
ПРЕДИСЛОВИЕ
Перед вами — не просто хроника и не рыцарский роман в привычном его понимании. Это духовный путь, запечатлённый в слове. Путь, который начинается в душных кельях догматизма и ведёт через развалины собственных иллюзий к простору живой, трепетной веры.
«Новое из пережитого прошлого» — это история о том, как рушатся стены, возведённые не только из камня, но и из страха, гордыни и слепого следования букве закона. Это сага о преображении, где главные битвы происходят не на полях сражений, а в глубинах человеческого сердца.
В центре этого повествования — Халькон, рыцарь-тамплиер, и юный инок Алексий. Кажется, что это разные люди из разных миров, но их судьбы сплетаются в единый узор, являя собой две стороны одной великой работы духа. Один идёт от суровой дисциплины Запада к обретению милосердия и сердечной молитвы. Другой — от страха перед собственным даром к принятию силы Слова, способного сокрушать любые твердыни.
Конечно, вот продолжение, раскрывающее образ Халькона как центральной фигуры этого духовного пути.
Если Алексий — это душа, от рождения жаждущая света и лишь обретающая свой голос, то Халькон — это дух, прошедший закалку в горниле суровой дисциплины и вынужденный заново открыть в себе способность чувствовать. Его фигура высекается из гранита — не для того, чтобы остаться холодным изваянием, но чтобы, пройдя через боль и сомнения, стать живым мостом между двумя мирами.
Халькон фон Майсен — не просто рыцарь Христа. Он — идеальный солдат той веры, что была отлита в догматы и скреплена железной волей. Его первоначальный облик — это воплощение несокрушимой стойкости, выкованной на Западе: вера как приказ, Бог как Командор, а молитва — как рапорт о выполнении долга. Он — «каменное сердце» из названия, крепость, все башни и бойницы которой направлены вовне, а внутренние покои замурованы и преданы забвению.
Но камень, сколь бы прочным он ни был, не вечен. Трещины в его броне — это не слабость, а начало подлинной силы. Путь Халькона — это мучительный и величественный процесс разрушения, подобный высечению скульптуры из глыбы. Молотом и резцом для него становятся «Фолианты Памяти» и «Свет Бытия», книги, которые не учат новым догмам, а возвращают к забытому языку собственной души. Он, всю жизнь боявшийся уязвимости, обнаруживает, что именно в ней — ключ к настоящей, не показной стойкости. Он, видевший в милосердии слабость, узнаёт, что оно требует большей отваги, чем любая атака в лоб.
Его величайшая битва — это не сражение с внешним врагом, а схватка с призраком его прошлого, с холодным, неумолимым духом его наставника, отца Иринея, который стал для него олицетворением мёртвой, бездушной системы. Чтобы обрести себя, Халькон должен не просто победить этого призрака, но с любовью и милостью похоронить его, совершив обряд прощения и отпущения.
Становление Халькона — это путь от солдата, следующего уставу, к свободному человеку, следующему зову сердца, озарённого верой. Он снимает с себя латы догмата, но не для того, чтобы стать беззащитным, а чтобы обрести подлинную, гибкую крепость духа. Из воина, сражающегося со всем миром во имя Бога, он превращается в воина, видящего Бога в каждом человеке и служащего Ему через защиту самого хрупкого и беззащитного.
И именно этот преображённый Халькон, пройдя через одиночество и раскол, становится тем, вокруг кого кристаллизуется новое братство. Он — не основатель империи, но садовник, бережно выращивающий из семени искуплённого прошлого древо будущего. Его сила как Наставника — не в праве отдавать приказы, а в глубине пройденного пути, в мудрости, оплаканной слезами и выстраданной в тишине собственного сердца.
Халькон — это архетип искателя, чей путь говорит каждому из нас: сколько бы стен мы ни возвели вокруг своего сердца, как бы надёжно ни были заперты его «трюмы», всегда существует возможность проложить путь к свету. Его история — свидетельство того, что даже самое каменное сердце способно расколоться, чтобы прорасти садом, и что самая великая победа — это победа над самим собой, обретаемая не мечом, а смирением, мужеством и готовностью принять свою собственную, божественно прекрасную, уязвимость.
Эта книга — о смерти и воскресении. О том, как умирают мёртвые формы веры: безжизненный аскетизм, воинственность, превратившаяся в идеологию, и слепое доверие авторитету, лишённому любви. И о том, как из праха этих форм рождается нечто новое — вера как диалог с Богом, как служение не страху, а Любви.
Читатель станет свидетелем рождения уникального духовного явления — Братства Восточных Храмовников, вобравшего в себя строгость западного рыцарства и созерцательную глубину восточного христианства. Их символ — восьмилучевая звезда в сиянии благодати на лазурном поле — становится зримым воплощением этой удивительной гармонии.
Это история для тех, кто ищет. Кто чувствует, что за обрядами и догматами должна скрываться живая, пламенеющая реальность. Кто устал от войн за «истину в последней инстанции» и жаждет обрести тихий, но несокрушимый свет в собственной душе.
Пусть же это повествование, как когда-то «Фолианты Памяти» для Халькона, станет для вас картой, ведущей к самой главной крепости — к вашему собственному сердцу, где, быть может, уже прорастают семена вашего личного Сада Вечности.
Не мечом, а словом
Халькон
Восточный Рыцарь Тамплиер
Дымка раннего утра стелилась по рязанской земле, цепляясь за стены старой крепости, что испокон веков звалась в народе Свято-Городищенским монастырем. Для одних это была обитель, для других — последний оплот против тьмы, что подступала из лесов непроглядных. А для юного инока Алексия — дом и тяжкое испытание.
С самого детства он слышал шёпот за стенами келий и видел тени, которые не отбрасывало пламя свечи. Старцы говорили, что дар у него особый — видеть суть вещей, но Алексий считал это проклятьем. Монастырь же был ему и крепостью, и темницей.
Всё изменилось, когда из-за Оки пришла Весть. Неведомая немощь выкашивала деревни. Люди не умирали, а впадали в каменный сон, и тени прошлого оживали, становясь плотнее и злее. Игумен, перекрестившись, благословил Алексия на подвиг: «Иди, чадо. Не мечом, а молитвой. Очисти стены наши. Сердце подскажет путь».
И Алексий пошел. Один, в потертой рясе, с единственным оружием — молитвенником в дрожащих руках.
Первую дверь в глухой башне он нашел заваленной камнями. Не зная, что делать, Алексий просто припал к древу и начал читать «Живый в помощи». Слова, рожденные не на языке, а в самой глубине сердца, полились тихим потоком. И тяжеленная дубовая дверь с скрипом, будто нехотя, сама отошла в сторону.
В первой комнате было пусто, лишь пыль висела в воздухе. Но из углов, из-за тумб, стали появляться люди. Сперва робко, потом увереннее. Это были оставшиеся в живых жители окрестных деревень, монастырские служки, несколько ратников. Они видели, как юный инок силой слова сдвинул несдвигаемое, и пошли за ним, как за последней надеждой.
Чем дальше, тем тяжелее становился воздух. Вторая комната открыла им страшное зрелище. Три женских фигуры, бритоголовые, в простых серых одеждах, сидели в креслах вокруг стола, склонив головы. Казалось, они просто спят, но ни дыхания, ни биения сердца в них не было. Лица их были прекрасны и бесстрастны, как у каменных изваяний.
— Сестры-аске́тки, — прошептал кто-то сзади. — Отреклись от мира до последнего вздоха, и души их увязли в этом отречении.
Алексий понял. Это была мертвая вера, вера-отсутствие, вера в ничто. Он перекрестил их и прочел краткую литию. Толпа, уже человек в двадцать, робко повторяла за ним слова. И по мере молитвы тела аскеток словно таяли, превращаясь в прах и светящуюся пыль.
Следующая дверь вела в оружейную. Но вместо мечей и кольчуг на стенах висели рыцарские мантии — белые с алыми крестами. Призраки крестоносцев витали в воздухе, слышался лязг стали и гортанные крики на чуждом языке. Это была воинствующая, жестокая вера, пришедшая с Запада и оставившая свой ядовитый след в этих стенах.
— Не для битвы мы здесь, — твердо сказал Алексий, чувствуя, как гнев и жажда противостояния пытаются овладеть им. Он начал молитву о примирении враждующих. Звучали старославянские слова, а не латынь, слова любви, а не ненависти. Призрачные мантии одна за другой осыпались с вешалок, превращаясь в тлен. Лязг стих.
Наконец, они дошли до последней двери в конце коридора. Она была невелика и вела в маленькую, почти круглую комнату-тупик. Тупик. Предел.
На каменном полу, в луче света, падающего из бойницы, лежал тот, кто когда-то повелевал всем этим местом. Высокий старец в алой, как кардинальская мантия, ризе и такой же шапочке. На его груди поблескивал массивный католический крест. Он был мертв, но смерть его была не физической. Это была смерть авторитета. Смерть догмы, что больше не могла дышать.
Алексий остановился на пороге. Он обернулся. За ним стояла толпа. Лица, полные веры не в того мертвого старца, а в него, юного инока, что привел их сюда силой своего слова.
И он понял. Его рыцарство — не в умении владеть мечом. Его доспехи — это вера. Его меч — это живое слово молитвы.
Алексий встал на колени на холодный камень порога. Он не плакал. Не было в нем горя, лишь тихая печаль и принятие.
— «Со духи праведных скончавшихся, душу раба Твоего, Спасе, упокой…» — начал он читать панихиду.
И за его спиной поднялся стройный гул десятков голосов, подхвативших знакомые слова. Они молились за того, кто когда-то считал себя их единственным пастырем. Они, ведомые новым, неприметным рыцарем духа, хоронили старую эпоху.
Когда последнее слово отзвучало, красные одежды на мертвом священнике истлели в одно мгновение, а тело его растворилось в свете. В комнате остался лишь простой деревянный крест.
Алексий поднялся. Он был больше не просто иноком. Он прошел крепость своего духа, он похоронил мертвые формы веры — аске́тизм, ведущий в никуда, воинственность, превращающую веру в идеологию, и слепой авторитет. И за ним шли люди.
Он вышел на стену монастыря. Туман рассеивался, открывая поля и леса рязанские. Битва была не окончена, она только начиналась. Но теперь он знал свое оружие. И он знал, что не один.
Учитель и Узник
Тишина, наступившая после завершения панихиды, была иной — глубокой, чистой, умиротворенной. Словно сам воздух в каменных сводах вздохнул свободно. Люди, стоявшие за спиной Алексия, смотрели на него не с восторгом, а с благоговейным спокойствием. Они были свидетелями не чуда, а таинства. Преображения.
Алексий медленно вышел из комнаты-тупика, и толпа почтительно расступилась. Его взгляд был обращен внутрь себя. Он только что похоронил не просто мертвого священника в красном. Он похоронил часть своего собственного прошлого. Ту часть, что долгие годы была для него тяжкими веригами.
Его детство в монастыре не было усыпано одной лишь ладаном и смирением. Он был сиротой, отданным на попечение братии, и его живой, пытливый ум искал не только Бога, но и понимания. И он нашел его — или так ему тогда казалось — в лице отца Иринея.
Отец Ириней был чужаком, ученым монахом с Запада, бежавшим от каких-то своих бурь и нашедшим приют в рязанской глуши. Он был умен, строг и обладал железной логикой. Именно он взялся за образование юного Алексия.
«Чувства — враг веры, Алексий, — говорил он, его голос холоден, как сталь. — Восточные мистики тонут в своих слезах и видениях. Вера же должна быть стро́га, как геометрия Евклида. Догмат — это аксиома. Авторитет Церкви — доказательство. Все остальное — ересь чувствительности».
Отец Ириней заставлял его зубрить латинские молитвы, хотя душа Алексия просила знакомого старославянского напева. Он объяснял искупление как юридическую сделку, где кровь Христа — цена, заплаченная Дьяволу. Эта концепция резала слух Алексию, воспитанному на образах победителя ада, выводившего оттуда Адама и Еву.
Но больше всего Алексий помнил «уроки аскезы». Подражая западным орденам, отец Ириней настаивал на умерщвлении не только плоти, но и души. «Твои видения, твой „дар“ — это гордыня, облеченная в мистические одежды. Отрекись от них. Запри свою душу в келью из правил и догматов».
И Алексий пытался. Он пытался стать одним из тех «бритоголовых дев» — бесполых, бесчувственных, мертвых для мира аскетов, которых он позже увидел в своей пророческой грезе. Он запирал в себе то, что составляло его суть: сострадание, жажду живого, а не книжного Бога, ту самую «нерукотворную» веру, что была написана в его сердце, а не в латинских фолиантах.
Отец Ириней стал для него тем самым «священнослужителем в красном» — фигурой непререкаемого авторитета, чей католический крест был символом чужой, давящей системы. Системы, которая не оставляла места для тайны, для личного опыта, для света, который Алексий иногда видел в глазах простых русских монахов, молча копающих огород или творящих Иисусову молитву.
Перелом наступил за год до событий в крепости. Отец Ириней, узнав, что Алексий тайком молится по-старому об упокоении души умершего служки, пришел в ярость.
«Ты предпочитаешь суеверия — логике? Слепоту старцев — ясному свету учения?» — кричал он.
Алексий, впервые за долгие годы, поднял на него глаза. И не увидел в них ни любви, ни веры. Лишь холодное пламя идеологической правоты. Пламя, которое ничего не согревало, а только жгло.
«Я предпочитаю Бога, Который есть Любовь, а не Судья, — тихо, но четко сказал Алексий. — Я предпочитаю веру, которая жива, той, что мертва, как ваш чертеж».
Он ушел из кельи отца Иринея. Физически он остался в монастыре, но духовно — разорвал оковы. Учитель, чей авторитет был для него когда-то единственной опорой, стал мертв для него. И теперь, в этой комнате-тупике, Алексий завершил этот путь. Он не просто признал его смерть — он совершил над ним обряд, отпустил его с миром.
Вернувшись в главный двор монастыря, Алексий почувствовал, что камень с души свалился. Прошлое было оплакано и предано земле. Теперь он был свободен. Свободен идти своим путем — путем восточного христианина, для которого вера — это не система доказательств, а встреча с Живым Богом. Встреча, которая может быть и в слезах, и в радости, и в тихом свете, льющимся сквозь витраж, и в суровой красоте северной природы.
К нему подошел старый монах-трапезник, Матвей, один из тех, кто всегда молчал в тени отца Иринея.
«Видел я, отче, как ты вел людей, — сказал старик, и в его глазах светилась не знакомая Алексию холодная ученость, а теплая, глубокая мудрость. — Не мечом крестоносным, не сухой молитвой аске́та. А словом живым, от сердца. Таким, каким молились наши преподобные Сергий и Серафим».
Алексий взглянул на толпу, что ждала его у ворот. Он больше не был послушником, отринувшим свою природу. Он не был и воином, облаченным в догму. Он был Алексием. Его рыцарством была стойкость духа. Его щитом — вера предков. А его мечом, данным ему самой судьбой, было то самое живое слово, что способно было отверзать двери не только каменные, но и человеческие сердца.
Тьма за стенами монастыря еще не отступила. Но теперь у него был не только дар. У него был путь. И он был готов по нему идти.
Отличный поворот. Это добавит истории глубины и покажет, что истинная вера transcends (превосходит) внешние обряды. Вот продолжение, вплетающее кодекс рыцарского служения в судьбу Алексия.
Кодекс Чести
Минувшая ночь изменила все. Монастырь, еще вчера бывший для Алексия и крепостью, и тюрьмой, теперь стал просто точкой на карте его пути. Он понимал: чтобы сражаться с тьмой, опутавшей рязанские земли, одной внутренней силы мало. Нужна дисциплина. Структура. Костяк, на который можно нарастить мускулы духа.
И он нашел его не в писаниях отцов-пустынников, а в пыльной, пропитанной воском и воспоминаниями рукописи, оставленной отцом Иринеем. Это был не богословский трактат, а «Кодекс рыцаря» — свод правил служения, написанный на смеси латыни и немецкого, но с греческими пометками на полях, словно кто-то пытался примирить две традиции.
Алексий начал читать с отторжением, ожидая вновь увидеть знакомый холодный догмат. Но вместо этого он увидел иной путь служения — не Богу-Судье, а Богу-Сюзерену.
«Будь верен своему слову и данному обету».
Он дал обет игумену очистить монастырь. Теперь его обет был шире — защитить землю и людей. Это была не юридическая сделка, а дело чести. Его чести.
«Защищай слабых и несправедливо обиженных».
Разве это противоречило Христовой заповеди о любви к ближнему? Нет. Это было ее практическим воплощением. Вспомнив толпу, что пошла за ним, он понял: его сила обязывает его быть щитом для тех, у кого ее нет.
«Не отступай перед врагом».
Враг был не только плотью и кровью. Сомнение, уныние, страх — вот его главные противники. И он дал себе слово не отступать перед ними.
«Будь милостив к побежденному».
Даже к тому мертвому священнику в красном, к тени отца Иринея в своей душе, он отнесся с милостью, совершив обряд упокоения. Милость не отменяла справедливости, но превосходила ее.
Он провел ночь в молитве, но молитва эта была иной. Он не просил о видениях. Он просил сил следовать этому Кодексу. Он нашел заброшенные в кладовой латыни — простой стальной нагрудник, наручи, затупленный меч. Он не стал облачаться в них с гордостью, а сделал это как ритуал, подобный облачению священника перед Литургией. Каждая застежка была обетом.
Нагрудник — щит веры и чести.
Наручи — готовность к деятельной работе.
Меч — не для агрессии, но как символ решимости отсекать зло, и как последний аргумент, когда слова недостаточно.
Утром он вышел к людям. Они замерли, увидев его в доспехах поверх потертой рясы. Но в его глазах не было воинственности. Была твердая решимость.
— Я не крестоносец, — сказал он тихо, но голос его, окрепший за ночь, был слышен каждому. — И не буду навязывать веру мечом. Но тьма, что пришла на наши земли, не слушает слов. Ей нужно противостоять. Я дал обет служить Богу и людям. И этот Кодекс, — он положил руку на рукопись у своего пояса, — поможет мне быть лучшим слугой. Не слепым, но верным. Не жестоким, но твердым.
Старик Матвей внимательно посмотрел на него и медленно кивнул.
— Бывает служение монаха в келье, а бывает — воина в поле. Ты избрал труднейший путь, сын мой. Путь воина духа, облеченного в сталь. Главное — не забывай, Кому служишь.
И Алексий не забывал. Его первое испытание пришло у деревни, которую покинула жизнь. Тени становились плотными, нападали на скот, вселяли ужас в людей. Раньше он попытался бы изгнать их одной лишь молитвой. Теперь он действовал иначе.
Он вышел вперед, его доспехи звенели в гробовой тишине. Тени, почуяв живую силу, устремились к нему.
— «Не отступай перед врагом», — прошептал он себе под нос и вонзил обновленный меч в землю перед собой, как символ своего стояния.
— «Защити слабых», — и он начал молитву, но не тихую, а властную, подобную команде. Он не просил Бога изгнать тьму — он, как верный вассал, исполнял свой долг по очищению земель своего Сюзерена.
И снова его слово обрело силу. Но теперь оно было усилено стальной волей, закаленной Кодексом. Тени отступали не просто от святого слова, а от несокрушимой воли, что стояла за ним.
Вечером он снял доспехи в деревенской часовне, стоя на коленях перед простым русским крестом. Он был покрыт потом, мышцы ныли от напряжения, но на душе был мир. Он не предал свою восточную веру — он обрел для нее новую форму выражения. Форму деятельного, жертвенного служения.
Он был странным рыцарем. Рыцарем без герба, но с молитвой в сердце. Рыцарем, чьим главным оружием по-прежнему было слово, но чья воля теперь была закалена, как сталь его меча. Его становление только начиналось. И впереди были большие битвы. Но теперь он шел на них не как пророк-одиночка, а как воин Христов, верный своему Кодексу и своей, наконец-то обретенной, вере.
Сквозь каменное сердце
Чернильная кровь
Тишина в покоях Халькона была иной, чем в молитвенной зале — густой, налитой тяжестью невысказанных мыслей. На дубовом столе, рядом с отточенным до бритвенной остроты клинком, лежала книга. Не устав ордена, не латинский псалтырь, а та самая, странным образом попавшая к нему рукопись — «Из свитков Эпох». Её шершавая обложка, казалось, впитывала тусклый свет свечи, а не отражала его.
Он открыл её с ощущением, будто вскрывает собственные раны.
Сначала строки казались просто красивыми аллегориями. «Меч в трюме души его хозяина». Он мысленно усмехнулся: какой трюм? Его душа была не кораблём, а крепостью, и все трюмы в ней наглухо задраены. Но фраза «Честь — не доспех. Она — огонь, что жжёт того, кто носит её лживо» заставила его отвести взгляд. Он вспомнил холодное пламя в глазах отца Иринея. Пламя правоты, которое ничего не согревало.
Он читал дальше, и голоса со страниц начали звучать внутри него, как отголоски его собственных, давно задавленных сомнений.
«Слеза — это озеро надежды». История о Братстве Росы, где милость оказалась сильнее меча, вызвала в нём жгучую досаду. «Слабость», — прошептал он уставшими губами. Но почему-то представил не поверженных разбойников, а их лица, озарённые внезапным стыдом. И вспомнил свой первый поединок, не на тренировке, а в бою. Лицо юного врага, сарацинского мальчишки, искажённое ужасом. Халькон тогда не дрогнул. Но сейчас, спустя годы, этот образ встал перед ним с пугающей чёткостью.
И вот он дошёл до «Колокола св. Лазаря».
История брата Арнольда, рыцаря-прокажённого, встала в его памяти живой. Он почти физически ощутил запах ладана и гноя, услышал хриплый голос монаха: «Решил напомнить: даже дьявол дрожит, видя, как человек умирает стоя».
И тут стены его внутренней крепости дрогнули.
Он был Хальконом фон Майсеном, рыцарем Христа, чья вера была отлита в сталь. Он был тем, кто прошёл обряд на мощах Святого Маврикия. Он был воином, что хоронил товарищей без слёз, читая латинские литии. Его служение было стро́гим, чистым, не осквернённым человеческой слабостью.
Но брат Арнольд был таким же. И его служение, его рыцарство оказалось не в силе меча, а в силе духа, который не сломила даже плоть, превращающаяся в прах.
Халькон откинулся на спинку стула, и в горле встал ком. Слёз не было. Они высохли много лет назад, превратившись в пыль, что забивала доспехи. Но внутри что-то рвалось наружу — тихий, отчаянный вопль. Он всю жизнь носил доспехи, боясь показать слабину. А брат Арнольд обнажил свою язву перед врагами — и те отступили не перед мечом, а перед его немыслимой, святой уязвимостью.
Он снова увидел свой сон. Крепость-монастырь. Комнаты. Мёртвые девы-аске́тки. Это была он — его душа, умерщвлённая чрезмерным самоограничением. Мантии крестоносцев — его воинственность, ставшая пустой формой. И мёртвый священник в красном… Отец Ириней. Авторитет, который он похоронил, но чей холодный призрак продолжал жить в нём.
Он встал и подошёл к узкому окну. Ночь была ясной, и звёзды холодно мигали в вышине, словно застрявшие в льду осколки света. Он всегда молился этим звёздам — далёким, безличным, как Бог отца Иринея. Но теперь ему захотелось тепла. Того самого, что исходило со страниц книги от слов старого монаха, прощающего своих мучителей.
Он вернулся к столу. Его пальцы, привыкшие сжимать рукоять меча, дрожали, когда он перелистывал страницу. Его взгляд упал на строку из главы «Память из Свитков»:
«Честь — это не блеск доспехов, а умение уронить меч, когда на кону жизнь невинного».
Халькон закрыл глаза. Он не плакал. Но его строгое, выточенное из гранита лицо, наконец, смягчилось. Впервые за долгие годы он позволил себе не быть идеальным рыцарем. Он позволил себе быть просто человеком. С растерзанным сердцем, с сомнениями, с жаждой не столько победы, сколько покоя.
«Фолианты Памяти» не дали ему ответов. Они заставили его задать вопросы самому себе. И в этой тишине, среди вопросов, он начал слышать не голос командора или отца Иринея, а тихий, забытый шёпот своей собственной души. Она не была мёртвой. Она просто долго спала, закованная в сталь и догмы.
И теперь, орошённая чернильной кровью древних хроник, она начала просыпаться. Его рыцарство не заканчивалось. Оно только начиналось — не с отрицания прошлого, а с его принятия и преображения.
Сад Вечности
Следующие дни Халькон провёл в странном промежуточном состоянии. Мир вокруг не изменился — та же серая громада замка, те же суровые лица братьев-рыцарей, те же латинские молитвы. Но внутри всё перевернулось. «Фолианты Памяти» лежали у него в келье, и он возвращался к ним снова и снова, как к источнику живой воды в пустыне.
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.