидеть. Нельзя было отвлекаться: звуки мешали в горле, топорщились острыми углами буквы.
Нина растеряно вышла, оставив ключи в прихожей.
Когда через пару дней Нина пришла его проведать, дверь в квартиру была открыта. Петр сидел на полу, слегка раскачивался из стороны в сторону и глухо, осипше мычал. Слова его больше не беспокоили.
Родина
2. Мы часто переезжаем. Очень трудно уехать из дома, к которому привыкла. Мама говорит, что нужно, чтобы меня посмотрело как можно больше врачей. Мне кажется, их мнения — ее персональная коллекция.
Однажды я видела старика на другой стороне улицы. Он стоял на берегу перекрестка, беспомощно оглядывался по сторонам, будто кого-то потерял. Я хотела помочь ему, но он оказался одним из тех, кого не замечают, прозрачный человек. О таких спотыкаются, их может сбить машиной, а когда они обращаются к кому-нибудь, то остаются без ответа. Этот старик был таким же. Я шла ему навстречу, переходила дорогу, но он пропал. Так и не смогла найти. Все потому, что для меня он тоже стал прозрачным. Жаль. Мне показалось, что нам было бы, о чем поговорить.
Это, конечно, неправда. На самом деле, я не пыталась его найти. Все из-за мамы. Она не разрешает мне без нее ходить по городу. Но если бы я могла, все было бы именно так.
Жизнь Льва Иосифовича была полная как чулан. Всего в ней было: и геройства, и признания его несомненных достоинств, и романтическо-бунтарских поисков себя, и даже несколько поломанных женских судеб валялось где-то в пыльном углу памяти.
Лев Иосифович родился в Ленинграде, всю жизнь провел на Васильевском острове, в бывшей коммунальной квартире с длинным и узким коридором, лихо заворачивавшим под прямым углом.
В небольшом израильском городке Гиват-Шмуэль под Тель-Авивом все казалось незнакомым. Всю жизнь Лев Иосифович мечтал вернуться на историческую родину, исполнить завет родителей, но все время что-то мешало. Первая волна репатриации его не слизнула — жена родила дочь, первую, позднюю и долгожданную, словно Исаак у Сарры и Авраама, затем, спустя несколько лет, сына. Было решено подождать, пока дети чуть подрастут. Вторая волна подступила к самым ногам; уже собирали вещи, оформляли бумаги, готовились всей семьей, но умерли родители, друг за другом, будто смерть вошла, забрала отца, и спохватившись, что кого-то забыла, почти сразу вернулась за матерью. И ещё несколько лет Лев Иосифович не мог и думать о том, чтобы оставить могилы без присмотра. Для него, глубоко вросшего корнями в линии Васильевского острова, поездка на Еврейское Преображенское кладбище в Невском районе и так казалась дальним путешествием. Какая уж тут алия? А потом закрутилось. И стремление эмигрировать из СССР поугасло. Потом уехали дети. И сразу же умерла жена. Квартира опустела, а Лев Иосифович начал превращаться в одного из многих одиноких стариков, которые всегда его удивляли. Казалось, невозможно дожить до старости, порастеряв всех своих близких. Стать одной из тех неопрятных теней, с торчащими суставами, седыми махрами на веснушчатой голове. За такими стариками и смерть не идёт — брезгует. Даже ей не нужные, одна сплошная привычная боль. Но жизнь показала, что возможно все. Нет, одиноким он не был, но в толпе смешивался бы с другими всеми забытыми, брошенными, если бы не вечно тоскующие глаза с опущенными внешними уголками. Ох, эта неизбывная еврейская тоска! Страдание высшей пробы, наитончайшей, точнейшей огранки, как блеск одинокой слезинки на реснице. Эту точку выдуло теплым сухим ветром в первую же неделю на родине. И разверзлась тоска другая. Уже не слезинка, а волна накатывала по узкому длинному коридору бывшей коммуналки, по тому самому коридору, где на трехколесном велосипеде мчит старшая Адочка, а Лев Иосифович ловит ее в самый последний момент. Слишком крутой поворот! Опасно! Не нужно кататься быстро. Торопиться вообще не следует. А то жизнь пройдет, и не заметишь.
Лев Иосифович растирает шершавыми ладонями лицо, стекшее восковыми брылями, часто кивает сам себе, в такт шагам уходящего наваждения, и снова оказывается под палящим солнцем богоизбранной земли.
— Пора в дом. Пойдем, покормлю.
Серый полосатый кот тараном врезается под колено. Да, дома был такой же кот, только с обмороженными ушами. Жил во дворе, зимой прятался в парадной, спал на подоконнике над батареей. Соседи поначалу гоняли, потом притерпелись, привыкли. Когда жена умерла, Лев Иосифович интеллигентно пригласил кота к себе, но тот не прижился — дворовая бесприютная жизнь манила на улицу.
Подношения в виде вареной курицы и творога принимались вместе с поглаживаниями, иногда после долгих уговоров полосатый заходил в гости, но дольше, чем на ужин, не оставался.
Местный кот был общительнее. Средиземноморский климат способствует доброжелательности и открытости, даже животные не исключение. Лев Иосифович подождал, пока кот вылижет миску, взял его на руки и снова вернул под навес рядом с домом. Полосатый сыто тарахтел, старик наборматывал ему важное. Языкового барьера у котов нет.
Как же ошибались дети! Как фатально ошибались, спасая от одинокой старости! В этом городе одиночество невозможно, его попросту нет. Слишком тесно здесь от теней прошлого. Никуда от них не спрятаться. Вот первая любовь, что живет в соседней парадной. Караулил ее у забора школы номер тридцать пять после занятий, чтобы вместе зайти в булочную, потом пинать листья в Соловьевском сквере по дороге домой. Получал по лицу от одноклассников зазнобы: «Не суйся к нам, жидовская морда!» Родители выбор тоже не поддержали. Да и в возлюбленной фингалы и сломанный нос не вызывали гордости или хотя бы трепетного сочувствия. Прогулки по скверу прекратились, а через год девушка переехала. Но Соловьевский сквер не осиротел. Справа от него теплыми песочными стенами высилась Академия художеств, откуда нагрянула новая роковая любовь: сумасшедшая художница Нина с армянской фамилией и копной курчавых черных волос. За тем, как она резкими, охотничьими движениями ловила в мольберт очередной этюд, можно было наблюдать бесконечно. Затаскивала на бумагу и намертво пригвождала росписью.
И Лев смотрел, завороженно и восторженно. Сам не заметил, как стал очередным объектом Нининой охоты. И были студенческие компании, празднование Нового года в гудящей угаром общаге, с ёлкой, наряженной пробками и окурками, с тазом оливье, гуляющим по кругу. Помимо бессонных ночей и стопки рисунков Нина подарила Льву облезлого уличного кота, такого же, как тот, что потом, годы спустя, будет жить в парадной, только в тысячу раз хуже и плешивее. Кот сбежал весной, а летом Нина стремительно вышла замуж за своего преподавателя и вместе с ним исчезла из видимости. Общие знакомые показывали Льву открытки с ее выставок в Европе. Юноша пошел наперекор родительской воле: не стал продолжателем музыкальной традиции вслед за отцом, отказался идти по стопам матушки-педагога. Начал брать уроки академического рисунка у сомнительных Нининых друзей и поступил на факультет станковой живописи. Студенческие годы не отличались от монашества — память о Нине не давала покоя. Не расставался с карандашом, рисовал город, будто создавая тот мир, который был полон радости, но из которого ускользнула счастливым трамвайным билетом меж альбомных листов возлюбленная. Романтические надежды нашептывали, что не все потеряно и счастье вернется. Но чуда не случилось. Когда диплом был получен, Лев, кожей ощутив, что теряет возможности, стал наверстывать упущенное время. Тогда уже родители взяли судьбу беспутного сына в свои руки и сосватали ему хорошую девушку из порядочной еврейской семьи: «Кто долго выбирает жену, выбирает самую плохую». На этом все и закончилось. Примерный семьянин с грустным взглядом притягивал внимание барышень, разбивал их надежды. Работал над театральными декорациями в том же театре, где повелевала пыльными бухгалтерскими папками его супруга. Полунищее существование художника влачить было более невозможно, и Лев подался в медицину. Его уже не отпугивала анатомичка — художник знает строение человека не хуже медика. Родители же отчаялись видеть в сыне свое продолжение — ничто не мешало исполнять детские мечты. Ещё восемь лет учебы — и Лев Иосифович стал практикующим зубным врачом. И потекла размеренная жизнь, с семейными традициями, частыми гостями, ежевечерними прогулками по Малому проспекту. Бесценная и родная часть острова ждала его как старого друга. Малый проспект с закопченными стенами, замызганный, недолюбленный как младший ребенок, случайный, вечный Иванушка-дурачок, неряшливый по недосмотру родителей, пах едой и асфальтом. Лишенный блеска и лоска, — островная провинция — он делал Льва Иосифовича счастливым. Здесь отец учил его кататься на велосипеде, взятом у товарища — своего не было. Здесь вырывалось из ребер сердце, когда провожал одноклассницу, в проходных парадных отсиживался у батареи, ожидая, когда утихнет кровь из разбитого носа. И Нина любила прогуливаться по местным задворкам.
Были ли эти люди или воспоминания о них только кажутся воспоминаниями? Может, все это только мираж над пустыней старческого сознания? Так, бывало, бабушка просыпалась и искала что-то, что потеряла во сне. Оглядывалась по сторонам, перетряхивала белье в поисках утраченного. Утраченного времени?
— Папа, пора пить таблетки. Слышишь? Пойдем домой.
Лев Иосифович неторопливо встаёт, выходит из-под навеса веранды и зажмуривается от ядовитого солнца. Привыкший к питерской мороси, он тяжко переносил солнечную пытку. Кожа, впитавшая невскую сырость, вскипала. Сам себе напоминал влажную штукатурку.
В доме кондиционер. Прохладно. Но это не та прохлада, которую Лев Иосифович любил. Не было ничего бодрее февральского ветра во время первой, шальной, не по календарю, оттепели, когда Лев писал этюды на Стрелке Васильевского: синячины на льду, в подтеках непросохшие гранитные набережные, сонное солнце с висящей в воздухе водой вперемешку, едва пробивающееся из-под ватного ленинградского неба. Это прохлада давала ощущение свободы, каждый год, пускай ненадолго, но возвращала молодость. Глоток невского тумана — живая вода.
Лев сгребает в сухую горсть лекарства, заботливо разложенные в таблетнице дочерью, заглатывает все разом и запивает. Ложится на диван в гостиной и закрывает глаза. Струя холодного воздуха треплет остатки седых косм. Младший внук Исхак с разбега влетает на подушки. Садится рядом с дедом, смеется, водит пальцами по старческой руке, лопочет что-то про соседскую собаку. Внуки почти не говорят по-русски. Лев понимает не все, и голос ребенка уводит его в вереницу проходных дворов. Борис, брат Адочки, говорит скверно, переставляет буквы, не произносит половину звуков.
— Борис, говори четче. Старайся.
— Папа, это Исхак. Он не знает русского, — дочь Льва Иосифовича с грустью смотрит на отца из кухни. Лев Иосифович закрывает глаза, снова держит сына за руку. Борис спешит, припрыгивает, лепечет что-то невнятное, слова звонко отражаются от стен подворотни. Как поводырь, направляет отца в верную сторону: к зоопарку, к лошадкам, к сладкой вате. Лев радуется теплу маленькой ладошки в своей руке. Борис подпрыгивает, спотыкается и повисает на отце, уцепившись за штанину. Отец наклоняется к сыну и ставит его на ноги.
— Не торопись. Торопиться вообще не следует. А то жизнь пройдет, и не заметишь.
Лев Иосифович открывает глаза, встает, поудобнее перекладывает дремлющего внука и выходит на улицу. Уже стемнело. Смотрит на желтые окна соседских домов. Все расплывается. Старея, человек видит хуже, но больше. Глаза слезятся, и лампа торшера начинает двоиться, троиться, затем зажигается фонарями вдоль Большого проспекта Васильевского острова и втекает лужами с желтками огней в общую воронку цветных пятен.
Дочь выходит к отцу подышать воздухом:
— О чем ты думаешь, папа?
Лев Иосифович не откликается. Ада кладет ладонь на лоб отца, но тот не отзывается на прикосновение. Она тормошит его, потом хватается за телефон и убегает в дом.
Сонный Лев подхвачен отцом, цепляется за шею, вглядывается в темную вереницу домов с желтизной окон. «У Левушки температура», — говорит мама, дотронувшись до его лба. Левушка падает в жаркий кисель мрака. Последнее, что он чувствует — прикосновение ко лбу, последнее, что видит — долгожданный Малый проспект. Наконец-то дома.
Божья коровка
3. Иногда так хочется чуда, так сильно-сильно, как сладкого. Я зажмуриваюсь, я готова поверить во что угодно. У каждого свои заклинания. «Credo quia absurdum est» наборматываю я, не веря в то, что говорю. Мертвый язык — мертвые формулы. Они окаменели. «Окаменеть» в русском языке звучит кругло, а в некоторых других остро, гранено: forsteine, versteinern. Порезаться можно.
Я почему-то знаю латынь. И еще несколько языков, но не помню, как они называются. Мама говорит, что это чудо. Она ошибается. Доктор считает, что это симптом. Чудо — это что-то другое. То, чего нет.
У собаки были тряпочные уши и черничный нос, торфяная вода карих глаз, всегда грустных. Не существовало ничего вкуснее запаха собачьей шеи, в которую Надя ночами утыкалась лицом. Полтора года приютский щенок преуспевал в бытовом терроризме, уничтожая все, что только мог. Обглоданные ножки стульев, разбитые наличники и оторванные обои, которые пес со сладострастным упоением распускал на тоненькие завитушные полоски — все это стало неотъемлемой частью интерьера. Не помогали ни кинологи, ни всевозможные воспитательные ухищрения матерых собаководов.
Вся Надина жизнь была посвящена собаке. Куплена машина и получены права — все для того, чтобы возить зверя на дачу, выбираться в лес, в поле. Пес сожрал и машину: содрал обивку с подголовников, расцарапал двери. Шутя, Надя называла его Шредер. Но внезапно он заболел, оказался под капельницами в лучшей клинике города. Все говорили, что здесь специалисты, которым можно доверить бессловесных. Но собаку замучили лишними процедурами и операциями, ничего не меняющими, а только оттягивающими неизбежный финал. Каждый раз, когда Надя навещала пса, душа трещала от жалости, бессилия и ненависти к ветеринарам: «Это, наверное, врачи, которых из Медицинского выперли. Недоучки и двоечники».
Сначала был месяц вялотекущего лечения. Затем потянулись мучительные пять суток после операции, наполненных тревогой, чувством вины, прерывистыми вдохами. Теперь дважды в день Надя ездила в клинику, чтобы попытаться покормить, погулять, если состояние собаки позволяет. Врачи выводили на свидания пса, плоского, словно велосипед — никаких круглых боков. О когда-то блестящей шерсти ничего не напоминало — проплешины подбритых для капельниц лап, трясущихся от напряжения, исчерчены запекшимися порезами. Шредер шатался, и радости от встречи с хозяйкой хватало на несколько махов хвостом. Собака ложилась на кафельный пол и тяжело дышала, высунув трепетный, беззащитный язык. Надя садилась с ним рядом и гладила по голове дрожащими пальцами, боясь задеть зонд, торчащий из носа. Больные люди воспринимались ею спокойнее, чем больные животные. Возможно потому, что человек привык к тому, что звери всегда сильные и здоровые. Другие просто отфильтровываются естественным отбором. Надя все чаще задумывалась о несправедливости этого отбора и о том, что, если бы в ее власти было обменять благополучие всех ее знакомых и родственников на выздоровление собаки, она бы, не колеблясь, это сделала. Про свое и говорить нечего. Увы, здоровьем не поделиться.
Время шло, превращая время в день сурка. На работе Надя взяла отпуск, если бы не дали, то уволилась бы: «Я работаю, чтобы у моей собаки была лучшая жизнь». Теперь абсолютно каждый Надин день подчинялся расписанию процедур в ветеринарной клинике. Ничего на фоне собачьей беды ее не интересовало. Кризисы, карантины, войны — все это казалось чем-то беспредельно далеким и не имеющим смысла. Настоящие боль и страх — они здесь, под этой любимой, залатанной хирургической ниткой, кожицей с воткнутым в вену катетером.
Время шло, а улучшений не было. Нужно было принимать решение, но любую мысль о нем голова выдавливала, как выдавливает вода воздушный пузырь. Лишь бы жил, а там придумаем что-нибудь, выкарабкаемся, выходим, починим. Надя, как утопающий, из последних сил хваталась за призрачную возможность нормальной жизни. Следовала дурацкому, наивному убеждению в хорошем конце, которого быть не может: «Верую, ибо абсурдно». Выучила на латыни попавшуюся где-то фразу-заклинание: «Credo quia absurdum est». Заставляла себя надеяться. Чтобы было как раньше: с прогулками вдоль залива, с разговорами с собачниками, с покупкой игрушек и вкусняшек, с выездами на природу. И пускай, как раньше, разносит квартиру. Кто в ней бывает?! И есть ли кто-то, чем мнением стоило бы дорожить? Всю сознательную жизнь одна. Ладно бы ещё работой горела, так нет, утомленно чадила, ни себя, ни других не радуя. Перекладывала бумажки, писала шаблонные письма, раздавала бессмысленные поручения паре коллег, просиживающих штаны на нижней ступени карьерной лестницы. Хождение в офис воспринималось как физиологический процесс, который почему-то нельзя отменить. Но можно перенести или пропустить.
Вместо семьи — собака. Ни родителей, ни детей, личная жизнь по случаю. Раньше на что-то надеялась, пыталась вить гнездо. Как в сказке, трижды начинала. Но первая любовь опожарила и сгорела в юности, вторая раскололась из-за обоюдного непонимания, третья сама по себе иссохла. Мужа не было. Так, временные сожители. И слово-то какое мерзкое, протокольное — сожитель.
Нет уж, все правильно. Лучше собака. Безусловная любовь. Абсолютная. Никто и никогда так не любил, как собака. Даже родители. Те всегда любят в ребенке себя, надеются увидеть в нем свою лучшую версию. И потом предъявляют счет за все промахи, за то, что не оправдал ожиданий. Бывает, наверное, и по-другому, но в жизни ничего подобного не встречалось. А собака была воплощением настоящей любви. И сейчас это сокровище истаивало на глазах. Как во сне о дорогом человеке, которого обнимаешь изо всех сил, надеясь удержать, а потом просыпаешься, обминая скомканное и зарёванное одеяло. Собака умирала, и Надя не понимала, что можно сделать, чтобы это остановить. И не к кому было обратиться за помощью, некому было даже поплакаться, потому что наперед известны все реплики: «Лучше бы ребенка родила. Глупо так переживать из-за животного». Кто никогда не терял собаку, тот не поймет.
Надя уложила в сумку контейнеры с ненужной едой, которую каждый раз возвращали назад не тронутой: «не ест». Надела солнцезащитные очки, чтобы не показывать глаз, за очередную ночь нарёванных и уставших от чтения медицинских статей в интернете, и закрыла за собой дверь, как закрывают крышку гроба. Всё. Конец.
В метро час пик. Ухнуло в ушах тоннельным гулом. Люди набивались в вагон, застывая в самых причудливых позах. Надя смотрела на свое вывернутое запястье и бамбуковые пальцы, вцепившиеся в поручень. Переживания изглодали ее немногим меньше, чем болезнь собаку. По манжете толстовки ползла божья коровка. Надя кое-как высвободила вторую руку и прислонила трап указательного пальца к насекомышу. Коровка забралась и была поймана в кулак. Надя еле-еле удерживала равновесие. Губы сами проговаривали:
«Дура! Как ты сюда попала? Угораздило же оказаться в метро! Что мне с тобой делать, как я тебя довезу до улицы? Оставлять нельзя: либо затопчут, либо с голода сдохнешь». Надя приоткрыла кулачок: божья коровка была красивая, открыточная, будто из теплого, летнего детства, из сказки со счастливым концом. Надя шире и увереннее расставила ноги, напряглась каждой мышцей, чтобы не потерять равновесие, и отпустила поручень. Разжала кулак, чтобы проверить, не сдавила ли ненароком насекомое. Нет, порядок. Все хорошо. Ходит по пяточку ладони, перелезает через борозды линий судьбы, сердца, жизни… Кулак снова сомкнулся, став надежной темницей. Впервые отодвинулась страшная мысль о собаке. Сердце Нади бешено билось. Не потерять, не раздавить, довезти до улицы, выпустить на волю, дать шанс. Спасти. Весь мир собрался в одной маленькой красно-черной капле в руке. Надя качнулась в такт остановившемуся поезду, в последний момент поймала равновесие. Чудом не грохнулась. Близко стоящие пассажиры косились на нее из-за экранов смартфонов, а она, не замечая недоуменных взглядов, в замке ладоней везла живое, казавшееся в этот момент самым важным и дорогим. Подносила поближе к лицу, приоткрывала темницу, легонько дула внутрь, давала воздуху пробраться к жуку. Он то и дело выбирался наружу, пытался спрятаться в рукав, но каждый раз излавливался и возвращался обратно. Как сумасшедшая, Надя подносила сложенные замком пальцы к лицу, рассматривала божью коровку, уговаривала ее потерпеть.
Наконец двери распахнулись на нужной станции. Надя, предчувствуя долгожданный финиш, взошла на эскалатор: «Еще чуть-чуть, пара минут и ты улетишь, сбежишь из этого подземного царства. И настанет будущее, продолжение жизни».
Надя приоткрыла замок, но ничего не увидела внутри. Только что-то мелькнуло из-под руки и скрылось между ступеней эскалатора. Она с ужасом уставилась на свои пустые ладони, напряжено рассматривала руки, переворачивая их то одной, то другой стороной вверх. Согнувшись пополам, сощурившись, вглядывалась в зубья ступеней, вот-вот готовых пережевать все живое, что попадет между ними. Подбородок сморщило судорогой. Как будто не букашка потерялась, но смысл всей бестолковой жизни, в которой не было ничего и никого, кроме собаки. Собаки, которую, надо было признать, единственным разумным вариантом было перестать мучить и усыпить.
Надя смотрела под ноги, на ступени, однообразно, одна за другой, бесследно исчезающие. Уже на выходе с эскалатора она подняла глаза и прямо перед собой, на широкой мужской спине, увидела свою пассажирку. Божья коровка выезжала из тьмы на свет.
Надя протянула руку, но вовремя спохватилась, одернула себя и, сбросив с ресниц ядовито-соленое, пошла следом за мужчиной.
Нужно было убедиться, что все получилось.
Солнце ударялось о двери метро. На улице разливался июнь.
Надя посмотрела вслед уезжающей божьей коровке, затем зажмурилась, вытягивая из скрипучей пасти памяти старое, пыльное:
Божья коровка,
Улети на небо,
Принеси нам хлеба Черного и белого
Но только не горелого.
В этот момент божья коровка взлетела ввысь.
Аксолотль
4. Хотела бы быть взрослой. Я бы все делала без мамы, все сама. Ходила бы в магазин, гуляла по городу, покупала шоколад, мороженное и старые ковры с мордами. Хотя нет. Их я бы спасала. Люди часто выбрасывают ковры, я натащила бы их с помоек. Перерисовывала бы все эти узоры, собирала бы бестиарий. Множество ощеренных пастей поселилось бы в моих альбомах. Еще я перестала бы ходить к врачам.
В детстве казалось, что быть взрослым хорошо. Потом, что плохо. Теперь — невозможно.
С момента окончания школы почти ничего в облике Егора не изменилось. Все те же клетчатые рубашки, узкие джинсы, борода, лелеемая словно косы Самсона, иногда, по случаю расставания с очередной пассией, выкрашиваемые в противоестественный цвет волосы. На досуг — концерты в мелких клубах, треп с баристами во всех кафешках города, артхаусное кино и полузакрытые выставки. Город трещит от количества друзей, знакомых накопилось столько, что память телефона лопается, а своя давно отключена.
В трехкомнатной квартире на окраине Веселого поселка бурлило сюрреалистическое варево. Дом Егора напоминал сквот, где двери почти не закрывались. Сквозь кальянный дым проплывали в неглиже татуированные девицы, курили запрещенное музыканты и фотографы, тренькали на варганах и растирали в порошок мухоморную труху психонавты. Щелкали затворы зеркалок, нацеленных на все, что только возможно. Вся эта сумасшедшая солянка разбавлялась регулярно притаскиваемыми с улицы котами, которых Егор именовал «Котик 1», «Котик 2» и так в разное время до пяти хвостатых приживальцев. На каждого Егор заводил по аккаунту в Инстаграмме — котики собирали лайков не меньше, чем голые девицы. А еще в квартире жила ее хозяйка — мама Егора.
Мама была человеком, о существовании которого будто не помнили. Она вела отдельное хозяйство, почти все время проводила на работе. Иногда, после очередного удачного на барыш проекта Егор отправлял ее в Турцию или в Египет. Но и, находясь дома, мама не мешала — научилась не замечать происходящего. С голыми девицами она жила в разных мирах, даже если они одновременно находились на одной кухне; как параллельные прямые в Евклидовом пространстве, их жизни не пересекались. Проходную комнату Егор отремонтировал и оборудовал под домашнюю фотостудию, две другие, расположенные в разных концах квартиры, были поделены между ним и мамой. Ее все устраивало. Сын жив, здоров, сыт и даже «на глазах». Ну и что, что таскает к себе худющих баб в цветастых татуировках! Зато зарабатывает. Не то, что другие. Вот хоть бы и его друзья-бездельники.
Из всей разношерстной и творческой компании фотографов, музыкантов и поэтов Егору единственному повезло приспособиться к реальности. Затвором фотокамеры он научился зарабатывать на жизнь. А при случае и вытаскивать из финансового тупика особенно увлекающихся товарищей. Друзья Егора были по большей части безработными, праздно слоняющимися эстетами, не находящими места в социуме. Перспектива выстраивания карьеры и создания семьи вызывала у них панику, путала мысли и иногда приводила к странным бизнес-прожектам. Например, на двоих купить в кредит велосипед, чтобы работать курьерами. Велосипед был куплен, вожделенная должность получена, но уже через пару недель транспорт угнали. И пришлось опускаться до микрозаймов, а затем гитарист отправился на музыкальное производство, а поэт стал продавцом в церковной лавке. За первого Егор спустя год вносил залог, после привлечения по статье шесть-девять, а за второго — после выхода на несанкционированный митинг. Так и жили, борясь с реальностью по мере возможностей.
Последняя зазноба, обосновавшаяся на Егоровом матрасе, привезла в его квартиру не только пару чемоданов с тряпками и книгами, но и небольшой аквариум с аксолотлем. Амфибия казалась потешной. Всегда улыбалась, иногда по-собачьи отряхивала рога-жабры. Егор периодически зависал у стекла, с детским любопытством наблюдая за Идунн. Аксолотля, не сумев определить пол, нарекли по имени богини вечной молодости. Звучит по-мужски, а имя женское. Удобно.
Егор считал, что моногамия — атавизм. Так и говорил, значительно поправляя очки с нулевыми линзами. «Ости», «измы», «амии», «ации», сленг и английские заимствования надежно поддерживали самооценку на достаточном уровне. За плечами, как страшное, темное прошлое маячили несколько лет в техникуме «Автосервис». Туда после девятого класса по великому блату Егора запихнула мама. «Если профессию не получишь, станешь таким же неудачником как твой отец», — эта первая угроза не производила на сына никакого действия и наборматывалась мамой все Егорово детство и раннюю юность. Отца Егор никогда не видел и мало что о нем знал. А вот вторая угроза заставляла сжимать зубы и каждое утро качать «банки», чтобы внешний вид становился поводом для одногруппников как можно реже цепляться. Второй постулат острастки гласил: «Если профессию не получишь, квартиру отпишу Зуеву». Эти два матушкины «Если…» были фундаментом отношений между Егором и родительницей. Нет, радовать троюродного брата квартирой Егор не собирался и ходил на пары. Но вместо того, чтобы писать конспекты на скучных лекциях, он читал Борхеса и Пелевина. Лексикой и мыслями, не всегда понятными студентам техникума, Егор, словно ширмой, укрывался от общения с будущим пролетариатом. Чудом, блатом и матушкиным благословением получил профессию — наладчик сварочного и газоплазморезательного оборудования — и сбежал оттуда в жизнь арт-салонов, фотостудий, кластеров и лофтов. Все, что было связано со станками, автомобилями и прочим шарикоподшипниковым сознанием, как выражался Егор, вызывало в нем стойкую неприязнь и полное отторжение.
«Моногамия — атавизм». И в подтверждение этой мысли в соседней с зазнобой комнате появлялась очередная заезжая подруга из Минска или Калуги. Зазнобы терпели конкуренцию и смирялись. Или же уходили, освобождая матрас для следующей. Последняя, хозяйка аксолотля, задержалась. Девушка, в отличие от большинства своих предшественниц, не претендовала на роль второй половины, периодически пропадала на несколько суток, и даже сумела найти общий язык с мамой Егора.
Аквариум с аксолотлем притягивал внимание всех обитателей квартиры. Сам Егор мог подолгу рассматривать почти человеческие пальцы с крохотными коготками цвета зародыша и неподвижный хвост.
— Твоя амфибия сильно смахивает на Беззубика из «Приручить дракона».
— Что? — девушка оторвалась от чтения. Надменный излом брови пополз вверх.
— Мульт такой был. Ты что, не помнишь?
— Я мультфильмы не смотрю с детского сада.
Егор растерянно почесал в бороде и пристыженно замолк. Девушка терпеливо объясняла:
— Аксолотль — это неотеническая личинка амбистомы. Фишка в том, что он достигает половой зрелости и становится способным к размножению, не превратившись во взрослую форму, без метаморфоз. Между прочим, он занесен в Красную книгу и в дикой природе стремительно вымирает.
— Как же он вымирает, если размножается?
— Мозгов у него еще нет, поэтому и вымирает. А чтобы размножаться мозги не нужны.
Коралловые рога время от времени шевелились. Вечная улыбка вселяла неоправданный задорный оптимизм: «Привет, мир! Давай симпатизировать друг другу!» И Егор, по мере возможности, симпатизировал. Не переставал удивляться: находил новые песни, доводящие до мурашек, выискивал фильмы, которые хотелось обсуждать, расширял границы сознания. Но все это не шло ни в какое сравнение с тем чувством, которое он испытал, когда однажды ночью хозяйка аксолотля, взбудораженная текилой, оголила перед Егором бедро и продемонстрировала татуировку с профилем возлюбленного.
— Ого! Вот это поворот! Не думал, что культ меня достигнет таких высот.
— Это мой тебе подарок по случаю… А еще я беременна.
С Егора слетел хмель. Чувство собственной важности пошло трещинами. Паника задушила. Нет, было бы лучше, если бы она сообщила ему, что они больны СПИДом или гепатитом С.
Синие глаза выжидающе смотрели на Егора, а он молчал. Пауза неприятно затянулась.
— Ладно. Я устала. Спать.
Скомканное платье упало за монитор, щелкнул выключатель, и девушка юркнула под одеяло. Егор ушел спать в соседнюю комнату, туда, где среди осветительных приборов ночевала пара заезжих московских друзей. Нужно было стереть сиюминутный кошмар текилой и беседами об искусстве.
Егор боялся возвращаться к разговору о ребенке. Надеялся, что спьяну брякнуло, что с пассией приключился внезапный приступ разгула фантазии. Да и зазноба будто бы не стремилась продолжать эту тему. Только смотрела на Егора будто сквозь, чуть-чуть свысока, с едва скрываемым презрением ощупывала его глазами, когда думала, что он не видит и не чувствует ее взгляда:
— Аксолотль должен быть твоим тотемным животным: вечное детство плюс усиленная способность к размножению.
— В смысле?
— Да так, ничего.
Потом Егор стал избегать хозяйку амфибии, предпочитал оставаться у друзей, до утра просиживал в клубах, а как-то придя домой получил вопрос от мамы: «Когда она вещи-то заберет?»
Оказалось, что девушка съехала, оставила чемоданы и аквариум. Почти ничего не забрала. Егору стало легко и в то же время муторошно. Позвонил общим знакомым, спросил, не видели ли, не в курсе ли, где его бывшая? Оказалось, что все в порядке, сняла комнату в центре, дописывала диплом (какой диплом? Егор даже не догадывался, что она где-то учится). Но теперь это уже не имело значения. Баба с возу.
Место на матрасе недолго было вакантным. Только девушки сменяли друг друга стремительнее, чем обычно. Раз в день Егор подходил к аквариуму понаблюдать за аксолотлем. Иногда накатывали лирические воспоминания о хозяйке амфибии, но быстро отступали. Выходить с ней на связь было как-то болезненно. Тем более, что и повода–то не было. Егор отважился на эксперимент: было решено добиться метаморфозы аксолотля. Переставил аквариум, уменьшил температуру, понизил уровень воды. Несколько недель наблюдал за амфибией, но не заметил никаких результатов. Детство продолжалось. Тогда Егор стал добавлять в пищу Идунн гормон тирозин, как советовал всезнающий Гугл. Думал, что, когда амфибия изменится, появится повод позвонить ее хозяйке, напомнить про себя, намекнуть, что аксолотль действительно его тотемное животное: Егор тоже изменился за это время. Стал больше зарабатывать, открыл свою фотостудию. Начали появляться регулярные заказы. Нужно было доказать барышне, что он может перестать быть частью выстроенного им же паноптикума, что он успешнее и целеустремлённее своего окружения.
Однажды, когда Егор разглядывал амфибию, надеясь заметить какие-то изменения, мама спросила:
— Что ты там все высматриваешь?
— Пытаюсь заставить его повзрослеть. Гормоны уже добавлять начал, а результата нет.
— И хорошо, что нет. Живет себе спокойно, и ладно. Не понимаю только, зачем он тебе вообще нужен. Отдал бы кому-нибудь.
Как-то вечером, вернувшись домой, Егор увидел, как мама, бормоча что-то под нос, убирала осколки аквариума, тряпкой сгоняла воду по паркету.
— Мам, что случилось? Где Идунн?
— Коты твои полку на аквариум уронили. Все вдребезги. Всю прихожую залило. Щас соседи снизу прибегут. Помогай убирать!
— Идунн где?
— Вон, у тебя там, коты доедают.
Егор стоял на пороге комнаты и смотрел, как Котик-2, склонив голову набок, прищуриваясь, дожевывал что-то напоминающее хвост аксолотля, двое других выжидающе наблюдали за трапезой, все еще на что-то рассчитывая. Егор достал телефон и набрал сообщение: «Знаешь, ты права. Аксолотли действительно стремительно вымирают». Отправлять его он не стал.
Смерть
5. Доктор просил, как можно дольше не спрягать глаголы. Боюсь, у меня может не получиться. Еще просил рассказать о себе что-нибудь важное, но не сказал, что именно. Не дал мне план. Ничего не выйдет. «Чтобы ты хотела сказать?» — спросил доктор.
Не знаю. Я бы предпочла молчать. Но если очень нужно, то, наверное, это:
«Я совершенно не разбираюсь в ваших играх и не понимаю правил. Во мне нарастает тревога. Можно я не буду в этом участвовать?» Vereor, verĭtus sum, verēri. Я боюсь. Глагол «бояться» относится к отложительным. Это те, которые всегда только в страдательном залоге. Всегда только в страдательном.
И снова Людочка решила умереть. Она и сама не знала, в который раз оказывалась готова к этому. Суицидомания была вечной спутницей. Дети во дворе не приняли в игру — рассядусь посередине дороги, пусть машина меня раздавит. Учительница не любит и несправедливо занижает оценки — наглотаюсь таблеток и больше никогда не приду в вашу школу. Молодой человек проявил невнимание, забыл поздравить с Днём рождения — это пережить совершенно невозможно, вскрою вены, пускай потом мучается и отшкрябывает кафель от кровищи. Людочке выписывали антидепрессанты, все детство и юность родители таскали ее по кабинетам психологов и психиатров. Будучи студенткой, она стала завсегдатаем клиники неврозов и, само собой, была знакома со всем персоналом районного психоневрологического диспансера. «Людочкины суициды» обсуждались родителями и врачами, словно «Людочкины прыщи»; по-настоящему они не пугали, к ним привыкли, с ними смирились как с досадным изъяном, ставшим обязательной частью натуры. Это было особенно унизительно, поскольку Людочка каждый божий раз действительно собиралась умереть, а всегдашнее безответственное выживание казалось окружающим криком о помощи: «Покажите мне, что жизнь стоит того, чтобы я тут с вами и дальше мучилась! Услышьте меня!» Нет, Людочка никого не запугивала, не шантажировала, не привлекала к себе внимание, ну, может только самую чуточку. Многочисленные попытки суицида ни разу не увенчались успехом только из-за непутевости. Людочка ничего в своей жизни не могла сделать «по-человечески». Родители всегда так ей и говорили: «ничего по-человечески сделать не можешь». И только когда проваливалась очередная попытка самоубийства, они не упрекали дочь, а говорили, что «бог отвёл». И шли молиться в церковь. Людочку такие двойные стандарты раздражали. Доверия к родителям она не испытывала.
Себе Людочка тоже не доверяла. Если она пыталась все контролировать, то это приводило к печальным последствиям. Часами не могла выйти из дома, только потому, что постоянно возвращалась проверить, выключила ли плиту, свет, воду, не забыла ли ключи, деньги, документы, не перепутала ли время и день… Боялась опоздать и всегда опаздывала из-за сомнений, роящихся в голове. Тревога изматывала и раздражала.
Людочка, конечно, умела не только обижаться и подозревать. Бывали в ее жизни и радость, и эйфория, и любопытство. Но не долго, потому что жизнь подсовывала ей одно разочарование за другим и была к ней исключительно несправедлива. В цветастой обёртке Людочка неизменно получала неблагодарность, пренебрежение и досадные сюрпризы. И вот снова накопилось. Начальство не ценит, личная жизнь закончилась полгода назад и новой на горизонте не видно, у родителей к ней остались только претензии и жалость. Да и самой себя тоже любить не за что, даже от имени своего воротит. Вместо этикеточного «Людмила» ещё со школы приклеилось «Люда-ублюда» — не отдерешь. Без уменьшительно-ласкательного суффикса и произносить-то противно. А с суффиксом — сплошная ирония. Депрессия оказалась чернее и глубже обычной, той, на фоне которой возникали стремления к смерти. Родители, заподозрив неладное, уговорили снова полежать в клинике неврозов. Людочка сопротивляться не стала. Сил не было.
И потекли дни под вязким феназепамным сном. Коктейль из антидепрессантов, нейролептиков и нормотимиков давал буквально потрясающий результат. Руки дрожали так, что подчас не удавалось даже поесть. Аритмия и нервный тик дразнили Людочку надеждой, что сердце вот-вот остановится и прекратит это унылое существование. Но сердце билось, неровно, но билось, а тик перескакивал из руки в ногу, оттуда под веко, и шел разгуливать по всему туловищу, напоминая старую бабушкину страшилку об иголочке. Мол, если будешь бросать швейную иглу где попало, то однажды на нее наступишь, кровушка ее подхватит, подхватит и унесет. Иголочка по венам обежит, до самого сердца доберется и прямо в него — цоньк. Так смерть и наступит. Блуждающий тик был воплощением иголочки. В детстве это нехитрое предупреждение, выдуманное только для того, чтобы приучить безалаберного ребенка к порядку, навевало Людочке что-то сказочное, напоминало о Кощеевой смертушке в игле. Прежде чем взяться за иглу, на всякий случай совала в карман магнитик — смертью своей надо управлять.
Кутаясь в шарф, Людочка стала гулять по больничному двору, считая круги. Двигалась медленно, рассматривала гниющие листья под ногами, ржавые водостоки и казавшиеся такими же ржавыми безымянные голые деревья. От краснокирпичного забора, поросшего мхом и упирающегося в брандмауэр, несло кошками и плесенью. Проходя мимо него Людочка ускорялась. На четвертом проходе мимо забора что-то звякнуло у нее за спиной. Людочка обернулась.
— Девушка! Подай карабин! — кто-то висящий на брандмауэре показывал пальцем на землю.
— Что?
— Карабин уронил. Поищи в листьях, пожалуйста. Где-то там должен быть, — человек на веревках показывал рукой в направлении забора, медленно спускаясь по стене, отталкиваясь от нее полусогнутыми ногами.
Людочка, не соображая, что нужно делать, шарила глазами по земле, носком ботинка отводя листву.
— Синий такой, блестящий, — человек спустился почти до земли, отстегнул обвязку и, звякнув металлом, подошел к забору.
— Не вижу.
— Странно. Показалось, что сюда летел. Ты не заметила?
— Нет. Вроде слышала что-то.
— Ты тут лежишь? Пациентка? Смотрю, уже не первый круг нарезаешь.
Людочка кивнула.
— А я маяки на дом ставлю. Видишь, все в трещинах. Надолго с этим объектом застрял. Еще через неделю водосточку надо будет менять с фасада, а здесь баннер вешать. Видимо, чтобы маяки скрыть. Смешно. Вечные потемкинские деревушки. Меня Влад зовут. Ладно, черт с ним, с этим карабином. Пошли чаю попьем, я на скамейке посижу. Ноги от обвязки адски болят. Хоть передохну немного. У меня в рюкзаке термос и бутерброды.
— Нет, спасибо.
— Соглашайся, в одиночестве есть неполезно. А я толком даже не завтракал сегодня.
Словоохотливость молодого человека сбила Людочку с толку, и она поплелась за ним к скамейке.
— Напарник мой свалил, так что тебе повезло: чая много. Ты тут давно?
— Не помню, недели две, наверное.
— А из-за чего? Депрессия? Мне управдом говорил, что тут не совсем обычная… эта… Короче, здесь почти нормальные люди.
— Вроде.
Парень налил в крышку термоса чай, передал Людочке. Она, помешкавшись, взяла ее обеими ладонями и уставилась на молочный пар.
— Жизнь какая-то… мутная, что ли. Не хочется ее.
Молодой человек хмыкнул и, обжигаясь, глотнул прямо из термоса.
— Знаешь, почему уныние грех?
— Потому что так придумали христиане.
— А ты не с ними? — он придвинул к девушке фольгу с бутербродами.
Людочка замотала головой — то ли ответ на вопрос, то ли отказ на приглашение к трапезе.
— Это хорошо. Вот ты училась когда-нибудь? Переживала из-за сессии? Смерть как экзамен. Можно её бояться, переносить, но рано или поздно все равно придется сдаваться. И ты приходишь с кислыми щами, понимая, что ничего не знаешь, и портишь своим унынием настроение преподу. И он ставит тебе пару, и ты уходишь в ад. Или иначе. Ты даже не думал готовиться, но не потому что лень или тупой, а потому, что счастливый. Например, кайфуешь от чего-то или неистово влюблен и весь аж искришься. И препод на тебя смотрит, сам радуется, вспоминая свою залихватскую, э-ге-гей-молодость, и отпускает тебя с богом и пятеркой в зачетке. Ну и ботаники, конечно. Эти всегда готовы. Монахи там, богословы, зубрилки-практики. Но их пускают формально. Потому что права нет за дверь выставить. А так, по совести, им там, за дверью, самое место. Ничего себе! Всю жизнь потратили на изучение всякой байды, а саму жизнь спустили в унитаз: по-настоящему не любили, не страдали, не чувствовали, не боролись. Так что, знаешь, умирать надо на пике, когда улыбка шире плеч и собой доволен до потери сознания. Сходить на тот свет надо, чтобы похвастаться, что жизнь удалась, поделиться, так сказать, радостью. А нытье разносить бесполезно. У верующих, кстати, так. Они верят, только когда страшно или больно. Я всегда церкви стороной обхожу, они хуже лепрозория. Туда тащат все самое отвратительное. Приходят ныть и клянчить. А нужно же наоборот. Молиться надо, когда тебе так хорошо, что радость не вмещается, вот прямо распирает, когда ты как граната без чеки! Тогда и надо молиться, делиться этим. Хотя бы из чувства самосохранения, чтобы не взорваться.
Людочке казалось, что она может взорваться только от нервного тика, отсчитывающего секунды до конца. Собеседник продолжал, дожевывая бутерброд:
— Знаешь историю про друзей в холодильнике? Был дяденька один. После суицида. Вот у него была причина выпилиться. Родственники сдали его в психушку, потому что он постоянно рассказывал про каких-то своих друзей в холодильнике. Говорил, что лишь они его понимают, стоял у раскрытой двери часами, родственники только лампочки менять успевали. Его галоперидолом обкололи, довели до состояния овоща — хоть в салат кроши — и выпустили. Он домой пришел, открыл холодильник, а друзей-то нету! Кастрюля с борщом да селедка в банке. Вот и сказочке конец.
Людочка поежилась. Молодой человек дожевал последний бутерброд и стряхнул крошки с одежды.
— Ух… чай, еда. Счастье! Даже ремень мешает, обожрался. — Встал, размял ноги и ослабил ремень обвязки. Подумал и ослабил еще. Потом еще. — Я сейчас промальпом занимаюсь. Зарабатываю деньги на горы. Хочу на Эльбрус. Сначала, правда, нужно в Узункол традиционно смотаться. Так, чуть-чуть полазить и девушку потренировать, показать на практике, так скажем, убедить, что альпинизм — это не страшно. А то переживает очень. Здесь ведь, как и везде: если с головой подходить к этому процессу, то все вполне безопасно и приятно.
— Не страшно? У меня от высоты голова кружится и в глазах темнеет.
— В целом, нет. Но смотря какая высота. В горах дыхание перехватывает от красоты, да и страх, конечно, немного присутствует. Куда без него? Когда альпов спрашивают об этом, они заливают что-то о подлинном чувстве жизни лишь в близости к смерти и подобный пафосный бред. Все проще. Мы всего лишь адреналиновые наркоманы-эстеты. Геройства, наверное, в жизни не хватает. Хочешь, возьму тебя как-нибудь на скалодром потренироваться. Как знать, может зайдет, и лет через пять мы с тобой встретимся где-нибудь в Крыму или в Саянах.
— Нет. Я не доверяю никому. Не представляю, как можно идти куда-то в связке. Невозможно же всех контролировать, — Людочка отряхнула от капель крышку термоса и протянула ее собеседнику.
— Да, это специфический момент. Зато к людям начинаешь по-другому относиться. Поневоле станешь в них разбираться.
Внезапная встреча взбодрила Людочку. Она даже попыталась улыбнуться.
— Ты же не галлюцинация?
Парень улыбнулся:
— Определенно, нет.
— Спасибо за компанию.
— И тебе. Ладно, черт с ним, с карабином. Если найдешь, вынеси. Я послезавтра снова вывешиваюсь здесь. Постараюсь в это же время быть. — Молодой человек забросил в рюкзак термосы и побряцал чем-то в рюкзаке. — Вот черт! Карабин-то на месте. Что-то другое, значит, упало. Может, уже от голода мерещится всякое.
Людочка смотрела на то, как парень складывал термосы в рюкзак, перебирал обвязку: карабины, кольца, восьмерка, жумар. Наблюдала, как подвешивал небольшое ведерко, как закреплял снаряжение, а думала о другом. Будто почувствовала в себе какую-то фальшивую ноту, нащупала какую-то уродливую логическую нестыковку. Парень тем временем закончил приготовления к восхождению:
— Полезу обратно. Там уже фигня осталась. Один маячок на самом верху по пути мазну — и домой. Ну, пока! — Молодой человек еще раз подошел к тому месту, где они с Людочкой искали упавший карабин, попинал листья и полез на брандмауэр. Он поднимался быстро, одной ногой отталкиваясь от петли, другой — от стены. Почти на самом верху закрепился, перестегнулся, подтянул ведро и что-то вымазал из него на трещину, змеившуся по дому. Потом плавными, в раскачку, движениями переместился вбок. Что-то заметил, отклонился вправо, выпал из обвязки и полетел на асфальт.
Людочка ничего этого не видела. Она вернулась в больницу, приняла порцию лекарств, поужинала и легла спать. И впервые за долгое время ей приснился сон, а не кошмар с провалами в пустоту. Ей снились горы, люди с огромными рюкзаками, промерзшие веревки, ветер. Утром оказалось, что соседка забыла закрыть форточку. Все время до прогулки Людочка не находила себе места, думала о том, что пойдет к местному дворнику просить грабли, чтобы искать то, что выпало из обвязки вчерашнего знакомца. Но прогулку отменили. По больнице перекатывалась новость, обрастая подробностями, о вчерашнем падении альпиниста. Людочка отогнала эту мысль, убедив себя в том, что речь о ком-то другом. На улицу она больше не ходила. Когда ее никто не видел, разговаривала с Владом, беззвучно спорила с ним, слушала его истории.
Спустя месяц ее выписали. Хлопнула больничная дверь. В ожидании такси Людочка, утопая в растаявшем снегу, прошла по больничному двору. Стена встретила ее баннером: «Смелее в будущее!»
«Так и поступим, — улыбнулась Людочка. — Проверим. Если по-прежнему буду все делать не так, то наконец убьюсь. А если научусь все делать правильно, то лет через пять встретимся в Саянах или в Крыму».
Инквизиция
6. «Но, если вы настаиваете, я согласна. Нет, я не виновата, это вышло случайно. Объясните правила еще раз, пожалуйста. Уже понятнее, но, если не возражаете, я для начала посмотрю со стороны. Неужели вам это нравится?»
Вот, что я бы сказала.
Приветствую!
Письму Вашему рада безмерно! Оно — единственный проблеск разумного, доброго, вечного. Сразу же приношу извинения за косноязычие и несоразмерность стиля и темы. Я редко участвую в интеллектуальных беседах, а из книг в местной библиотеке только махровая классика (по преимуществу стихи) девятнадцатого века. Пардон, столетия. Простите мне мое ёрничество и ошибки!
А теперь к делу. Давно не читала ничего нового в области исследования ведьмовства как современного явления. Рада, что могу быть полезной. Не стесняйтесь задавать вопросы и, пожалуйста, присылайте и впредь свои наработки. Я постараюсь помочь, чем только смогу. Времени у меня много. За грядущие восемь месяцев в четыре руки (не знаю, как Вы, а я пишу обеими — развивать субдоминантную руку весьма полезно) можно написать не только диплом, но «Капитал» Маркса.
Как Вы и просили, рассказываю все по порядку.
Я психолог и культуролог. И когда все мое окружение отговаривало меня от гуманитарщины, рассказывая о прелестях бухучета и проектировании автодорог, я только упрямо настаивала на своем выборе. Перспектива умереть от голода тогда меня не смущала.
Ах, это поведение людей! Фобии, мании, комплексы — все это казалось таким захватывающим лабиринтом, ориентируясь в котором можно управлять миром, дергать марионеток за веревочки себе на потеху. Но на деле все обстояло несколько иначе.
Образование психолога родственники мне милостиво прощали дважды. Первый раз — по причине юродивости. Это же каждому понятно, что психолог — душевно увечен, пытается сам себя спасти, вырвать, так сказать, из лап безумия. Во второй раз сочувственно отнеслись, когда колпак потек у моего дяди. Нет, ему я не помогала, но родня задумалась о том, что, возможно, психология не так бесполезна, как кажется на первый взгляд.
С культурологией было сложнее. Диссертация посвящалась, как Вы знаете, ведьмовству. Благо, к тому моменту я повзрослела и убеждать в актуальности своей темы никого, кроме ученого совета, не собиралась. Моя тема была способом выйти из области прикладной психологии, в которой я успела в тому моменту подразочароваться, к чистому гуманитарному знанию, без примесей прагматики. Мне казалось крайне любопытным то, как колдовство объясняется с точки зрения психологии. Нового слова в этой области я не сказала, но диссертацию защитила. Вышла в жизнь в шапочке-конфедератке и обалдела от реальности. Академическая среда была совсем не похожа на то, что ждало меня за стенами альма-матер. Остро стоял вопрос самообеспечения. Со своей кандидатской я ходила по собеседованиям, и каждое меня по-своему удивляло. Я отчаялась найти место на кафедре, была готова преподавать историю в школе, стать соцпедагогом, Гогом или Магогом, уже начала присматриваться к парикмахерским курсам, денег на которые, правда, не было. Окончательно депрессия накрыла меня после собеседования в школе, когда завуч, глядя на графу «место рождения» в моем паспорте, спросила, почему я переехала в Петербург. Место моего рождения — Ленинград. Жаль Вас разочаровывать, но диплом не дает никакого преимущества. Предсказываю: когда будете говорить, что Вы религиовед, Вас каждый раз будут поправлять: «регионовед». Но это я отвлеклась.
Я сидела почти без работы и абсолютно без денег, залатывала уязвленное самолюбие. Однажды пришло сообщение в «Вконтакте» от неизвестной мне девицы. Как это часто бывает, без знаков препинания, без «Здравствуйте», без «Простите за беспокойство». Спам надоел не меньше, чем безграмотные и некультурные люди. Обычно не отвечаю и не реагирую, но это послание вывело меня из себя. Текст был такой: «гадание интересует». Дальше приведу Вам всю переписку. Помню ее отлично.
Я: Вы хотите, чтобы я Вам погадала? Расклад на Таро могу предложить сегодня со скидкой 10%, при наличии ссылки на посоветовавшего ко мне обратиться. Еще могу предложить приворот и заговор на удачу.
Девица: приворот цена
Я: Зависит от ситуации и срочности. На полную или растущую Луну проще и, соответственно, дешевле. На убывающую сложнее и дороже. Опишите свою ситуацию, и я назову цену.
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.