ПРЕДИСЛОВИЕ
«О БЫЛЫХ КАМНЯХ И ЖИВЫХ СЕРДЦАХ»
Дорогой читатель,
Когда мы слышим слова «монастырь», «схима», «послушание» — воображение рисует нам неприступные стены, за которыми течет жизнь, полная непостижимого мистицизма. Кажется, что там, за вратами, время застыло в вечном «ныне и присно», а люди — лишь тени, движимые одной лишь молитвой. Мы видим величественные иконы, строгие лики фресок, слышим перезвон колоколов, доносящийся как эхо из глубины веков. И думаем: «Вот он — остров святости, отгороженный от суеты мира сего».
Но позвольте приоткрыть вам маленькую тайну, выстраданную личным опытом. Я, как и многие из вас, знал одесских семинаристов. Видел, как они, сбив клобук набекрень, с азартом гоняли мяч во дворе после лекций. Слышал их споры у кипящего самовара — не о тонкостях исихазма, а о том, чья очередь мыть котлы в трапезной или как починить протекающую крышу над кельей. Помню, как один юноша, весь в чернильных пятнах, отчаянно зубрил греческий перед экзаменом, шепча: «Господи, помоги, ибо филология — крест мой тяжкий!».
Именно тогда я понял: монастырская жизнь — не фреска. Она — живая акварель, где священное неотделимо от простого: — Ладан смешивается с запахом свежеиспеченного хлеба из пекарни. — Звон колокола будит не только к заутрене, но и к тому, что коровам в хлеву пора менять подстилку. — Молитвенное правило прерывается стуком топора: надо колоть дрова, ибо зима не спросит, закончил ли ты «Отче наш».
В этих рассказах вы не найдете пафосного отрешения от мира. Здесь — люди. — Будильник, чей дубовый молоток стучит не только в двери келий, но и по его собственной усталости. — Иконописец, терзающийся не искушениями дьявола, а тем, что синяя лазурь на палитре внезапно закончилась. — Пчельник, для которого жужжание пчел — не метафора молитвы, а насущная забота: улей может простудиться от северного ветра.
Да, их день расписан молитвами. Но он же расписан: — Ведрами воды из колодца, — Счетами за сено, — Поиском пропавшей коровы в лесной чаще, — И даже тихим смехом в трапезной, когда келарь нечаянно пересолил щи.
Семинария в Одессе научила меня главному: святость — не в избегании быта. Она — в умении освятить быт. В том, чтобы видеть Божий промысел не только в сиянии куполов, но и в тепле печки, натопленной своими руками. В том, чтобы кусок черного хлеба с солью на трапезе стал таким же таинством, как Чаша с вином.
Поэтому читайте эти истории не как жития святых, а как летопись живых. Где монах может споткнуться на ступенях храма, а игумен — переживать, хватит ли зерна до весны. Где за каждой «должностью» из устава — стоит человек с его немощами, юмором, страхами и надеждой.
Потому что монастырь — это не стены. Это — дыхание тех, кто внутри. Их пот, их молитвы, их грубые руки, их тихие сомнения… и их несокрушимая вера в то, что даже в самом малом послушании — уже путь к Небу.
С уважением и памятью об одесском самоваре, Автор.
[Verse 1]
Белый ангел во Вселенной
Ты покинул нашу землю
Я прошу не улетай
Навести родимый край
[Verse 2]
Видишь черное ползёт
Сквозь озоновые дыры
На границах ноосферы
Не видать уж нам победы
[Chorus]
Дай хоть раз глоток свободы
Среди звезд и меж планет
Ты принес бы нам надежду
Отыщи наш верный след
[Verse 3]
В бесконечных небесах
Ты как светлый лучик счастья
Поведи нас за собой
Ты спаситель ангел мой
[Bridge]
В чистоту твоих крылов
Верим без обиняков
Освободи нас от оков
Раскрой двери всех миров
[Chorus]
Дай хоть раз глоток свободы
Среди звезд и меж планет
Ты принес бы нам надежду
Отыщи наш верный след
Камень, Пёрышко и Незапертые Врата
Часть первая: Камень (Киево-Печерская лавра, XI век)
Влажный туман лип к Днепру, как монашеская ряса к мокрому телу. Юный Давид, сын боярский, стоял у врат обители, сжимая в руке камень — символ отречения от мира. Ему шестнадцать. Вчера он гонял коней по полю, сегодня принёс в дар монастырю мешок пшена и серебряный крест.
Старец Никодим (разглядывая камень): — Опять камешек? Третий за неделю. Давид, чадо, не в камне сила. Сила — в воле. Ты жениться собирался, слыхал я…
Давид (краснея): — Анна… дочь сотника. Но вчера сокол мой, Белогрудый, улетел в лес. Я понял: это знак. Мир — как сокол: красив, да не вернётся.
Никодим (вздыхая): — Постричься — не от горя убежать. Вот, гляди…
Он повёл Давида в трапезную. Дымящиеся щи с снетками, ржаной хлеб, клюквенный взвар. У печи «будильник» — монах-часобойник — бил в колотушку: — Бдит-бдит! К молитве, братия!
— «Будильник», — пояснил Никодим, — не даёт душе проспать Вечность. А в келье? Ни иконок лишних, ни ковриков. Разве что пучок сухого зверобоя — от скорбей земных.
Часть вторая: Пёрышко (Новгород, XV век)
В Георгиевском монастыре всё звенело от мороза. Марфа-посадница, заточённая сюда Иваном III, писала пером на бересте: «Князю Михаилу…» Бумагу отобрали — бересту дозволяли.
Инок Серапион (подавая миску с тёплым толокном): — Опять письма, госпожа? Бесполезно. Здесь стены — не градские. Насильный постриг — крест без распятия.
Марфа (остро отточенным пером чертя узоры на лавке): — Знаешь, Серапион, почему в келье икона без оклада? Чтобы золото не застило лик. Я теперь — как та икона. Без оклада. Без Новгорода…
Вдруг ворвался послушник Гавриил с радостной вестью: — Брат игумен разрешил! На Рождество подали икру белужью и вино португальское! В честь митрополита!
Марфа (горько): — Икра? В моём Новгороде её бочками ели. А вино… Помнишь, как купцы говорили: «Португальское — для веселья, монастырский мёд — для души»?
Серапион (тихо): — Радость — тоже подвиг, госпожа. Особенно здесь.
Часть третья: Незапертые Врата (Москва, XVIII век)
Новодевичий монастырь. После петровских указов обитель опустела. Бобылка Фекла, 52 года, стучала в ворота: — Постригите! Муж помер, дети вышли. Хочу молиться!
Игуменья Серафима (сверяясь с «Указом о монашестве» Петра I): — Возраст подошёл… Но где увольнительная от помещика?
Фекла (доставая из узелка восковую свечу и гребень): — Я — вольная! Свечу — в дар Богородице. Гребень… (смущённо) — для сестёр. У вас ведь «в свободное время» — только молитва да плетение поясов?
Игуменья смягчилась. В тот же вечер в трапезной, среди постных грибов с луком, Фекла спросила: — А правда, батюшка Пётр Алексеевич запрещал молодым постриг?
Старица Евпраксия (смеясь): — Он думал: бегут от податей! А кто бежит — так тому и 30 лет мало. Вот брат Елисей… В 25 лет пришёл — семинарию кончил. Теперь фрески пишет в Успенском соборе. Это ли не подвиг?
Эпилог: Камень и Пёрышко
Новодевичий монастырь. Два старика у пруда. Давид (теперь — отец Досифей) перебирает чётки. Рядом — Фекла (мать Феодора).
Давид: — Помнишь, Феклуша, будильника нашего в Киеве? Как он сердился, если щи пересолишь! Говорил: «Соль — символ мудрости, а не гортани жжения!»
Фекла (доставая берестяную грамоту): — А это… от Марфы-посадницы. Нашла в архиве. Пишет: «Перо выронила — его монах поднял. Пусть хранит того, кто волен даже в неволе».
Она кладёт перо на камень у воды. Закат красит купола в цвет португальского вина.
«Монастырь — не стены. Это — камень отчаяния, ставший фундаментом веры. Перо скорби, пишущее летопись надежды. И врата, что заперты лишь для тех, кто сам потерял ключ».
Антоний
Семя, Упавшее в Тьму (ок. 1051 г.)
Пещера. Сырость. Мрак, едва разгоняемый светильником. Антоний (в миру — Антипа из Любеча), муж сурового лика, с руками, привыкшими не к мечу, а к молитвенным четкам. Он вернулся с Афона, где принял постриг. Не в богатый монастырь идет он — а в выкопанную пресвитером Иларионом пещеру.
Антоний: (Молясь, ударяя лбом о каменный пол) Господи… не дай душе моей возжелать покоя сего мира. Дай сил… выкопать здесь не яму, но… лествицу в Небо. Как старцы афонские. Вот — начало. Вот — Русская Фиваида. (Берет заступ) Копать буду… молитвой и железом. Тьма пусть сдавит тело — дабы дух воспарил.
Слух о «дивном старце, живущем в земле», разносится. Приходят первые последователи:
Никон-скопец (будущий игумен) — постригает желающих прямо в пещере.
Варлаам (сын боярина!) — бросает мир ради тесной кельи.
Ефрем (княжеский слуга) — меняет бархат на власяницу.
Князь Изяслав Ярославич: (Узнав, что его любимец Варлаам ушел к Антонию, в гневе) Выманить его! Силой! Пещеру завалить! Безумцы!
Антоний: (Встречая княжеских посланцев у входа, спокойно) Не силой берут Царствие Небесное… а смирением. Варлаам — не раб ваш. Раб Божий. Идите. Или… (смотрит вглубь пещер) …останьтесь. Место есть.
Князь отступает. Пещерная обитель растет. Но Антоний — не для управления толпой. Его путь — глубже.
Антоний: (Благословляя братию) Я — лишь семя. Друг придет… он взрастит древо. А мне… (указывает на новую, глухую пещеру) …туда. На затвор. Молитесь. Копайте. Не я — а Бог строит Лавру сию.
Тень Вторая: Феодосий — Древо Доброплодовитое (ок. 1057 г.)
В обитель приходит юноша с необычайно кротким, но твердым взором — Феодосий. Сын богатого курского посадника, он бежал от мира и властной матери, мечтавшей о его карьере.
Феодосий: (Падая ниц перед Антонием в новой пещере) Отче! Прими! Душа алчет иночества! Не ради покоя… ради труда и подвига!
Антоний: (Вглядываясь в него при свете лампады) Вижу… ревность не по разуму. Но… чистую. (Кладет руку на голову) Будешь игуменом. Не мне… а братии. Явлюсь… лишь в час нужды. Иди. Устав строгий заводи. По образу Студийскому (Константинополь). Без устава — не монастырь, а толпа.
Феодосий становится игуменом. Пещеры преображаются:
Устав: Железная дисциплина. Общие молитвы, трапезы, труды. Никто не смел есть вне общей трапезни, иметь лишнюю одежду. «Кто не трудился — да не ест!» — высек Феодосий над вратами.
Милосердие: Рядом с пещерами вырастает странноприимный дом. Нищих кормят, больных лечат. Феодосий сам носит воду, колет дрова, ухаживает за прокаженными. «Монах — не для себя спасается, а для всех.»
Письмена: Основана первая на Руси библиотека и скрипторий. Переписывают книги — свет веры и знания.
Непокорство Власти: Князь Святослав Ярославич изгнал брата Изяслава? Феодосий пишет обличительное послание: «Горе руце, напившейся крови братней!» Князь в ярости, но… не смеет тронуть святого. Монастырь — не придаток власти, а ее совесть.
Братия: (Ропщут порой на строгость) Отче Феодосий! Хлебцы сухие… работы много… сну мало!
Феодосий: (Тихо, но так, что слышно всем) Легко ли ангелам? Мы же — воинство Христово! Трудимся — дабы дух бодрствовал. Постимся — дабы плоть не бунтовала. Пещера — кузница душ. Не ждите покоя… ждите креста. И радуйтесь!
Тень Третья: Основание Вечности (1073—1074 гг.)
Антоний, провидев свою кончину, зовет Феодосия в затвор:
Антоний: (Слабый, но светящийся изнутри) Чадо Феодосий… пришел мой час. Лавра стоит. Не пещера уже… но Дом Пресвятой Богородицы. Ты — добрый строитель. Держи устав… не дай миру поглотить святыню. Копайте глубже. Не только пещеры… но и сердца. Ибо Лавра истинная — в душах ваших.
Антоний умирает. Братия хотят похоронить его в Великой церкви (еще деревянной). Но…
Знамение: Земля не принимает тело Феодосия, выбранное для погребения в Успенском соборе! Лишь когда вспомнили завещание Антония («где жил — там и схороните»), тело с почестями опустили в его пещеру-затвор. Знак: святость выше камня.
Феодосий: (Перед смертью, 1074 г., собрав братию) Не плачьте… радуйтесь! Иду… ко Господу и к отцу Антонию. Храните устав. Любите труды. Милуйте нищих. Не бойтесь сильных мира. Пещеры сии… станут духовным сердцем Руси. И из них… как реки… разойдется свет иночества по всей земле сей.
Эпилог: Лавра Нерушимая
Прошли века:
Пещеры разрослись в Киево-Печерскую Лавру — колыбель сотен святых, центр учености, твердыню православия.
Мощи Антония и Феодосия почивают в Ближних (Антониевых) и Дальних (Феодосиевых) пещерах. Земля так и не приняла тела Феодосия — оно покоится в лаврском соборе, но дух его неразрывен с пещерами.
Заветы: Антониева глубина — искание безмолвия, молитва как дыхание.
Феодосиева широта — труд, милосердие, непоколебимость перед властью.
Чудо: Во время монгольского разорения (1240 г.) Успенский собор рухнул, погребя захватчиков… но пещеры устояли. Как устоял и дух, в них взращенный.
Голос из Глубины (в пещерных лабиринтах): «Мы, Антоний и Феодосий, не князья и не герои ратники. Мы — копатели. Копали пещеры — чтобы душам было где плакать о грехах. Копали сердца — чтобы найти в них Бога. Заложили не стены — традицию. Ту, что вела Сергия Радонежского, Серафима Саровского, Оптинских старцев. Пещера мала? Но в ней — вся Русь. И пока в эту тесноту стучится чье-то сердце, ища света во тьме — Лавра жива. И мы… незримо подаем лопату новому копателю.»
Каждый, кто спускается в древние пещеры, чувствует: здесь время иное. Здесь XI век дышит в ухо. И слышится: «Возьми лопату. Копай свою пещеру. Найди в ней — свет. Как Антоний. И вынеси этот свет — в мир. Как Феодосий. Аминь.»
Парижские Краски Московского Неба
(рассказ о создании панорамы Индейцева глазами французского литографа)
Париж, типография Лемерсье. Апрель 1847 года. Жозеф Габриэль Обрен поправлял цилиндр, ворча: — «Mon Dieu, Дмитрий! Как можно рисовать дворцы без теней? Ваши купола плоски, как блин!»
Русский художник Индейцев, не отрываясь от кальки, улыбался: — У нас, месье, солнце иное. Оно обнимает златые главы, а не лепит объем. Вот смотрите…
Он провел пальцем по эскизу Чудова монастыря: — Здесь Василия Шуйского постригли насильно. Видите? Камень у алтаря — будто след от павшей короны…
Москва в памяти. Тайницкая башня, 1845 год. Дмитрий помнил, как ветер рвал бумагу. С Кремлевской стены открывался вид на 270 градусов:
Слева — Малый Николаевский дворец, где Николай I пил чай с медом.
Прямо — Вознесенский монастырь, усыпальница цариц. Там инокиня Марфа, мать первого Романова, вышивала пелены.
Справа — Спасская башня, чьи колокола звонили так, что дрожали воробьи на замерзшей Москве-реке.
Диалог с часовым: — Ты что, барин, шпиён? — хмурился стрелец. — Художник. Панораму делаю. — А… это как «райские картинки» в трактире? Только без чертей? — Без чертей, — смеялся Дмитрий. — Вот видишь монастырь? Там Гришка Отрепьев, самозванец, спал на пуховых перинах, пока мужики с голоду пухли…
Париж. Литографский станок гудит, как московская толчея. Филипп Бенуа, растирая киноварь: — Жозеф, посмотри! На листе №5 — церковь в Кадашах. Дмитрий написал ее… поверх крепостной стены. Будто ангел парит над тюрьмой!
Обрен хмыкнул: — По-французски так не рисуют. Но… (прищурился) это гениально. Как ваша «шествие на осляти» — царь на осле, народ в грязи, а вера — золотом на куполах.
Русская девчонка-раскрасчица, Катюша, шептала Бенуа: — Видите карету с дамами на листе №1? Это великие княжны! А в толпе — мой прадед, калачник. Он им пряник подал! — Откуда знаешь? — Дмитрий Иванович говорил: «В искусстве правда — в деталях». Вот здесь… — она тронула крохотную фигурку с подносом. — Он даже родинку на щеке вывел!
Тень Смуты. Вознесенский монастырь. Пока Бенуа выводил французские подписи («Monastère de l’Ascension»), Индейцев рассказывал: — Здесь в 1605 году Марина Мнишек примеряла свадебный кокошник. Лжедмитрий подарил ей жемчуга — украл из гробницы Годунова. А через год… (он резко чиркнул карандашом) ее же сына сбросили с той башни. «Колоколенка Воскресенская», зовут в народе. Обрен замер: — Вы рисуете историю кровью вместо туши? — Нет, — тихо ответил Дмитрий. — Памятью.
Финал: Лента длиной в вечность. Когда 10 листов склеили в 4.5-метровую панораму, Лемерсье воскликнул: — C’est un théâtre! Театр, где Москва — актриса, а зритель… весь мир!
Индейцев провел рукой по Набатной башне: — *Здесь колокол звонил в 1812-м, когда горел Кремль. Теперь он молчит… но на вашей литографии — вечно кричит «Пожар!»*
Эпилог. Санкт-Петербург, Президентская библиотека. Наши дни. Реставратор Анна, рассматривая панораму в лупу: — *Смотри, здесь Чудов монастырь… Его снесли в 1929-м. А на рисунке — живой. Даже трещина на колокольне видна, от пушек Наполеона.*
Ее коллега улыбается: — Знаешь, что смешно? Французы спасли Москву… на бумаге. Их краски пережили бетон.
«Москва 1848 года теперь вечна: — золото карет на листе №1, — слезы инокини Марфы в №5, — крик набатного колокола на №7. Париж подарил ей бессмертие…
А она — душу.»
День, сотканный из молитв и топора
Подзаголовок: Как будильник, иконописец и пчельник слышат один колокол
1. Будильник (Троицкий монастырь, предрассвет)
Темнота густела, как смола. Брат Агапит, будильник, шел по коридору, стуча дубовым молотком о дверь игумена: — Благослови, отче, день начать!
Из-за двери — хриплый шепот: — Благословляю… И скажи звонарю: бей не в «красный» звон, а в «постовой». Душа утром — глиняный кувшин: резкий звук разобьет.
Потом — кельи. У каждой свой стук: — Книгохранителю — трижды: «Твои фолианты ждут!» — Кузнецу — два удара в косяк: «Кузня не терпит сна!» — Монаху-живописцу (с листа №1 Нижегородского музея) — легкое касание: «Киноварь на палитре сохнет…»
2. Иконописец (после Утрени)
В мастерской пахло яичной темперой и яблоками с монастырского сада. Брат Кирилл растирал охру, напевая: — «Свете тихий…»
У окна юный послушник Феодосий точил кисть: — Брат, а правда, что лицо Спаса надо писать… натощак?
Кирилл (смешивая лазурь): — Не лицо, Федя. Взгляд. А он — как первый луч в келье. Если живот урчит — получится не Спас, а опричник. Держи!
Он протянул краюху хлеба с медом: — Пчельник Варлаам из Геннадиева монастыря привез. Ешь — и пиши лик так, будто сам Господь глядит на тебя через твою кисть.
3. Трапеза (полдень)
В столовой царил шелест: 50 монахов ели щи с груздями. Только чтец Порфирий нарушал тишину, вещая из «Пролога»: — «…и бес покаялся, укушенный смирением пустынника!»
Келарь Антоний (шепотом трапезарю): — Рыбу подай чтецу. Голос — золото, а золото кормить надо. Трапезарь (вздыхая): — А соленые грузди — художнику? Он вон, тени под глазами… — Всем! — строго кашлянул Антоний. — В Соловках и тюлений жир делили поровну.
4. Свободное время? (вечер)
«Свободное время» — звучало гордо. Но: — Брат-бухгалтер считал пожертвования при лучине. — Сестра-вышивальщица (как на полотне Горюшкина-Сорокопудова) штопала пелену Богородицы, роняя слезу на золотую нить. — Старец-духовник принимал исповедь у кузнеца: — Опять, Прохор, ругался? — Молоток уронил на ногу… «Чертяка», молвил. — *Накажи плоть: 50 поклонов с молитвой. И скажи молотку: «Брат мой железный»…
5. Пчельник (сумерки у Геннадиева монастыря)
Инок Варлаам проверял ульи. Его свободное время пахло воском и гречихой. К нему подошел послушник с букетом Иван-чая: — Брат, зачем пчелам молитва? Они ж не слышат…
Варлаам (поправляя дымарь): — Слышат, Савва. Мед — это слезы земли, что пчелы превращают в сладость. А слезы… они от Бога.
Издалека донесся звон к Вечерне. Варлаам снял клобук: — Иди. А я… побуду с «сестрами».
Эпилог: Колокол
Когда будильник Агапит гасил последнюю лампаду, он слышал: — За стеной иконописец шептал: «Господи, помилуй…» — В саду пчельник напевал псалом пчелам. — А в библиотеке книгохранитель ронял восковую каплю на переплет.
«Монастырский день — не круг. Это винтовая лестница в небо. Каждый шаг — послушание. Каждый поворот — молитва. И только усталость на последней ступени напоминает: ты все еще человек… а не ангел.»
I. РЯСОФОР: Трижды Отвергнутые Ножницы
(по мотивам картины Перова)
Келья. Свеча коптит, как грешная душа. Послушник Илья подает ножницы игумену. Рука не дрожит — вымуштрована годами послушания: мытьем полов, чисткой рыбьих тушек для трапезы, стоянием в храме до коленей.
Игумен Паисий (отстраняя ножницы): — В третий раз спрашиваю: зачем? Мир — не сладок?
Илья (голос ровный, выученный): — Мир — как лужа под монастырской стеной. Мутен. Мелок. — А любовь? — Была. Утонула в той луже.
Ножницы щелкают в третий раз. Прядь волос падает на плиту. Крест на темени — не рана, а печать. Паисий (обмакивая перст в елей): — Теперь ты — рясофор. Неси крест молчания. И помни: ряса — не щит. Она — саван для живого.
Илья касается грубой шерсти. Камилавка давит на виски. За окном — смех трудников, рубящих дрова. Они уйдут завтра. Он — никогда.
II. МАНТИЯ: Имя, Утонувшее в Кадильном Дыму
(по мотивам Нестерова)
Собор. Хор поет «Се Жених грядет в полунощи…». Рясофор Илья стоит на коленях. Мантия — тяжелее камня. Ее подали после ночи в гробу: лежал безмолвно, примеривая вечность.
Игумен (накрывая его полой мантии): — Отрекаешься ли от имени? — Отрекаюсь. — От воли? — Отрекаюсь. — От мира? — …
Тишина. В куполе бьется голубь. Илья (вдруг, с надрывом): — Он… ведь тоже Божья тварь?
Паисий (строго): — Отрекаешься? — …Отрекаюсь.
Ножницы стригут крест поверх старого. Клобук низко надвигают на глаза. Паисий (шепотом у самого уха): — Теперь ты — Серафим. Пламень. Но лишь внутри. Снаружи — пепел.
Новое имя обжигает, как чужая кольчуга. У алтаря плачет женщина в черном. Мать? Бывшая невеста? Серафим опускает взгляд. Его мир теперь — ширь мантии, пахнущей ладаном и пылью.
III. ВЕЛИКАЯ СХИМА: Дверь, Которую Не Открыть
(по мотивам Камзолкина)
Пустынька за кладбищем. Схимонах Серафим сидит на голой лавке. Аналав (парчовый крест на спине) жмет ключицы. Вчера он отдал даже мантию — схимнику полагается власяница.
Игумен (в дверном проеме): — Последний вопрос, отец. Готов ли стать… мертвецом?
Серафим (гладит куколь — остроконечный клобук, закрывающий лицо): — У мертвецов — нет страха. У меня — есть. — Чего боишься? — Что Бог… не узнает меня под этим. Он указывает на куколь.
Игумен кладет руку на его голову. Рука легче птичьего пера. — Он узнает. По ранам на коленях от молитв. По трещинам на губах от поста. По… страху. Только мертвые не боятся Бога.
Дверь закрывается. Щелк засова. Серафим смотрит в щель окна. Вдали — монастырь. Там братия несет послушания: печет хлеб, пишет иконы. Он же теперь — только молитва. Даже дыхание — лишь для слова: «Господи…»
На столе — последний дар мира: яблоко от матери. Он не возьмет его. Завтра — умрет. Не для неба. Для земли.
Эпилог: Звуки За Порогом
Через год. Новичок-послушник у кельи схимника: — Почему он не выходит?
Старый трапезарь (шепотом): — Он умер. В день пострига. Тело — здесь. Душа… — Где? — Стучи!
Послушник стучит. Из-за двери — тихий голос: — Кто? — Брат Игнатий. — Нет тут Игнатия. Есть мертвец. Молитесь за него.
Шаги удаляются. За дверью схимонах Серафим прижимает ладонь к щели. Тепло.
«Постриг — это не обряд. Это: — трижды уронить ножницы, — похоронить имя, — и запереться при жизни. Чтобы услышать, как за дверью
стучит Сам Бог.»
Детали-символы:
Ножницы Перова — не инструмент, а испытание. Три подачи = трижды «Отрекаюсь!»
Мантия Нестерова — не одежда, а кожа, которую меняют. Старое имя сбрасывают, как змеиный покров.
Куколь Камзолкина — не головной убор, а саван для лица. Лик схимника — только для Бога.
Яблоко — последняя нить с миром. Не тронутое — знак: разрыв свершился.
Засова — звук гробовой доски. Но за ней — не смерть, а жизнь, сгоревшая дотла.
P.S. В Оптиной пустыни есть схимник, который 40 лет не выходил из кельи. Когда в 2003 году случился пожар, братья вынесли его на руках. Он плакал: «Зачем? Я уже предстоял Престолу…». Его вернули. В келью. К Богу.
День, сотканный из тишины и топора
Как будильник, иконописец и пчельник слышат один колокол
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.