18+
Русы

Объем: 340 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

Часть первая
Посланник

Во чужой земле моя могилушка,

Ай как тошно братцы-товарищи,

Ай как тошно, ай во чужбинушке.

Русская народная песня

Глава первая

Земля русов

I

Это была их любимая забава. Они брали лодку и отправлялись вдвоем вверх по реке, туда, где выплывали навстречу один за другим большие и малые, лесистые зеленые острова. Они, как корабли, разрезали своими носами реку на рукава и притоки, и казалось, будто огромная лесная пуща вместе со зверями и всеми тварями лесными разбилась на осколки и просыпалась островами в воду. Река была большой, полноводной, разливистой, впадала широким устьем в море, которое называлось Русским*, а к низовьям тянулась далеко на север и восток к землям, где жили хазары, и потому называлась Хазарской*.

Любаве эти острова всегда представлялись таинственными, населенными неведомыми зверушками, невидимыми кикиморами и лешими, злыми старухами-ведьмами, о которых в девичестве с девушками-подружками любила слушать страшные сказки. Ее мужу Бориславу виделось другое: торговые корабли, уперши мачты-деревья в небо, встали на якорь и ждут команду к походу.

Они стали мужем и женой месяц назад, а росли вместе, словно и не расставались никогда. Борислав уже не один год ходил на больших судах по рекам и морям в заморские страны, торговал лисьи, беличьи и заячьи шкурки. Он всегда представлялся ей богатырем из старинных былин — могучим, добрым. Когда она еще водила хороводы с подружками, кажется, очень давно, ловила на себе его взгляды. Когда он с парнями приходил на их девичьи игры, сама уже тайком ждала, что он подойдет или окликнет ее. А когда впервые он взял ее за руку, и всё тело ее пронзила дрожь, и сердце забилось, и грудь сладко затрепетала, она поняла, что будет навеки только его, и никто на свете, хоть хазары, хоть сам император Константинопольский, не смогут разлучить их.

Лодка плыла по темной воде, чистое небо сияло и припекало солнцем, тихо плескалась река, щебетали птицы, дремучие чащи глядели с берегов и манили тенью, стоял июнь-месяц. Иногда коричневыми шишками, белыми крупными лилиями, распластанными на воде листами вырастали камыши, прижимались к лодке и шуршали о борт, полоскали о днище русалочьими руками свои зеленые простыни. Недовольно курлыкая, взлетали из зарослей пугливые утки. Потом, будто наигравшись, плавучий остров, похожий на водяное болото, отпускал их, и лодка снова скользила по тихой, чистой глади большой реки.

Борислав греб не спеша, глядел на свою Любаву и любовался ею. Она была чудо как хороша. Словно коснулись ее тела солнечные лучи и окрасили густые, мягкие волосы в цвет пшеницы, позолотили летним легким загаром ее белую атласную кожу, зажгли блеском и улыбкой зеленые, как озера, глаза. Губы ее были, как спелая ягода: сочные, вкусные, сладкие. Русые волосы были заплетены в длинную косу, открывая чистый лоб, и, может быть от этого, лицо ее тоже приобретало выражение доверчивой и преданной открытости. Маленькая грудь, прикрытая сарафаном, вздымалась призывно, на шее трогательно билась голубая жилка, длинные ноги выглядывали пальчиками из-под подола, и вся она была такая легкая, стройная и ладная, как стрела в натянутой тетиве. Пахло от нее душистыми травами и медом.

— Гляди, как красиво, — взмахнула рукой Любава.

«Как лебедь крылом», — подумал Борислав, обернулся и увидел остров, на который показывала Любава. Остров показался незнакомым и безлюдным. Светлый песок тянулся узкой полоской вдоль воды, и почти до самой реки спускались с косогора по зеленому ковру березы, дубы и клены.

— Здесь и причалим, — сказал Борислав.

По колено в воде он протащил лодку по песку, привязал ее к ближайшему дереву, подхватил Любаву, перенес ее на траву, взобрался на косогор, огляделся, прислушался, спустился обратно, не прошло и минуты, и сказал:

— Жарко. Давай купаться.

Любава за всю эту короткую минутку не отводила от него глаз и только и ждала этих слов.

— Да! Купаться!

Борислав отстегнул меч, который всегда был при нем, снял порты и рубаху, а Любава, повернувшись к нему спиной, зная, что он смотрит на нее, стала расплетать косу, а потом стянула с себя через голову, как лягушачью шкурку, сарафан. Волосы светлой шалью обняли плечи и упали вниз, до самой ложбинки ее крутого стана. Она обернулась, стрельнула глазами на Борислава, дотронулась до его плеча, будто играла в горелки, и бросилась в воду, он за ней. Нагишом, в солнечных сверкающих брызгах, разгоряченные зноем летнего дня, они влетели с разбега в прохладную реку и поплыли рядом. Вода, живая, родная, мягко пеленала их и ласкала кожу.

Они плавали долго, и опять, словно в горелки, Любава уплывала от него, а он ее догонял, прижимал к груди и шептал: «Русалочка моя». А потом они стояли у берега по грудь в воде, и он подхватывал ее на руки и кружил, и катал по воде, как лодочку. Она смеялась, взбивала ладошкой водяную пыль, уворачивалась от его губ. Тогда обхватив, как дитятю, он вынес ее на руках, опустил бережно на траву, прилег рядом и обнял. Она притихла и прильнула к нему. Он ласкал ее изгибы и впадинки, крепче прижимал к себе, дрожа от нетерпения, и целовал ее медовые губы, кружочки торчащих вверх сосков, всю-всю. Он всё сильнее вжимал ее в себя, будто склеивал с собой, и входил в жарко распахнутые врата ее лона, и чувствовал ее частью себя. Она впускала его в себя и вбирала всего его в себя, и чувствовала его частью себя. Потом иссякшие и полные друг другом, счастливые от того, что бывает такая любовь и такое блаженство, они лежали рядышком, рука к руке, и глядели в бездонное небо, благодарили богов, каждый про себя, за то, что они есть, и есть эта тайна между ними, и это счастье, ниспосланное им.

Потом Любава бежала к лодке за припасами, доставала из плетеной корзины крынку с квасом, кусок холодного мяса и сдобный ароматный каравай. Они усаживались на траве, что-то говорили с набитым ртом, смеялись, и не было ничего вкуснее на свете. Разморенные негой, солнцем и едой, они дремали в тенечке: он на спине, она — прижавшись к его груди. Словно спохватившись, что солнце давно перевалило за полдень, и вместе с ним уходит, убегает безвозвратно день, Любава поднимала голову и шептала мужу:

— Борислав, Борислав, ты же мне еще не рассказывал сегодня свои истории, — хотя этих историй было слышано-переслышано.

Она любила эти его сказки. Было ли всё так на самом деле или нет, казалось совсем не важным, но его сказания о походах были такие дивные, такие необыкновенные, что она готова была слушать их снова и снова, не отрывая глаз от его лица, будто видела в его глазах бурное море и смуглых людей, не похожих на них, и дворцы, каких не бывало, и заморские страны, где живут добрые и злые волшебники. Любава калачиком, подперев щеку ладошкой, устраивалась рядом с Бориславом, а он делался задумчивым и серьезным и начинал:

— В Русское море всяк выходил, недаром его морем русов называют, на Итиль*или вверх по Танаису* тоже хаживали, а вот поход в дальние земли на Востоке собирали долго. Договорились с хазарским ханом, чтобы пропустил нас через свои владения в Хазарское море*, снарядили три ладьи и весной, в половодье, по большой воде выступили в поход. Я тогда еще юнцом был, но отец не возражал, и я тоже товар приготовил и отправился с купеческим караваном. В те земли и раньше ходили, но давно, так что приходилось плыть по наитию, да по старым картам. Мореходы у нас были хорошие.

Мы переплыли Меотское озеро* и поднялись по Танаису до того места, где на восток, до самого Хазарского моря, протянулась большая река, которая за ширину свою так и называется — Океан*. Островов на ней не счесть, и глазом ее окинуть невозможно. Проплывали мы мимо одного такого острова, только не дай бог там оказаться. Может, врут, а может, правду говорят, но сказывают, что живут на этом острове великаны, раза в три больше обычных людей, и у них только один глаз — во лбу. Ни один корабль туда не пристанет, а если ветер вынесет какую ладью к острову, то спасения не будет: разорвут великаны суда на куски, а людей погубят.

Любава замирала от страха, ближе прижималась к Бориславу и жадно внимала каждому слову.

— Хазары не чинили нам препон, пропускали, даже к себе зазывали, угощали. Хотя мы, конечно, с ними ухо востро держали. Кто знает, что у них на уме? Но всё прошло гладко, и так мы плыли по реке Океан до самого Хазарского моря. Места эти известные, и шли мы легко и спокойно.

А море встретило нас неласково. Мы укрывались в устье реки и ждали, когда успокоится буря. Наконец, развиднелось. Подул попутный ветер и погнал наши паруса дальше на восток. Прошло много дней, и не было конца-края этому морю. Русское море всегда мне казалось родным, а здесь двигались словно наощупь и ждали, когда там, где восходит солнце, появится, наконец, твердь.

Старинная карта не подвела, мы вышли к устью большой реки, которую называют по-разному: Огуз или Амударья, а кто-то говорил Узбой*. Главное, была река, и наши ладьи скользили по ней на восток и всё больше на юг. Даже в самое засушливое лето не знали мы такой жары, а там с каждым новым днем эта жара усиливалась. Земля трескалась, малые притоки мелели и высыхали, пот ел глаза, солнце слепило и жарило. Спасала только река. Однажды мы отважились посмотреть, что там дальше, за рекой. Там были одни пески, холмы из песка, не было земли, не было травы, не было деревьев, а только пески до самого горизонта. Больше мы от реки не отходили. Путь наш лежал на юг, в царство Хорезм, что называли сказочной страной на перепутье торговых дорог, в город Хиву.

И про обитателей пустынь огузов*, и про разбойников, напавших на русских купцов, не ожидавших, что купцы окажутся воинами и дадут им отпор, и про верблюдов, похожих на ладьи, плывущие по пескам, и про волшебный Хорезм и про чужеземцев, что приходят в Хиву со всего света с диковинными товарами, Любава слышала не в первый раз, но ей нравилось снова и снова представлять в своей голове эти волшебные картины. Она видела, будто сама там была, залитый солнцем, жаркий, как кузница, многолюдный, многоголосый, шумный город, в центре которого стоит белоснежный царский дворец, вокруг него минареты-башни и ажурные здания с бирюзовыми шапками крыш. В ее воображении будто из водяных солнечных капель, из шелковых заморских нитей соткался восточный базар с кричащими зазывалами в разноцветных халатах. Было много ковров, украшений, драгоценных каменьев, оружия и неведомых животных.

А Борислав продолжал свой рассказ:

— Дворец хивинского хана скрыт за глухой глиняной стеной. Ворота в стене сторожат две высокие колонны, будто два богатыря в синих шлемах. Перед стенами площадь размером с этот остров. Цвета они больше любят яркие: синие и зеленые, а сама крепость песочного цвета. Дворцов и мечетей, где они молятся своему богу, много, и крыши у них тоже вроде шлемов расписных. Любят они строить высокие круглые башни, коих не счесть, и стены с вратами, нишами и окнами в виде арок. Стены и врата они чудно украшают узорами, разноцветными квадратами и затейливыми письменами. На солнце эти узоры блестят и переливаются, как радуга. Дома у них глиняные, стены, что на улицу выходят, глухие, унылые, длинные, всё скрыто от глаз: ни крыльца, ни окон. Улицы не как у нас, а узкие и кривые. Зелени мало, а жар стоит такой, что пот градом льет, и малая тень, как благодать дается.

Долго еще вспоминал Борислав: о каменных дворцах, об огромных, как дворцы, белых мечетях, о криках муллы по утрам и о странных обычаях прятать женские лица, о разноголосье шумных базаров и о странной одежде, от которой рябит в глазах, о тюрбанах, которые не только огузы, но и многие иноземцы носят вместо шапок на голове, об изнурительно жарких днях и душистых ночах, о ярком звездном небе, таком низком, что хочется коснуться рукой. О том, как русы-купцы вдруг затосковали по родине и поняли тогда, что где бы они ни бывали, какую бы выгоду ни получили от проданного товара, какие бы диковины и чудеса ни повидали на чужбине, а так вдруг станет тоскливо в этой неродной, чужой, нерусской стране, и так потянет домой, что поймешь: нет ничего милей и нет ничего краше, и нет ничего ближе родного края и отчего дома.

Они долго молчали, смотрели на реку, на лес, и, кажется, Любава его понимала: хорошо, диковинно в краях заморских, а только там чужбина, а родина — это здесь. И лес — родина, и река эта — родина, и трава-мурава, и солнышко ласковое, и терем, хоть и не каменный, а бревенчатый, и люди родные, и язык, на котором говоришь, — это и есть родина, и ближе, и дороже ничего нет.

— Пора, Любавушка, домой. Завтра с утра отец на Совет вызывает.

Отцом Борислава был хакан, царь русов.

— Тревожно мне что-то, — сказала Любава.

Она обладала даром, который называли вещим. Она умела видеть будущее.

* Русское море — так называли Черное море

* Хазарская река — река Кубань (В описываемое время один рукав Кубани впадал в Черное море, другой — в Азовское море.)

* Итиль — река Волга

* Танаис — река Дон

* Хазарское море — Каспийское море

* Меотское озеро — Азовское море

* река Океан — приток Дона, в описываемые времена впадал в Каспийское море

* Узбой — старинное русло Амударьи. В описываемое время Амударья впадала не в Азовское, а в Каспийское море.

* Огузы — тюркский народ, в который входили тюрки и туркмены

II

Из поколения в поколение передавалась легенда о том, как много веков назад русы вышли с предгорья Рифейских гор* и двинулись на запад. Часть этого народа спустилась на юг и обосновалась в Таврике* и в дельте реки Гипанис*, которую позже стали называть Хазарской, на берегах Меотского озера и Понтийского моря, позже названного Русским. Другая часть двинулась дальше на запад и на север, к Варяжскому морю*. Так образовались земли южных и северных русов.

Несмотря на огромные расстояния, разделявшие их, несмотря на многие отличия и в климате, и в окружавших их племенах, они продолжали считать себя единым народом. На юге правил царь — его называли хаканом русов, на севере — князь, который хоть и был самостоятельным правителем, но как бы подчинялся царю. Они верили в одних богов, и главным среди них был Перун. Они верили волхвам и кудесникам, и послушать их пророчества приезжали паломники из Греции и разных других стран. Они были мореходами и корабельщиками, а большие реки, текущие по великой средней равнине с севера на юг и с юга на север, были речными дорогами для их лодок и судов, соединяющими две ветви единого народа. Они ходили по Днепру, Танаису и Итилю, по морям: Русскому и Хазарскому. Они были единого славянского корня и мирно уживались на севере с чуди, с мери, с веси, с кривичами и словенами, на юге — с полянами, с северянами, вятичами. Они были купцами и плавали по морям и рекам в Византию и в Персию, в страны Андалус* и Рим, в Хазарию и в Испанию, к арабам, франкам, готландам*, данам* и свеонам*. У южных русов славились в заморских странах жемчуга, беличьи и лисьи меха, у северных — серебряные изделия, янтарь и лошади. Они были воинами и отражали набеги норманнов на севере и хазар на юге. Они жили в больших городах. Это были города-крепости, города-порты для больших кораблей.

На юге со временем большая часть русов ушла из Таврики, и на островах низовья Хазарской реки, на берегу Русского моря образовалось Тмутараканское царство. Острова, большие и малые, зеленели густыми дубравами, рыба в реках не переводилась, с охоты никто не возвращался с пустыми руками. Жизнь их была свободна и привольна. Даже улицы больших городов — Фанагории и Кепы — были под стать: широкими и просторными. Хотя жителей в них было много, в отличие от южных и восточных стран, в них не чувствовалось скученности, улицы вливались одна в другую и бежали, как реки. Существовал один обычай у русов, который никогда не нарушался: если на них нападали враги, они сражались насмерть и либо побеждали, либо умирали. Измена и предательство не прощались никогда. Большой каменный царский дворец в Тмутаракани охраняли четыреста богатырей, и каждый из них давал клятву на случай гибели царя: погибнуть или отомстить.

Шел год 838-й от Рождества Христова. Год был мирным. Хазары, казалось, выжидали, хотя долгого мира от них ждать не приходилось. Русам они навязали своего наместника, но скорее его можно было назвать послом: он ни во что не вмешивался и никому не мешал. С Константинополем всё было сложнее и хитрее. Ромеи* не препятствовали русским судам, а за спиной у русов помогали хазарам строить крепость в устье Танаиса. Они не считались врагами русов, но от них всегда можно было ждать нож в спину. Всемогущий Константинополь еще оставался центром этого мира, а император Византии Феофил почитал себя так, будто он один правил народами, и не было ему равных во всем свете.

— Рифеские горы — Уральские горы

— Таврика — Крым

— Гипанис — река Кубань

— Варяжское море — Балтийское море

— Андалус — Андалузия

— Готланды — голландцы

— Даны — датчане

— Свеоны шведы

— Ромеи — византийцы

III

— Государь тебя ждет, князь, — обратился к Бориславу начальник стражи, — царь приказал проводить тебя к нему до начала Совета.

Двери в просторные палаты хакана русов распахнулись, и Борислав увидел отца, склонившегося над картой на столе. Они не виделись месяц, со дня свадьбы Борислава и Любавы. Царь поднял голову. Лицо его показалось отрешенным и хмурым.

— Подойди. Как Любава? Всё ли у вас хорошо?

— Всё хорошо, государь.

Было ясно, что царь спросил из вежливости, а мысли его были заняты другим.

— Сегодня на Совете я объявлю о том, что посылаю посольство в Константинополь. Хочу, чтобы ты его возглавил.

Борислав не ожидал этих слов. Такое назначение было почетным, но возлагало на него небывалую ответственность.

— Справлюсь ли я, государь?

— Должен справиться. Ты — князь, а я хочу, чтобы титул этого посольства был не ниже княжеского. Император Феофил* похож на надутого индюка, кого другого он может и не принять.

— Пристало ли мне начальствовать над людьми старше меня и опытнее?

— Боярин Мстислав и боярин Кушка будут вести переговоры, но ты должен быть первым. Ты меня представляешь и царство русов.

— Да, государь.

— Вот и славно. Знаю, не подведешь. Ступай теперь к остальным. Я скоро спущусь.

К этой миссии царь готовил Борислава давно. Из всех сыновей остался только он: кто умер от болезней, кто погиб в бою. Царь сквозь пальцы смотрел на то, как Борислав со товарищами, с купцами отправлялся за моря в дальние страны. Всё было на пользу и пригодится, когда придет его пора царствовать. Но в последний год всё чаще привлекал государь Борислава и к государственным делам, доверял ему и надеялся на него.

— — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — —

Палаты, в центре которых на возвышении стоял царский трон, резной, с высокой спинкой, искусно изготовленный из мореного дуба, поражали своим великолепием. На полу были расстелены расшитые золотой нитью, затейливо узорчатые, темно-красного цвета, толстые, мягкие, как мох, персидские ковры. На стенах висели охотничьи трофеи, медвежьи шкуры, оружие, украшенное драгоценными каменьями. Палаты предназначались для приема послов и имели вид торжественный и строгий. У входа в тронный зал и за троном попарно стояли богатыри из дворцовой стражи.

Совет собирался по велению царя не часто, по особо серьезным поводам. В обычное время хакан русов совещался с ближними советниками, купеческим старшиной и командующим флотом в домашних палатах. Сегодня по обе стороны от трона на деревянных скамьях, помимо флотских и купцов, на почетных местах восседали старейшины боярских родов. Здесь был старый боярин Никита из Фанагорийского рода, бояре Тмутараканского и Кепского родов, князь Бравлин из Таврики. Отдельное место для варяжского князя из северной ветви русов всегда пустовало. Были ближние бояре: Мстислав, Кушка и Любомир, купеческий старшина Переслав и флотоводец Ярополк. Как младший по возрасту, Борислав сидел с краю, в конце лавки. На Совете он был впервые.

Царь, воссев на трон, внимательно оглядывал каждого и выжидал. Он был еще не стар, лицо имел твердое, был роста не высокого, но крепок и широк в плечах.

— У нас, бояре, всегда две заботы: хазары и византийцы. Но нынче от хазар пошла прямая угроза. Говори сперва ты, боярин Мстислав.

Ближний советник русского хакана боярин Мстислав был человеком степенным, осторожным, уже в годах, полон телом, но ясен умом, словно запылившаяся греческая амфора с добрым вином внутри.

— Хазары с помощью византийцев выстроили крепость Саркел в устье Танаиса и собираются перекрыть водный путь для наших судов по Танаису на север.

Совет зашумел возмущенно. Царь поднял руку, всё стихло.

— Это еще не всё, — продолжил Мстислав. — Хазары вышли к Днепру, могут и там перекрыть дорогу и торговлю. Если при помощи византийцев, в устье Днепра, к примеру, они возведут новую крепость и еще закроют нам выход в Хазарское море и на Итиль, мы лишимся всех торговых путей на севере и востоке.

Поднялся неимоверный шум. Царь больше не останавливал бояр, а внимательно разглядывал каждого и слушал.

— Это война!

— Собирать войско и идти на хазар!

— Неслыханно!

— Такого никогда не было, чтобы суда не пропускать.

— Это же убыток какой.

— Не выстоять нам, если хазары с византийцами объединяться.

— Какие хазары строители? Это всё Константинополь воду мутит.

— Феофил-император на нас хазар натравливает, а сам будто ни при чем.

— Феофил — хитрая лиса.

— Напасть на ромеев, показать Византии, кто на нашем Русском море хозяин! — выкрикнул Бравлин. — Послать корабли в Сурож* и в Херсонес, враз притихнут.

Седой, как лунь, князь Бравлин, воевода Таврский, человек грубый, непримиримый и к хазарам, и к грекам, вытеснивших его род с древних земель, статью напоминал корявый кряжистый дуб и не раз ходил войной на византийские поселения в Суроже и Херсонесе.

— Остынь, боярин. Не время сейчас для войн и набегов.

Снова, как галки на заборе, зашумели бояре.

— Погодите, бояре, — прервал эти крики и гомон царь. — Пусть скажет боярин Кушка.

Воевода Кушка внешне был полной противоположностью боярину Мстиславу. Хоть и в летах, он был резок, худ, подвижен, длинный нос на его смуглом лице выступал, как клюв у коршуна, и в самом его обличье было нечто схожее с этой большой хищной птицей, столь же стремительное и безжалостное.

— Вот что я скажу, государь. У нас нет такой мощной армии, чтобы воевать с Хазарией, а у хазар нет ни лодок, ни кораблей, чтобы напасть на острова и воевать с нами. Для того, чтобы не допустить хазар в устье Днепра, мы должны направить туда свои корабли и первыми начать строительство крепости. Но без согласия императора Константинопольского сделать это трудно. Поэтому надо послать посольство в Византию и договариваться о дружбе с императором.

Царь смотрел на боярина Кушку ласково. Не далее, как накануне, в приватной беседе всё это уже обговаривалось, и царь боярина поддержал.

— Дельно, дельно! — заговорили разом бояре.

— А ты что думаешь, боярин Любомир? — прервал их царь.

Князь Любомир был моложе других, ему не было еще тридцати. Он приходился царю близким родичем и был его любимцем. Говорил он обычно с расстановкой, весомо, будто каждое слово он сначала пробовал на язык и взвешивал на ладони. Был он красив, ладен, а в облике его и в глазах угадывалось что-то рысье: ум, расчет и хищная жестокость.

— Я согласен с боярином Кушкой. Но чтобы наше сближение с Константинополем стало полнее и доверительнее, я предложил бы императору Феофилу включить наших посланников в посольство византийское, что в ближайшее время готовится выехать для дружественных переговоров с императором франков Людовиком*.

Царь удивленно взглянул на Любомира. О посольстве византийцев к королю франков он слышал впервые. Он сдвинул брови, но не сводивший с него взгляда Любомир опередил его:

— Об этом посольстве я узнал только сегодня и еще не успел доложить, государь.

Царь задумался. Бояре шепотом обсуждали, насколько могло бы это быть полезным для русов. Разведать торговые пути в страну франков было заманчиво, туда корабли южных русов еще не доходили. А договориться с императором Людовиком о торговле или каких-то предпочтениях для русских купцов было бы большой удачей.

— Спасибо, боярин. Это важное известие. Я подумаю об этом. А теперь обсудим состав посольства.

Опять пошла разноголосица среди бояр. Одни ратовали за то, чтобы послать к Феофилу боярина Кушку, другие поддерживали Мстислава. Сошлись на том, что они оба отправятся посланниками ко двору императора Константинопольского.

Царь поднял руку, все затихли.

— Я решил так. Послами поедут бояре Мстислав и Кушка. Во главе посольства встанет князь Борислав.

Стало так тихо, что было слышно, как жужжит муха в дальнем углу. Все, как по команде, повернули головы к краю скамьи, где сидел Борислав. Словно впервые его увидели. Наконец, поднялся самый старый из присутствующих, боярин Никита-фанагориец, и сказал:

— Позволь мне, государь.

— Говори.

— Боюсь, что у молодого князя нет никакого опыта в науке переговоров.

Вслед за ним встал воевода Кепский.

— Говори.

— Не гоже молодому князю быть главой посольства при столь достойных мужах, как бояре Мстислав и Кушка.

Царь помрачнел.

Поднялся со своего места Любомир.

— Дозволь, государь.

Царь кивнул.

— Посольство подразумевает не только умение убеждать, соглашаться и отстаивать свои интересы, для этого есть бояре Кушка и Мстислав, но и соответствовать по своему положению, чтобы быть на равных, стороне принимающей, то есть императору Феофилу и, возможно, императору Людовику. Князь Борислав — сын царя, и только он, кроме самого государя, может говорить с императорами на равных.

Короткая речь Любомира произвела впечатление. Даже фанагориец закивал седой головой в знак согласия.

Царь, казалось, только и ждал этих слов.

— Сказано мудро. Так тому и быть. Завтра обсудим с посольскими, что да как говорить, а через неделю в путь. Готовьтесь.

*Император Феофил — император Константинопольский, правил с 829 г. по 842 г.

*Сурож — Судак

*Людовик Благочестивый — король франков и император Запада, правил с 814 г. по 840 г.

IV

За окном уже светало, когда они разомкнули объятия и откинулись на подушки. Со двора в комнату вливался душистый аромат южной летней ночи. Цветочный нежный запах роз и ночных фиалок дурманил голову. Робко засвистали, перекликаясь, ранние птахи. Гасли, одна за другой, звезды, бледнела луна. Было тихо и безветренно: ни шороха, ни скрипа. Они долго молчали, словно не решаясь первыми нарушить этот покой.

Любава была ненасытной до ласк в эту ночь. Она была нежной и страстной, покорной и необузданной, горячей и своенравной, как необъезженная кобылица, ласковой и доверчивой, как прирученная олениха.

— Хочу, чтобы ты помнил меня, вспоминал обо мне каждую минуту там, на чужбине.

Длинные, густые волосы ее разметались по плечам и груди, глаза блестели и искрились, как изумруд, на шелковой, чуть золотистой коже вспыхивали россыпью капельки пота. Борислав не отводил от нее глаз и думал, как же ему повезло в жизни с женой: красивой, необычной, ненаглядной, самой прекрасной на свете женщиной. И больше ни о чем, кроме как о ней, не хотелось думать в этот миг.

— Давай не будем даже ненадолго расставаться в эту неделю. Даже из терема выходить не будем.

— Мне же днем к государю идти на Совет, — улыбнулся он.

— К государю ладно, а больше никуда.

Он опять улыбнулся и тихонько провел пальцами по ее плечу, по ее груди, по изгибу ее бедра. Она снова прильнула к нему устами. «Земляничные губы, удивительные, сладкие, не насытишься такими никогда», — подумал он, и стало так тепло и спокойно внутри, так хорошо, так нежно, будто горячее, терпкое вино разливалось в груди.

Любава привстала на подушках, оперлась о локоток:

— Я хочу тебе сказать что-то важное, Бориславушка.

— Что же, Любушка?

— У нас родится сын. И я видела вещий сон.

Борислав всегда удивлялся и восхищался ее даром видеть вещие сны и заглядывать в будущее. Как и все русы, он верил, что эти сны и эти видения посылаются свыше, но сам, если и видел сны, то самые обычные: о кораблях, о штормах на море или о странах, в которых бывал.

— Расскажи, что ты видела.

— У нас будет ребенок, он только-только зародился. А ночью во сне ко мне пришли волхвы и сказали: у вас с Бориславом родится сын, и назовете вы его Аскольдом. Это имя принесет ему славу в веках.

— У нас будет сын. Пусть будет так, как ты сказала. Назовем его Аскольд. А что значит: прославится в веках?

— Не знаю. Видно, он станет великим князем или, может быть, царем.

— Как славно ты рассказываешь, Любава. А не говорили ли тебе волхвы, скоро ли я вернусь из заморских стран?

— Не хочу, не хочу, не хочу думать об этом.

— Что ты, Любавушка, не плачь, милая. Я же вернусь.

— Да, они сказали, что ты вернешься, что я дождусь тебя.

— Вот видишь, всё хорошо, чего же тревожиться? Не плачь, конечно, я вернусь.

Любава закрыла ладошками лицо, и о том, что поведали ей кудесники, они больше не заговаривали.

Любава сказала правду, не досказала лишь одного: что увидятся они не скоро.

V

На малом Совете хакан русов напутствовал посланников такими словами:

— Говорят, что иные послы, завидев императора Феофила, падают ниц и не смеют глаз на него поднять. Я вам так скажу: не гоже преклоняться перед чужими царями. Ведите себя достойно, как и полагается посланникам русского царства. Поднесите, как принято, дары наши и грамоту с предложением мира и дружбы. А если всё получится, как мы того хотим, проситесь отправиться вместе с ромейскими послами к императору франков Людовику. Возьмите к нему наших купцов. Они там на месте поймут, как и чем с франками лучше торговать. А выгода наша в том, чтобы и с Византией не ссориться, а подобру жить, и с Людовиком задружиться.

Царь помолчал.

— Если случится вам дойти до царства франков, то далее идти вам следует к Варяжскому морю, к северным русам. Давно от них вестей нет, и что там делается, мы не знаем. Если есть у них силы отправить к нам свои ладьи с воинами, чтобы вместе биться с хазарами, просите у князей войско, расскажите им, что дикие степняки обложили со всех сторон, и война с ними уже не за горами. Помощь их ох как нужна.

Решено было для похода в Византию и Франкию снарядить три большие ладьи: одна для посольских, другая для купцов с товарами, третья для воинов, мало ли что.

— — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — —

Перед отъездом Борислав наказывал Любаве:

— Как родится у нас сын, положи перед ним этот мой меч и скажи такие слова: «Не оставлю я тебе другого имущества в наследство, и нет у тебя ничего, кроме того, что приобретешь этим мечом». Вот и ножны к нему с нашим родовым знаком: крестом и двулистником. А если вдруг что случится, и не вернусь я к тому времени, когда он вырастит, отдай ему от меня этот меч.

Они обнялись на прощанье, и долго Любава провожала его взглядом, стоя на крыльце, пока он совсем не скрылся с глаз в масленичном летнем мареве.

Глава вторая

Посольство

I

— Расскажи мне, Петрона, об этих росах*. Ты ведь долго жил в тех краях.

Петрона, по прозванию Каматир*, не так давно вернулся с той окраины мира, где посреди диких степей, в устье реки Танаис, возводил хазарскую крепость Саркел. Петрона был инженером, человеком редкой и выдающейся профессии, которого за несомненные таланты император ценил и приблизил к себе. Этими землями владели хазары, племя воинственное и варварское, по мнению Петроны. Они напоминали ему кентавров: создавалось впечатление, что они ели, спали и воевали, не слезая с лошадей. Они громко говорили, жадно ели, яростно спорили, и этот непрерывный гвалт изводил византийского инженера, привыкшего к тихому словесному общению и изящной недоговоренности изнеженного константинопольского двора, долгих два года. Крепость Саркел не только защищала хазарские земли, но и давала право византийским судам подниматься вверх по Танаису и дальше на Итиль. Но теперь эти же торговые пути становились закрытыми для южных соседей хазар — росов. Дорогу им преграждала возведенная Петроной крепость. У Хазарии, воевавшей на восточных окраинах с арабами, извечными врагами Константинополя, был подписан союзный договор с Византией, и теперь надо было решать, как вести себя с посланниками царя росов.

— Росов, василевс*, я бы определил тремя словами: воины, мореходы, купцы. Они воевали с хазарами, и, хотя между ними сейчас мир, я думаю, это ненадолго. Десять лет назад были набеги росов на наши крепости в Тавриде и на Амастриду* в Малой Азии. У них самый большой флот на всем Эвксинском Понте*. А русских купцов много и в Константинополе, и в странах Юга.

— Большое ли это царство?

— Три дня пути, государь.

— Они ведь язычники?

— Да, василевс. Они поклоняются каменным и деревянным идолам.

Император Феофил поморщился. Он вспомнил свой стихирь «Изыдите, языцы», в котором проклинал язычников, поклоняющихся идолам, и сравнивал с ними христиан, поклоняющимся доскам с ликами святых. Гонения на почитателей икон были и при его отце, и при Льве Армянине*, но уже слышался глухой ропот несогласных, и Феофил чувствовал, что надвигается раскол в умах и в обществе. Злые языки шептали, что сама императрица Феодора* втайне молится на икону Богородицы, что император догадывается, но не в силах этому помешать.

В последнее время стало особенно заметно, как сдал император, и, хотя никто об этом не говорил, придворные отмечали про себя появившийся на его лице нездоровый румянец. Феофил был еще молод: в двадцать шесть лет погибают от ран, редко от тайных болезней. Но поражение византийцев в битве с багдадским халифом Мутасимой в Малой Азии, когда сам василевс, возглавивший армию, едва не попал в плен, а персы разграбили и разрушили до основания его родной город Аморий, серьезно отразилось и на характере, и на здоровье императора. Аморий был городом детства, любимым местом на земле, и эта незаживающая рана кровоточила на сердце и жаром сжигала внутренности. Много, ох много забот. Арабы взяли Палермо и еще две крепости на юге Италии. Византии, как никогда, нужны были союзники. Самым могущественным из них был император Людовик — король франков, император Запада. Феофил рассчитывал на его помощь в войне с арабами и собирался отправить посольство ко двору Людовика. Неожиданное появление русских посланников в Константинополе могло оказаться полезным, чтобы обезопасить себя на Эвксинском Понте: набеги росов на Понтийских берегах отвлекали от главных дел, от главного врага: арабского Халифата.

Несмотря на распри в Сенате и в Церкви, подтачивающие изнутри императорскую власть в Константинополе, император Феофил пользовался любовью у простого населения. Он мог запросто появиться на каком-нибудь рынке, справиться о нынешних ценах на товары, поговорить с торговцами. Он любил музыку, особенно церковное пение, писал стихиры*, по праздникам управлял хором в Святой Софии* и приказал оборудовать в своем дворце чертог для музыкальных инструментов, в центре которого стоял огромный, единственный в мире орган. В лучших традициях римских императоров Феофил поощрял науки и искусство и приблизил к себе Льва Математика, основавшего высшую школу, и своего наставника, нынешнего патриарха Иоанна Грамматика. Характером же император был вспыльчив и самолюбив, с вельможами и даже чужеземными посланниками обращался свысока, надменно и порой жестоко. Как все византийские императоры, он был недоверчив и подозрителен.

Петрона ждал, что скажет император. Его способности инженера и строителя сочетались с качествами, необходимыми для царедворца: умением слушать и выжидать. Несмотря на молодые лета, он научился сдерживать себя и выглядеть так, как от него ожидали, как подобало выглядеть, и на каждый случай у него, как у актеров в театре, была приготовлена та или иная маска: льстивая, угодливая, серьезная или улыбающаяся.

— Кто возглавляет посольство росов?

— Князь Борислав, сын царя росов.

— Хорошо. Скажи русским посланникам, что через десять дней я смогу их принять.

— Петрона Каматир — византийский вельможа и военный инженер

— Росы — в Византии так называли русов

— Василевс — обращение к императору Византии

— Амастрида — греческий порт в Малой Азии

— Эвксинский Понт — Черное море

— Лев Армянин — император Византии

— Стихира — церковное песнопение

— Святая София — храм Святой Софии в Константинополе

II

Борислав не раз ходил с купцами в Константинополь, но в императорском дворце бывать не приходилось. Ему показалось, что их нарочно, прежде чем сопроводить к императору, провели через несколько залов, чтобы показать внутреннее величие и красоту дворца. Высокие, покрытые золотом двери распахивались перед ними, и каждый зал был не похож на предыдущий. Сопровождавший их вельможа по имени Петрона давал пояснения. Дворцовые анфилады были наполнены светом и казались воздушными. Один зал был выполнен в восточном стиле: по стенам диваны с расшитыми подушками, а посередине фонтан фиал в виде большой плоской чаши без ручек, в которой журчала вода. Другой назывался музыкальным чертогом. На высокий купол наползали малые купола, как бы поддерживая его, и создавалось впечатление, что потолок парит в воздухе. В углу под куполом висел орган, гигантский музыкальный инструмент, похожий на собранные пучками огромные свечи. Вливавшийся со всех сторон свет словно обволакивал, подхватывал его и создавал ощущение легкости и полета.

— Другого такого органа нет в мире, — заметил Петрона.

Третий зал, самый большой, венчал расписной потолок с изображениями огромных раковин, наползающих друг на друга. Узорчатые окна впускали солнечные лучи, и свет словно становился мягче и растекался по стенам и по полу, устланному большим пушистым бирюзовым ковром. Под потолком выступали, как крылечки, белые мраморные балконы, и у Борислава возникло чувство, что за ними кто-то наблюдает.

Наконец, Петрона торжественно провозгласил:

— Император Феофил ожидает вас.

За дверью раздался громкий глас:

— Посланники царя росов.

Двери растворились, и посольство чинно двинулось в тронный зал.

То, что они увидели в следующее мгновение, показалось волшебством. Перед троном стояло золотое дерево, на ветвях которого порхали и щебетали на разные голоса золотые птицы. Листочки шевелились, как от дуновения легкого ветерка, а бронзовые и позолоченные птички выводили каждая свою мелодию, с переливами, с соловьиным свистом, и вместе они составляли приятную, ласкающую слух музыку леса. Чудеса на этом не заканчивались: по сторонам трона разлеглись, как живые, позолоченные львы, которые при виде посторонних вдруг зарычали, выпучили глаза, раскрыли клыкастые пасти и забили хвостами.

Ничего подобного Борислав в жизни не видел. Эти львы и дерево с поющими птицами были выполнены столь искусно, что создавалась иллюзия, будто ты попал, ненароком ошибившись дверью, в золотой райский сад Эдем, о котором Борислав слышал от христианских священников.

Послы поклонились, не доходя трех шагов до трона, и Петрона, уже оказавшийся подле императора, принялся их представлять.

— Князь Борислав, боярин Мстислав, боярин Кушка.

— Прошу принять дары от великого хакана, царя русов, верительные грамоты и послание царя, в котором он предлагает императору Византии мир и дружбу, — громко сказал Борислав.

Внесли ларцы с дарами: золотые изображения животных, изделия из жемчуга, меха. Император скользнул взглядом по подношениям, казалось, он остался доволен.

Борислав исподволь разглядывал византийского царя Феофила. Он был молод, худ, невысок ростом, и от этого золотой трон представлялся чересчур широким для него, а спинка трона с мягкой полосатой обивкой слишком высокой. Прямой нос, усы и маленькая темная бородка удлиняли его довольно невыразительное лицо. Глаза были глубоко посажены, внимательный взгляд его выражал усталость. На нем были длинные белые одежды, расшитые золотом. За троном, как истуканы, стояли два стражника с копьями. Шесть или семь вельмож в красных и синих длинных до пят рубахах, подпоясанных ремешком на поясе, теснились вокруг трона.

— В добром ли здравии царь росов? — вымолвил, наконец, император.

Толмач из русов, осевших в Константинополе, переводил. На полшага вперед выдвинулся старый боярин Мстислав.

— Царь русов пребывает в добром здравии и шлет поклон великому василевсу. Наше посольство готово обсудить договор о дружбе и мире. Ведь наши страны хоть и разделены морем, но торговые корабли делают их ближе, и торговля наша процветает.

Пока боярин говорил, Феофил изучал лица послов. Он считал, что по выражению лица можно разглядеть сущность человека. Держались послы в его присутствии достойно, не смущенно, но и не дерзко.

Вперед выступил третий посланник, боярин Кушка.

— Известно, что Византия строит крепости для соседа нашего, Хазарии. Мы не просим о том же Константинополь, но сами хотим возводить новые крепости на море. Просим лишь не чинить нам в этом препон.

Император нахмурился. Тогда слово молвил Борислав:

— Если царь русов примет решение о возведении новых портов, то вдалеке от границ Византии. Кроме того, они будут открыты для византийских судов. Надеемся, что порукой тому станет дружба наша.

Феофил взглянул на него благосклонно.

— Хочешь ли еще что-то добавить, князь?

— Просим василевса позволить нам отправиться к королю франков Людовику вместе с византийскими послами.

Император, казалось, был удивлен.

— Зачем ищете вы встречи с императором Запада Людовиком?

— Мы хотим не враждовать, а торговать. Если будет на то воля короля Людовика, станем возить свои товары и в страну франков.

Император кивнул.

Аудиенция была закончена. Оставалось дождаться ответа.

В тот же день по обычаю послы были представлены императрице. Комната была украшена цветами, на полу был расстелен персидский узорчатый ковер в мягких тонах и стояли большие китайские вазы из тонкого фарфора, расписанные драконами. Она расслабленно восседала на троне, светлые, уложенные в косы волосы, спускались из-под короны на плечи. За спиной ее стоял хмурый безбородый мужчина, евнух Феоктист, человек влиятельный, пользующийся безграничным доверием императрицы Феодоры*, как позже узнал Борислав.

Прием оказался кратким и незначительным. Петрона представил посланников, царица поинтересовалась, хорошо ли они устроились в Константинополе, и на этом всё закончилось. Бориславу запомнился лишь томный вид и надменный взгляд царицы Феодоры.

— — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — —

Прошла неделя в Константинополе, и Борислава не покидало чувство недоговоренности и недоделанности царского поручения. Опытный боярин Кушка говорил: «Надо ждать», — и они ждали. Их разместили вместе со свитой в прекрасном дворце, называвшимся посольским домом. Приставленный к ним Петрона оказался милым и предупредительным человеком. Еда и питье были обильны и изысканны. Сад вокруг дворца журчал фонтанами и дурманил ароматами цветов. Но пройти дальше этого сада через ворота и выйти на улицу было решительно невозможно. Вежливая стража преграждала дорогу и просила вернуться в дом. Петрона приятно улыбался и ничего не объяснял. В безвестности и ожидании прошла еще одна неделя.

Наконец, в один из прекрасных солнечных дней пришел, будто влетел перышком в посольский дом, Петрона и объявил, что на завтра в императорском дворце назначен пир в честь послов росов.

— — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — —

Во главе пиршественного стола сидели император Феофил с императрицей Феодорой. По правую руку от него князь Борислав, боярин Кушка и боярин Мстислав, рядом неизменный Петрона Каматир, чуть сзади — толмач. Петрона шепотом называл имена вельмож: брат царицы патрикий* Варда, патриарх Иоанн Грамматик* и так далее, и так далее, всего около пятидесяти знатных гостей.

Столы пестрели разнообразием блюд, блестели золотом и серебром чаш и источали пряные ароматы: фазаньего мяса и индюшатины, десятков сортов рыб, морских и речных, сыров и овощей, ароматических трав, вин и сладких десертов. В трех золотых вазах, столь тяжелых, что их везли на тележках, покрытых пурпуром, внесли фрукты.

Борислав понимал, что главное будет сказано именно сегодня, на этом пиру, пил и ел мало, хотя от обилия блюд и запахов кружилась голова, и рука сама тянулась к аппетитным кусочкам. Боярин Кушка, хрустя костями на зубах, пережевывал кусочки фазана так, словно перемалывал в труху вражеские полчища. Боярин Мстислав мало ел и пил, был молчалив и болезненно бледен.

Гостей развлекали жонглеры и акробаты. На протяжении всего пиршества, не умолкая, играли цимбалы. В зале стоял гул десятков голосов, говоривших одновременно, стук передвигаемой посуды, шорох одежд, перезвон цимбал, и всё это сливалось в единый густой гомон, повисший в воздухе.

Император был весел. У сидевшего рядом с ним князя Борислава он расспрашивал о хакане росов, об отношениях с хазарами, о флоте — гордости росов, о торговых путях, о соседних славянских племенах, а потом сказал самое главное: «Я рад дружбе с королем росов и приказал своим советникам подготовить договор о мире и дружбе между нашими царствами.»

На следующий день стража, окружавшая посольский дворец, исчезла, и стало возможным свободно выходить в город.

— — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — —

Который день не покидал боярин Мстислав своих покоев. Боялись, что уже не оправится. Однако, поднялся, встал на ноги, даже посмеялся над собой:

— Сабля хазарская не брала, а тут хворь никчемная одолела. Да только не хочу я на чужбине умирать. Так что рано меня оплакивать.

Посовещавшись, князь Борислав и боярин Кушка решили продолжать путь без него, а боярина Мстислава отправить домой с ближайшим купеческим судном.

— Дома и стены помогут, быстро на поправку пойдешь, — сказал ему Кушка.

— Эх, подвел я вас, — вздыхал старый боярин. Как царю на глаза покажусь этакой развалиной?

— Вот, возьми, Мстислав Иванович, — сказал, прощаясь, Борислав. — Передай Любаве мой подарок. Позаботься о ней.

*Императрица Феодора — супруга императора Феофила, регентша с 842г. по 856г.

*Патрикий — патриций, по аналогу с Римом

*Патриарх Иоанн Грамматик — патриарх Константинопольский с 837г. по 843г.

III

Слуги князя Борислава Богдан и Глеб были отпущены на целый день гулять по городу. Оба они только вышли из отроческого возраста, и всё для них было внове: и море, и чужая страна, и большой заморский город, о котором они столько слышали, — Константинополь. Город предстал перед ними огромной каменной крепостью, окруженной мощной неприступной стеной. Через каждые пятьдесят метров из стены вырастали сторожевые башни. Крепостная стена тянулась вдоль пролива и со стороны бухты Золотого Рога, и с другой стороны, где был ров, и дальше, пока хватало глаз. Она взирала свысока на проплывающие корабли и давила своей мощью.

Город притягивал и пугал одновременно.

— Дядя Трифон, пойдем с нами в город.

Трифон, мужчина серьезный, в летах, состоял на службе у боярина Мстислава.

— Что я там не видел? Али заблудиться боитесь?

Улыбаясь в усы, он оглядел Богдана с Глебом и сказал:

— Ладно уж, пойдем. Покажу вам город.

Даже внешне Глеб и Богдан были полной противоположностью друг другу. Богдан, стройный светловолосый юноша, юркий, проворный, был похож на любопытного зверька, выпущенного на свободу: он крутил головой и глазел по сторонам, словно боясь пропустить что-нибудь интересное. Глеб был покрупнее, меньше говорил, а больше прикидывал в уме: что стоит прикупить с пользой и что пригодится в хозяйстве.

Они вышли на улицу и сразу оказались в шумном, тесном, сияющем солнечными жаркими лучами каменном мире, в котором улицы разбегались, как тропинки в лесу, а площади неожиданно раздвигали дома, как поляны деревья, только были не травяные зеленые, а булыжные — серые, пыльные. Они прошли немного вперед, и перед ними выросла Святая София. Трифон так и сказал: «Вот самый главный храм у христиан — Святая София». Богдан задирал голову и, щурясь на солнце, всё старался разглядеть купол. Похожий на гигантский шлем он вознесся столь высоко, что своими полукруглыми боковинами, будто щеками, терся о голубое небо. Бойкий на язык Богдан притих и думал про себя: «Как же смогли воздвигнуть такое?»

Огромный город, выстроенный по подобию некогда могущественного Рима, в котором Колизей сделался ипподромом, а форумы превратились в торговые площади, сохранил цирк и бани, которыми когда-то гордился Рим, и остался городом дворцов и храмов, центром искусств, наук и торговли.

Они пробирались сквозь гудящий, как улей, чадящий острыми запахами рынок.

— Еще один. Сколько же этих рынков? — удивлялся Глеб.

Трифону нравилось показывать этим безбородым юнцам город, похожий на гигантский муравейник, в котором сам он бывал не раз.

— Каких только нет: и мясной, и рыбный, и овощной. Есть рынки, где продают лошадей всех мастей, и рынок, где торгуют мехами, шелковыми и льняными тканями, и рынок, где выделывают воск и продают свечи, и угольный рынок, и аптекарский, и рынок писцов, где пишут прошения и жалобы.

— А это что за диво дивное? — вопрошал Богдан.

Над речкой был перекинут каменный мост с рядами арок, отчего он казался воздушным и легким, словно висящим меж двух берегов на фоне неба.

— Это придумано, чтобы вода шла в город и доходила и до дворцов, и до малых домов для омовения.

Много было чудного и диковинного, успевай только головой вертеть: каменные статуи — не богов, а царей, фонтаны на площадях, извергающие из-под земли рассыпающиеся жемчугом струи воды, величественные дворцы из белого мрамора и взлетающие к небу храмы, издающие густой, мелодичный колокольный звон.

«Какая красота», — подумал Богдан.

— А что за этой стеной? — спросил Глеб.

— Называется Колизей, — отвечал Тихон. — Сам я там не был, врать не буду, но слышал: скачут здесь по большому кругу кони, и кто первым придет, тот и победил.

«Вот бы посмотреть», — подумал Глеб.

Откуда только взялось столько народа. Люди шли куда-то, толкались, смеялись, разговаривали, бранились, и никому не было никакого дела до глазеющих по сторонам чужеземцев.

IV

С отъезда посольства прошло четыре месяца. Вестей от Борислава не было. Чуть завидев паруса со стороны моря, Любава бежала в порт. Корабли приходили, да всё не те. Уже дул с моря холодный ветер, поднимал волны и гнал ладьи к берегу, чужие ладьи. Иногда она просто стояла на высоком берегу и вглядывалась вдаль: не пригонит ли ветер парус с весточкой из дальних краев, единственный, долгожданный парус.

Любава носила ребенка. Под сарафаном живот был еще не заметен, будто только пополнела и округлилась лицом. Почти каждую ночь во снах она видела Борислава. Он приходил к ней нарядный, в белой, вышитой золотыми нитями рубахе и красном кафтане. Карие глаза его на открытом лице смотрели на нее ласково и улыбались. Русые волнистые волосы были откинуты назад. Она вглядывалась в каждую черточку, и казалось, вот-вот протянет он к ней руки, обнимет жарко и поцелует сладко в уста. Наверное, только сейчас она особенно чутко понимала то, что так влекло ее к нему: его доброту, силу и нежность. Он что-то ей говорил, и по губам она понимала: «Не тревожься, не грусти.» Как не грустить, когда вместе с ним ушло лето, и пролились осенние дожди, и всё нет никаких вестей от него. Уже стучался в ней их сын, а он этого не слышал, уже отсчитывала она месяцы до срока, а он этого не знал. Еще стояло тепло на дворе, но листья на деревьях заалели и позолотились, значит и зима близко. Морозы придут, когда сын родится.

В своих снах она видела шумный солнечный город, в котором не бывает зимы, и Борислава, шагающего по булыжной мостовой. Видела белый, увенчанный куполом, как шлемом, красивый дворец и Борислава, беседующего с императором. Видела большой корабль, рассекающий волны, и Борислава на палубе, летящего навстречу бурям и ветрам. Днем она ждала весточки от него, ночью незримо была рядом с ним.

Наконец, случилось: на купеческом судне вернулся боярин Мстислав. Он был хвор и не мог продолжать поход. Любава поспешила к царскому дворцу, но ждать пришлось долго. Расспрашивал, видно, царь дотошно, — боярин вышел из палат, когда солнце уже клонилось к закату.

Боярин Мстислав приходился Любаве близким родичем, и, рано оставшись без родителей, она росла в его доме. Мстислав всегда был ласков с ней, а она почитала его как второго батюшку. И десять лет назад, и сейчас он казался ей старым, большим и добрым и напоминал ей умного, верного сторожевого пса, лохматого и седого.

— Здравствуй, Любава, здравствуй, милая. Знаю-знаю, о чем спросить хочешь. Жив-здоров твой Борислав. Пойдем со мной, я тебе всё расскажу.

Боярин по приезду лишь заглянул ненадолго домой и сразу к царю. Теперь его ждала натопленная баня и праздничная трапеза. Жена его Марфа и дочка Марья встречали хозяина с поклоном. Старший сын погиб в битве с хазарами, младший воевал на дальних заставах, две старшие дочери были замужем, и лишь младшая Марья, одногодка Любавы и подруга ее по прошлым девичьим играм сидела пока в девках. Челядь суетилась, накрывала на стол.

— Смотрите, кого я привел, — сказал боярин, указывая на Любаву. — Вместе будем вечерять, а если хочешь, то и оставайся. Поживи с нами, всё веселее будет.

— Спасибо за приглашение, Мстислав Иванович. Но буду я мужа в мужнем тереме дожидаться.

— Дело твое, Любава. Мы тебе всегда рады. Пойди пока с Марьей в светелку. Есть, небось, о чем языки почесать. А я пока в баньку. Потом уж и за стол сядем.

В девичьей светелке ничего не менялось. Вот и Любава еще полгода назад так же время проводила: то за прялкой, то глядя в окошко, подперев щеку. С Марьей они не виделись давно, не до того было. И теперь Марья, как горохом, сыпала вопросами:

— А расскажи, каково это ребенка вынашивать?

— А долго ли до срока?

— А не страшно?

Любава отвечала, а сама думала: «Какая же Марья еще молодая и глупая. Да и я ведь такой же была.»

— А можно потрогать легонько?

— Потрогай.

— А он уже толкается? Что-то не слышу.

— Толкается иногда.

— А по Бориславу скучаешь?

— Скучаю.

Марья сделала большие глаза и зашептала:

— Я тебе, Любава, свой секрет поведать хочу. Замуж меня отдать собираются. За Любомира.

— Он-то тебе люб?

— Люб. Только боюсь.

— Чего же бояться, коли люб.

— Расскажи, как у вас с Бориславом было.

— Что рассказывать? У всех по-разному бывает. Вот жду теперь его. Ни о чем другом думать не могу. Батюшка твой, видно, привез весточку. А больше и не надо ничего.

Сели трапезничать вчетвером, во главе стола боярин Мстислав. На столе дымились большие блюда с мясом и с рыбой, по чашам был разлит квас, в центре — каравай.

— Не бранился ли государь, что возвернулся до срока? — спросила боярыня Марфа.

Она была худа, суха и еще красива, будто отблеск былой красоты застыл на ее лице. Марья же была ростом невысокого, румяна, чернява волосами, худенькая и юркая, как белочка.

— Царь был ласков со мной, справлялся о здоровье, но более всего обрадовался, что император Феофил предлагает нам свою дружбу, хоть и не отворачивается от Хазарии. А Борислав твой молодец: говорил хорошо и с достоинством перед императором.

Любава зарделась, будто саму ее похвалили.

— Всем гостинцы привез, а тебе, Любава, от Борислава подарок.

Мстислав принялся доставать и раздавать гостинцы: боярыне, Марье, а Любаве затейливо расшитый платок от Борислава.

— Борислав сказывал, что защитит тебя этот плат от всех напастей.

Любава развернула платок. Шелковый, легкий, с узорами в виде кружочков и крестиков из золотой охры на пурпурном фоне, он казался воздушным и обнимал плечи и грудь так нежно, что Любава на минутку представила, будто это Борислав целует и ласкает ее.

— Еще он тебе наказывал думать о ребенке и не тревожиться ни о чем.

— Когда же они домой вернутся?

— Не скоро еще. Придется подождать. Посольство к королю Людовику отложили до начала весны. Пойдут конно и пеше. Но дорога известная, византийцы уже в третий раз к Людовику посольство отправляют.

«Не скоро еще. Сколько же ждать придется? Конечно, буду ждать, и тревожиться буду, и ребенка выношу, всё вытерплю, только бы с ним всё было хорошо.» Любава вдруг вспомнила свой сон, тот, в котором ведун являлся ей и говорил: «Долго, очень долго ждать придется, но вы увидитесь с Бориславом, дождешься, вернется он.»

Любава вдруг подумала, что хорошо бы, пока она не совсем тяжела, пойти на болота, найти старого волхва и упросить его рассказать, что будет с ними, что станется с их сыном, и когда же вернется к ней Борислав.

V

Тропинка становилась всё уже, и солнце с трудом пробивалось сквозь темные, рыжие и золотые кудри деревьев. Их толстые стволы, похожие на богатырей царской стражи, всё теснее смыкали свои ряды и тянули корявые лапы, будто хотели остановить незваного гостя. Любава вышла поутру, но в глухой чаще, через которую она шла, время терялось, и было непонятно: то ли полдень, то ли к вечеру день клонится. Было сумрачно, сыро и зябко. Казалось, что в спину ей кто-то смотрит, она гнала прочь эти мысли и липкий страх, ползущий потом по спине. Она не оглядывалась, знала, что стоит остановиться, оглянуться, как страх стреножит ноги и потянет ее назад. Лес вздыхал, скрипел, потрескивал, шумел, кряхтел, шептал, кричал, ухал и перекликался на разные голоса. Какой-то зверь продирался сквозь чащобу. «Ступай, зверь, своей дорогой, а я по своей надобности бегу. Дело у меня важное, к волхвам через бор и болота добраться надо.»

Тропинка спускалась ниже, потянуло сыростью, впереди обманчивой зеленой ряской затаилось болото. Любава с детства знала тайную тропу через тростники, а вокруг трясина: засосет так, что охнуть не успеешь. Чужие здесь не пройдут. Любава, осторожно ступая по неприметной для постороннего глаза дорожке, вышла к косогору, за которым, как крепостные стены, вросшие в землю, частоколом стояли деревья. Она знала: за ними укрытая лапами дремучих елей поляна и маленькая избушка, поросшая мхом, — тайное место, где жили хранильники*.

Она вышла на поляну и огляделась. В центре поляны стоял огромный дуб, на нем черепа лосей и туров. Почерневшие от времени деревянные фигуры богов взирали на нее из-под насупленных бровей. Будто отделившись от них, вышел из-за их спин старик.

— Сказывай, девица, зачем пришла? Зачем дитё с собой принесла?

Перед ней стоял высокий крепкий старец. Белые длинные волосы спускались на плечи, густая седая борода соединялась с усами, словно оторочив бледные губы пушистым мехом, взгляд был острым и строгим.

Любава не сразу поняла, что он говорит о ребенке, которого она носила. Лицо кудесника показалось знакомым. «Не он ли со мной говорил во сне?»

— Дозволь спросить, когда вернется из дальнего похода муж мой князь Борислав?

— Присядь, княгиня, — старик показал на два больших плоских валуна, покрытых шкурой. Они вросли глубоко в землю, а перед ними чернел круг со следами костра, усыпанный погасшими углями. Рядом со вторым валуном стоял толстый деревянный посох с нанесенными по всей его длине письменами.

Любава присела. Старик сел рядом на камень, взял посох и пошевелил кострище. Угли вспыхнули огненными узорами. Ведун шевелил их своим посохом, смотрел на быстрые, бегущие замысловатым зигзагом, то вспыхивающие, то мерцающие красно-желтые огоньки, складывающиеся в хитрый рисунок, и молчал. Молчала и Любава. Она не отрывала взгляда от углей, и в их меняющемся узоре чудилось ей что-то похожее на глаза, нос, рот. Она вскрикнула: из черно-красного кострища алыми раскаленными углями на нее глядел Борислав. Это было его лицо.

— Что с ним? — вскрикнула Любава.

— Успокойся. Он тоже думает о тебе и видит тебя в своем сне.

Угольки запрыгали, забегали веселее. И стало легче на душе. Озноб-колотун утих, успокоилось тревожное сердечко.

Старик опять долго молчал, шевелил посохом угли и вглядывался в огоньки, змейкой кружащиеся в черном круге. Рядом он поставил крынку с водой, и отблески вспыхивающих язычков пламени отражались на ее поверхности. Взгляд его казался отрешенным, будто был он не здесь, а путешествовал в иных мирах. Длинная белая его рубаха, подпоясанная ремешком, светлым пятном выделялась на фоне темного леса. Только сейчас Любава заметила другие знаки, разложенные перед ним: земли, солнца, птиц и змеи. Змей напоминал дракона. Старик перебирал их корявыми сухими пальцами, глядел на воду, водил посохом по земле и что-то бормотал. Когда таинство закончилось, он поднял глаза и уперся взглядом в Любаву — словно копьем кольнул.

— Нескоро твой суженный вернется. Много испытаний ему предстоит. Но свидитесь. Так что жди, терпи.

Слезы навернулись на глаза. Любава сдержалась, чтобы не заплакать.

— Что может помешать ему? Или кто? Скажи.

Взгляд его смягчился, будто пожалел он, что эта молодость и красота станут увядать в одиночестве.

— Не обо всем дано знать, и не всё можно сказать. Если бы люди знали наперед, что с ними станется, не было бы у них разочарований, но не было бы и надежд, и нежданной радости.

Любава прижала руку к животу и спросила:

— Что станется с моим сыном?

— Ты сама уже всё знаешь. Нареки его Аскольдом. Он станет доблестным витязем, могучим князем и правителем земель и большого города, о котором ты и не слыхивала. А память о нем сохранится в веках.

— Почему не спросишь про себя? — продолжал старик.

— Разве мне что-то угрожает?

— Есть один человек, и он уже замыслил злое. Возьми эту фибулу*, она убережет тебя.

Старик вложил ей в ладонь маленькую металлическую пластину с изображением волка.

— Вдень нитку и носи на груди этот оберег. Ты вернешься сюда через пять лет и узнаешь больше. Пока прощай.

Любава не посмела спросить, что же случится с ней через пять лет, и почему она должна будет вернуться. Она поклонилась и пошла с поляны, сначала медленно, словно удерживая сказанное в голове, потом ускоряя шаг и чуть не бегом: через лес, через болото, через чащу, домой, домой.

— Хранильники, ведуны, кудесники — волхвы

— Фибула — оберег

VI

Василевс встречался с князем Бориславом наедине уже во второй раз. Этот молодой варвар был умен, любезен и рассказывал много интересного о царстве росов, о котором император знал совсем мало. Феофил ценил умных людей, а русский князь оказался еще и приятным собеседником. Они беседовали в диванном зале у фонтана фиал, где, кроме них, был только толмач. Императора занимала одна мысль, которая пришла ему в голову еще в первую их встречу. Было бы делом богоугодным обратить варварские племена в христианство. Людовик Благочестивый, называвшийся императором Запада, которому Феофил, величавший себя императором Востока, старался подражать, посылал епископов к норманнам и, как известно, многое сделал, чтобы привлечь короля данов Харольда к христианской вере. Князь Борислав — человек весьма знающий, повидавший разные страны и разные веры, он может сравнивать и достаточно разумен, чтобы выбирать. Он наследник русского хакана, а значит у него есть возможности не только самому прийти к истинной вере, но и крестить свой народ в этой вере.

Император Феофил был прав в своих суждениях о русском князе. Борислав был из тех редких людей, которые не довольствуются привычным и повседневным, а пытаются понять и познать новое, необычное, порой необъяснимое в том, с чем сталкивает их жизнь. Двор Константинопольского императора разительно отличался от уклада русского царства не только пышностью и величием византийских дворцов, но и самой атмосферой тайны, спрятанной в дворцовых залах. Сам Борислав, как и многие русы, никогда не скрывал своего отношения к другим людям и делил их на друзей и врагов. К врагам он бывал беспощаден, за друзей готов был жизнь отдать. Но ни в дружбе, ни во вражде не было ни хитрости, ни камня за спиной. Здесь, в Константинополе, он постоянно чувствовал некую недоговоренность, словно вельможи, с которыми он встречался, все, как один, говорили одно, а думали совсем по-другому. И в то же время он дивился тому, что они научились делать, их выдумкам, их умению. К примеру, неведомые механизмы могли поднять трон во время приемов, и тогда император, как по волшебству, возносился вверх и возвышался над посланцами других народов. Борислав, с одной стороны, не доверял хитростям и закулисным тайнам византийцев, с другой, стремился познать науки и мастерство, в которых не было им равных.

Чтобы лучше их понять, он решил воспользоваться временем, появившимся после решения отложить посольство во Франкию до весны, и начал учить греческий язык. В этом ему помог сам император Феофил.

— Это прекрасно, князь, что ты интересуешься нашей культурой и науками, в которых Византия достигла многого. Мне бы также хотелось, чтобы ты побольше узнал и о нашей вере. Я дам тебе лучшего учителя на свете, который когда-то учил и меня. Это Иоанн Грамматик, наш патриарх.

— — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — —

Прошел месяц, Иоанн Грамматик и князь Борислав стали общаться без толмача. Патриарх, несмотря на свою занятость, находил время для занятий и бесед с русским князем, и было видно, что делает он это не только по велению императора, но и потому, что самому ему нравится передавать свои знания столь способному и пытливому ученику. Борислав же вникал во всё услышанное жадно, с удовольствием.

При византийском дворе за спиной патриарха говорили о нем разное. Говорили, что он колдун и гадает на воде. Иоанн только отмахивался от этих слухов и как-то предложил Бориславу:

— Князь, хотите я вам покажу некоторые свои химические опыты?

Когда Иоанн бросил в воду какой-то порошок, и вода зашипела и задымилась, Борислав отпрянул в ужасе. Иоанн улыбнулся:

— Не тревожьтесь, князь, здесь нет никакого колдовства. Это просто известь, и она дает такой результат при соединении с водой. Я, как видите, увлекаюсь химией, в которой еще очень много неизведанного.

Чем больше Борислав вникал в то, что ему рассказывал и показывал Иоанн, тем большим доверием он к нему проникался. В молодости патриарх был иконописцем, затем стал преподавать богословие. В весьма молодом возрасте, чуть старше Борислава, он уже снискал славу человека ученого и уважаемого. Рассуждения его всегда были подкреплены доказательствами и ссылались на литературные источники, которых он знал великое множество. Он отличался особенной способностью к критике и анализу. Он обнаруживал необыкновенные познания в разных областях науки, а его руководство по грамматике, что и дало ему прозвище Грамматик, не имело равных.

Ко времени встречи с князем Бориславом Иоанну Грамматику было чуть более пятидесяти. Это был старик, убеленный бородой, с редкими седыми волосами и выдающимся шишковатым лбом. Он был худ и высок. Более всего в его внешности поражали его глаза. Они были светлые, ясные и, можно было бы сказать, вдохновенные, но не фанатично, а возвышенно, словно освещены были изнутри или свыше неземной, доброй верой.

Об этой доброй вере Иоанн и рассказывал князю: понемногу, исподволь, потом, видя его интерес, больше, глубже, словно уходя в века на восемьсот лет. Тогда Борислав забывал, что перед ним патриарх, облаченный в белые с золотом одежды, и видел ученого и мудреца, наимудрейшего из всех людей, встречавшихся в его жизни.

История Исуса* Христа, распятого в Иудее восемьсот лет назад, поразила его воображение. Иоанн рассказывал так, словно сам был среди учеников Христа, и Борислав будто слышал его речи и видел Исуса глазами Иоанна. Борислав проклинал предательство Иуды и плакал, когда распинали Христа. Он ни на секунду не сомневался, что эта история, похожая на сказку, — быль. Но чтобы понять суть учения Христа, приходилось снова и снова спрашивать, слушать, размышлять о вещах, о которых ранее не задумывался, и пытаться понять.

Боги русов, среди которых главным был Перун, казались Бориславу вечными и незыблемыми, как скалы, повседневными, как веретено, и могущественными, как буря или гроза. Он видел людей с разной верой и принимал их такими, какие они есть. Во время путешествия в Хиву он встречал мусульман, верящих в Аллаха, хазары называли себя иудеями. Все они были купцами или воинами, такими же, как он. Они воевали и проливали кровь, убивали и сами погибали. Бывало, они предавали и изменяли, но считали это хитростью, а не грехом. Во всех этих людях было обязательно что-то хорошее, не только плохое, но они не ведали, что есть добро, а что есть зло. Только теперь, в беседах с патриархом Иоанном, наверное, впервые Борислав задал себе этот вопрос: что же есть добро? И впервые получил на него ответ, который поначалу показался ему странным, — милосердие.

Боярину Кушке, с которым князь делил гостевой дом, Борислав ничего не рассказывал об этих беседах. Сказал лишь, что император приглашал его для приватной беседы, но про боярина не забыл, а просил передать, что к русскому посольству относится с расположением и непременно напишет об этом императору Людовику. Кушка пыхтел, надувался от обиды, что не был позван на приватную встречу, но, в конце концов, успокоился и решил про себя, что так оно и лучше, и миссия его выполнена. Он пребывал, может быть, в первый раз в жизни в неге ничегонеделания, ел, пил в свое удовольствие и даже, кажется, присмотрел кукую-то византийскую матрону для тайных наслаждений.

*Исус — таковым было в это время написание имени Иисуса Христа

VII

— Скажи, Петрона, почему отъезд посольства к императору Людовику перенесен на весну?

Петрона, знавший о расположении василевса к русскому князю, тоже проникся симпатией к Бориславу. Он, как мог, опекал князя росов, и пока Иоанн Грамматик вел беседы серьезные: о вере, о науках, — Петрона развлекал русского посла рассказами из жизни византийских вельмож, забавными историями и городскими сплетнями, водил его в бани и в Колизей, и, в конце концов, сделался ему добрым приятелем. Эта житейская сторона жизни огромного города стала для Борислава столь же любопытна, сколь неожиданными казались рассуждения патриарха о вере. Борислав был похож на человека, только что научившегося плавать. Он греб, он плыл, будто раздвигая руками волны и ныряя с головой, и с удовольствием погружался в новые знания. В то же время он не был настолько наивен, чтобы ни понимать, что он всего лишь гость на чужом пиру, что всё, чему он научится, всё, что сможет познать, сгодится лишь там, где сгодится он сам, — дома.

— Дорогой Борислав, неужели тебе не доставляет радости невольная отсрочка с отъездом из нашего славного города? Неужели наши прогулки по Константинополю, мое общество и твои беседы с досточтимым патриархом Иоанном наскучили тебе?

Петрона притворно закрывал лицо руками, будто натягивал на себя маску невыразимой печали. Борислав смеялся:

— Из тебя вышел бы прекрасный актер, Петрона. А все-таки, чего мы ждем?

Петрона улыбнулся, потом сделался серьезен.

— Император Феофил придает большое значение приготовлениям, а посольство к императору Людовику, христианскому императору Запада, всегда считается делом государственной важности. Василевс сам отбирает дары, а во главе посольства будет кто-нибудь из епископов. Кроме того, зима в этих северных странах снежная и суровая, не в пример благословенной Византии. Путь туда нелегкий: через горы и леса. Но ты не беспокойся. Это уже третье посольство к королю франков, и дорога хорошо известна.

После многозначительного молчания Петрона зашептал:

— Я скажу тебе по секрету, дорогой Борислав, что император Феофил настолько благосклонен к тебе, что специально включил в письмо несколько любезных фраз о послах росов, и просит Людовика принять ваше посольство со всей благожелательностью. Это такая редкость с его стороны, гордись, князь.

Бориславу, в самом деле, было чем гордиться. Посольство русов в Константинополь, кажется, начинало давать плоды. Уже готовился договор между царством русов и Византией. Единственное, что омрачало его приподнятое настроение от переговоров с Феофилом и от предвкушения путешествия ко двору императора Людовика, — это тоска по дому, по Любаве. Каждый новый день в Константинополе отдалял их встречу, отодвигал ее, будто чем больше проходило времени, тем больше явь подменялась снами, в которых она была рядом, и делалась далекой и призрачной. Была бы здесь его Любава, и тогда эти месяцы познаний и открытий, учения и постижения казались бы Бориславу самыми счастливыми. Была бы Любава рядом, не примешивалась бы к солнечным дням в Византии серая тоска по родному дому, не было бы так грустно порой.

— — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — —

С купеческим судном прибыл гонец от великого хакана. Договор о мире и дружбе между Византией и царством росов был подписан.

Глава третья

Византийка

I

В то время, как князь Борислав предавался наукам и ученым беседам, его слуги Богдан и Глеб по-своему проводили в Константинополе выпавший им отдых от повседневной службы. Вначале они вместе бродили по городу, глазея на диковины, но очень скоро их интересы разделились. Посольское подворье располагалось недалеко от Святой Софии, и каждый раз, когда они проходили мимо, что-то будто подталкивало Богдана войти в этот храм, поражающий своим величием. И каждый раз они проходили мимо, и равнодушный к этой могучей красоте Глеб тянул его на рынок, где продавали лошадей. В этот раз Богдан остановился.

— Нет, Глеб, иди один.

— Как хочешь.

Глеб любил этих красивых животных. А здесь, на Константинопольском конном рынке их было не счесть, самых разных пород: из Каппадонии и из Малагины, арабские скакуны и нисейские кони — откуда их только ни привозили. Торговцы расхваливали свой товар: «Кони достойные царей, прекрасные с виду, мягко выступают, легко повинуются уздечке. Пылки, выносливы, быстры, подобных им нет на целом свете.»

Глеб ходил на рынок просто полюбоваться лошадьми. Они были белой и радужной масти, бурые и вороные, легкие, с красиво вздернутой гордой головой, волнистой гривой и блестящей на солнце шкурой. Глеба там уже узнавали и кивали ему, как доброму знакомцу. Однажды ему несказанно повезло. Конюх, с которым он успел познакомиться, взял его с собой на ипподром. Глеб вертел головой, рассматривал трибуны, заполненные народом, и арену, настолько большую, что с одного конца невозможно было увидеть то, что делалось на другом. В этом Колизее, как называли ипподром византийцы, мог, наверное, поместиться маленький городок. Когда же начались скачки, Глеб забыл обо всем на свете. Он словно очутился в сказке, где царили гордые кони, и не было больше ничего: ни Константинополя с его бесконечной крепостной стеной, дворцами и храмами, ни моря, бьющего о борт ладьи, ни даже князя Борислава.

— — — — — — — — — — — — — — — — — — — —

Богдан с трепетом вошел внутрь храма. Святая София ослепила его блеском тысячи свечей, закружила голову багряными красками расписных стен, захороводила тяжелыми колоннами, взлетела под купол солнечными от льющегося внутрь света балконами, упала на темечко, как с небес, с недосягаемой высоты фигурами с крыльями, которые кто-то невидимый за его спиной назвал ангелами. Он почувствовал себя крошечным, как муравей, и гордым за таких же, как он, людей, тех, кто возвел эти стены и дал им вечность.

Он бочком, словно боясь, что в нем разглядят чужеземца и выгонят вон, прошел на другую сторону огромного храмового пространства, лишь спереди частично заполненного людьми, встал у стены и стал наблюдать. Открывшееся ему зрелище было красивым, невиданным. На возвышении стоял священник в длинных одеждах с большим крестом на груди, перед ним люди: мужчины с непокрытыми головами и женщины в платках. Запел хор, настолько пронзительно и нежно, что защипало в глазах. Женские голоса проникали в самое сердце, словно трогали его подушечками пальцев, и от этого становилось сладостно и немного печально. Он не понимал, да это было совсем не важно, о чем вздыхало и улетало под купол это женское многоголосье, но оно наполняло теплом и блаженством, будто он вдруг превратился в ребенка, и мама баюкала его колыбельной. Это ощущение нежности и полета было еще сильнее, словно женские голоса, как руки, подхватывали его и несли в небо, к куполу, к тем ангелам с крыльями.

Музыка хора смолкла, священник стал что-то говорить, и колдовство, охватившее, оглушившее Богдана, стало стихать, схлынуло постепенно, и он смог оглядеться и увидеть лица стоящих невдалеке людей. И тогда случилось увидеть второе чудо. Это было лицо девушки, прекрасней которого не встречал в жизни. Она стояла чуть сзади и глядела куда-то в сторону. Взгляд ее был мечтательным, поворот головы, как у белого лебедя, и такая же лебединая шея: тонкая, высокая, грациозная. Голова была покрыта длинным, будто воздушным платком цвета фиалок, спускающимся на плечи и на грудь. Из-под него выбивалась волнистая прядь черных волос. Черные тонкие брови вразлет оттеняли большие карие глаза. В ушах переливались бирюзовыми и аквамариновыми камушками зеленые серьги. Коралловые чувственные губы были слегка приоткрыты, словно морская раковина, в которой блестели капли чистого жемчуга. Кожа, словно шелк, светилась в солнечном луче, падающем из-под купола.

Взгляд будто приблизил к себе это чудное лицо, за секунду сложил кусочки великолепной мозаики в единый портрет, настолько гармоничный и притягательный, что лица других, стоящих рядом людей, стушевались и слились в общее темное пятно. «Должно быть, и имя ее прекрасно и звучит, как этот небесный хор, льющийся с купола», — подумал Богдан.

Он стоял, не шелохнувшись, не замечая ничего, кроме этого волшебного лица. Люди стали расходиться, и только тогда он очнулся и увидел, что она повернулась и вместе с какой-то женщиной старше ее пошла к выходу. Словно во сне Богдан двинулся вслед за ней. Они вышли на площадь, он за ними. Он не смотрел по сторонам, не замечал прохожих, не знал, куда идет и не запоминал улиц, а видел впереди только светлое длинное платье и маленькие ножки в сандалиях, выглядывающие из-под него, и шел за ними. Ножки остановились у двери в стене, за которой в глубине сада виднелся каменный дом, Богдан тоже остановился. Вдруг девушка оглянулась и бросила в его сторону короткий, быстрый взгляд. Его словно обожгло, лицо запылало. Потом обе женщины вошли в сад, дверь захлопнулась, а Богдан остался один на незнакомой пустой улице. Он постоял еще, не зная, что делать и куда идти, глядя на окна дома, едва различимые сквозь кроны деревьев. Вдруг почудилось, что чья-то фигура мелькнула в окне и исчезла. А может быть не почудилось? Он вглядывался в окошко — никого. Тогда он повернулся и побрел по спускающейся вниз булыжной мостовой.

Этой ночью Богдану не спалось. Он мысленно возвращался в храм Святой Софии и восстанавливал в памяти то мгновение, когда увидел ее. Он лелеял в голове этот образ и вспоминал детали, на которые поначалу не обратил внимания. На ней было светлое платье, перехваченное ленточкой под грудью. Во время церковной службы она взмахивала рукой, словно рисовала перед собой крест, и рукав спадал к локтю и обнажал изящную белую руку и тонкие пальцы. Когда сон сморил его, он снова увидел ее. Карие глубокие глаза улыбались ему, и коралловые губы становились всё ближе, всё ближе.

Утром Богдан проснулся с мыслью немедленно отправиться на поиски незнакомки. В этот раз храм Святой Софии не бередил его воображение загадочными росписями на стенах, не задирал он голову, чтобы разглядеть в вышине, на куполе летящих ангелов. Нет! В этом священном для византийцев месте его занимало мирское. Хоть и бочком, хоть и вдоль стены обежал он глазами все женские фигуры и лица. И в глубокой печали, не оглянувшись даже на восхищавшие его еще вчера колонны, вышел на потускневшую от серых туч площадь.

Богдан попытался вспомнить свой вчерашний путь до заветного дома, но, кроме светлого платья и платка на голове и плечах цвета фиалок, он не помнил ничего. Обратная дорога представлялась лучше, но он еще довольно долго бродил по разным улочкам, то пробегая вперед, то скорым шагом возвращаясь обратно, прежде чем ступил на булыжную мостовую, поднимающуюся вверх. Вот она — дверь в стене и белый дом, выглядывающий из-за темного сада. Богдан обрадовался так, будто откопал клад в ведьминой чаще. Но что делать дальше, не знал. Он принялся ходить вверх и вниз по улице, останавливаясь на короткое время напротив дома. Окна казались пустыми, в доме было тихо. В конце концов его голову посетила разумная мысль, первая в помутневшем со вчерашнего дня рассудке. «Неизвестно, когда она ушла, и неизвестно, когда она вернется. Надо прийти завтра пораньше и ждать, когда она выйдет из дома.» Успокоившись тем, что теперь без труда найдет заветный дом за кудрявым садом, и что завтра он ее обязательно увидит, Богдан с легким сердцем вернулся на посольское подворье.

Своими надеждами и мечтами он не делился ни с кем, даже с Глебом. Князь Борислав пока не нуждался в его услугах, Богдан торопил время, которое в таких случаях всегда тянется, как нарочно, медленно, словно по капле выдавливая из себя мгновения. Едва в окно брызнул светом новый день, Богдан уже бежал к тому дому вверх по булыжной мостовой.

— — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — —

Они вышли из дома втроем: она вместе с матроной, с которой Богдан увидел ее в церкви, и за ними плотная низенькая женщина с корзинами, видимо, служанка. Богдан невольно сделал шаг в их сторону. Девушка улыбнулась, глядя на него, так, будто они уже были знакомы. На ней было длинное платье цвета весенней зелени, расшитое узорами, которое ей необыкновенно шло. Темные волосы волнами спускались на плечи, карие глаза сияли, как спелые ягоды на солнце. Женщина постарше, наверное, мать или родственница, взглянула на Богдана строго и неприязненно:

— Кто вы такой, сударь, и что вы делаете возле нашего дома? Если вы немедленно не уберетесь прочь, я позову работников, и вас прогонят палками.

Почтенная матрона говорила по-гречески. Мысленно Богдан поблагодарил князя Борислава за то, что тот заставил его учить язык византийцев, сказав при этом: «Если в чужой стране не понимаешь, что тебе хотят сказать, и сам не можешь вымолвить ни слова на чужом языке, то ты не более как немой чурбан, с которым никто не будет иметь дела.» За несколько месяцев, проведенных в Константинополе, Богдан научился понимать хотя бы смысл сказанного и отвечать самыми простыми словами. И одет он был по византийской моде: князь Борислав, не желая ударить в грязь перед иноземцами, повелел своей свите одеваться нарядно и не жалел денег на это. Поэтому схватывающий налету манеры и привычки, увиденные в Константинополе, Богдан чувствовал себя перед этими незнакомыми женщинами довольно уверенно. Пересилив робость, он поклонился и сложил в фразы известные ему греческие слова:

— Меня зовут Богдан. Я служу у русского князя Борислава, посланника при дворе императора Феофила.

— Ты раб этого князя?

Богдан вскинул голову, как те гордые иноходцы, которыми ходил любоваться Глеб.

— Нет, я свободный человек.

Лицо пожилой женщины смягчилось, и она осмотрела Богдана с ног до головы уже внимательнее. Он показался ей милым, симпатичным юношей, почти мальчиком. Глаза его были живыми и любопытными, светлые волосы густыми и немного вьющимися. Одет он был в светлую короткую тунику выше колен и темно-синий плащ, застегнутый на плече серебряной бляхой. Осмотром она оказалась довольна.

— Наверное, он оруженосец этого князя, — обращаясь к девушке, прокомментировала свое впечатление строгая матрона.

— Где же твой князь? Почему ты не при нем?

— Князь Борислав встречается с патриархом Иоанном. — И заметив произведенное этими словами впечатление, добавил: — Они часто беседуют на темы науки и веры.

Женщина посмотрела на него с интересом.

— Мое имя Харита, а это моя племянница Леония.

Леония улыбнулась приветливо. Ее губы цвета вишни раскрылись, как морская раковина, обнажив жемчуга белых зубок, и голос зазвенел, как колокольчик.

— Очень приятно познакомиться, Богдан.

В голове у него снова всё смешалось и помутилось. «Леония, Леония, какое нежное, прекрасное имя».

Низкий голос Хариты вернул его на землю.

— Что же, Богдан. Послужите сегодня и нам оруженосцем. Проводите нас на рынок и расскажите по дороге о народе росов. Я что-то слышала об этой стране.

Они шли по пыльным улицам, а Богдану казалось, что он плывет по воздуху, и рядом, как неземное создание, парит Леония. Рукав ее платья был совсем близко, и он ощущал тепло ее рук и вдыхал ее запах: дурманящий аромат цветов. У него кружилась голова, и рука останавливалась на полпути, чтобы вопреки приличиям не прикоснуться к ее руке. Мешая русские слова с греческими, часто не находя нужных слов и заменяя их жестами, он рассказывал о посольстве русов к императору Феофилу, об императорском дворце, о князе Бориславе, сыне великого хакана, царя русов. Он пытался передать, хотя неизвестно, поняли ли его сквозь мешанину слов, красоту лесов, рек и озер в стране, в которой жил на другом берегу моря, которое называли Русским. Но важнее было другое, он ощущал на себе ласковые взгляды Леонии и думал с восторгом: «Кажется, она небезразлична ко мне.»

Леония чувствовала на себе, даже не поворачивая головы, его влюбленные взгляды. Ей было приятно и немного тревожно. Богдан понравился ей, он не был похож на других юношей, потому, возможно, что был чужеземцем, но более всего притягивал в нем искренний порыв и открытость во взгляде, редко встречающиеся среди ее знакомцев, пытающихся произвести на нее впечатление тем, что строили из себя напыщенных индюков или умудренных жизнью старцев, что выглядело совсем глупо.

Родители ее за поклонение иконам* были сосланы и сгинули где-то еще при императоре Михаиле. С детства она жила в доме своей тетушки Хариты.

Харита же думала, что юноша мил и со временем может стать неплохой парой для Леонии. «Оруженосцы вельмож, близких ко двору, постепенно сами становятся вельможами», — рассуждала она и смотрела на всё более нравившегося ей воспитанного юношу с благосклонностью. Этот Богдан был хорошо одет, любезен и, несомненно, умен.

— Поклонение иконам преследовалось при императоре Феофиле и его предшественниках.

II

Каждый новый день для Богдана начинался с одного и того же вопроса: «Увидятся ли они сегодня с Леонией?» Они будто не расставались: в своих снах Богдан был неразлучен с ней. В этих снах Леония была еще ближе, чем наяву, в этих снах он обнимал ее и целовал ее сладкие губы, в этих снах они оставались вдвоем. При свете дня, когда нескромные видения таяли, как снег под мартовским солнцем, и разгоряченная голова освежалась прохладным утром, Богдан из пылкого любовника, каким видел он себя во сне, превращался в верного оруженосца, сопровождающего тетушку Хариту и Леонию в их неторопливых прогулках по городу, в церковь или на рынок. Тетушка Харита оказалась женщиной славной и радушной, она, как курица-наседка, хлопотала вокруг Леонии и не отпускала ее от себя ни на шаг. Леония улыбалась ласково, голос ее казался Богдану дивной музыкой, но проходили дни, а он даже ни разу не коснулся ее руки. Он страдал, как путник в пустыне, увидевший мираж: вот он рядом, только протяни руку, а он ускользает. Он мучился, как изнывающий от жажды бродяга рядом с прозрачным родником, из которого нельзя напиться. Порой Богдан думал, что с ним приключилась неведомая напасть, болезнь, которая внезапно поразила его. Ему казалось, что никто до него и ни один человек из живущих ныне не может понять его, потому что случилось с ним какое-то особенное умопомрачение, когда не видишь никого и ничего вокруг, кроме нее одной, когда чужие голоса теряются, расплываются в воздухе, и повсюду слышен только ее голос, когда бешено колотится сердце, если она рядом, когда в голове мысли путаются и разбиваются вдребезги от одного только имени: Леония.

Так продолжалось до тех пор, пока тетушка Харита ни сказала как-то словно невзначай: «Приходи к нам завтра в середине дня, Богдан. Мы с Леонией будем рады тебя видеть в нашем доме.» Эти простые слова выгнали из головы туман сомнений и подарили надежду. «Милая тетушка Харита, — думал он. — Это приглашение — знак того, что его приняли в семью, что теперь они будут вместе». В своих фантазиях он напридумывал еще много такого, о чем и говорить нельзя. В этот вечер Богдан выглядел и вел себя странно: он беспричинно улыбался, прижимал руку к сердцу и разговаривал непонятно с кем: то нежно, то страстно. К счастью, никто не видел, как он подпрыгивает на месте, меряет шагами свою комнату, бормочет, восклицает, смеется, размахивает руками или сидит, обхватив голову в полной неподвижности. Глеб еще не возвращался, в покоях князя Борислава было тихо.

В доме тетушки Хариты тоже готовились к приему гостя. Леония выбирала платье и была задумчива. Ей нравился этот русский юноша, и было тревожно, что всё может решиться вот так, в одночасье, и она станет принадлежать ему. И сладко ныло внутри, и билось сердечко от неизвестности.

Харита гоняла прислугу и выбирала блюда к столу. К этому времени она успела выяснить всё, что касалось посольства росов в Константинополе. При императорском дворе она не появлялась с тех пор, как умер ее муж, и жили они с Леонией довольно уединенно, но связи остались. Ей рассказали, что русский князь Борислав несколько раз встречался с императором, и василевс принимал его благосклонно. Богдан ничуть не преувеличивал, когда говорил о частых встречах русского посла с патриархом Иоанном. Это наводило на мысль, что и сам князь, и его свита могут со временем перейти в христианскую веру. А для богобоязненной Хариты вопрос веры в отношениях юного, симпатичного варвара и любимой племянницы был наиважнейшим. Харита сумела выведать и то, что посланник росов относится к Богдану скорее не как к слуге, а как к своему воспитаннику. Эта серьезная подготовительная работа перед принятием важного решения привела, в конце концов, тетушку Хариту к мысли, что к влюбленному в ее Леонию юноше, а это не вызывало никакого сомнения, следует присмотреться лучше, и, возможно, это неплохая партия для ее девочки.

В назначенное время одетый будто на праздник Богдан вошел в белостенный двухэтажный особняк, и его провели в большую комнату, где уже был накрыт обеденный стол. Он поклонился и больше уже не сводил глаз с Леонии. Ее нежно-фиалковое длинное платье открывало шею и руки, темные волосы обнимали плечи, глаза говорили больше, чем слова: они улыбались и казались бездонными.

Сели за стол: тетушка Харита и Леония по одну сторону, напротив них Богдан. Харита называла поданные блюда, некоторые из них ему были неизвестны: пафлагонский сыр, пюре из трески, пшеничный хлеб, мясо в пряном соусе, овощи, груши, гранаты, финики, виноград, разбавленное водой красное вино. От ласкового взгляда Леонии, от выпитого вина и разнообразия изысканных блюд Богдану начинало казаться, что он попал в сказку, и что эта сказка только начинается.

Харита расспрашивала о приеме в императорском дворце и о предстоящем путешествии ко двору короля франков Людовика. Леония говорила мало, но ее быстрые взгляды, пальцы, ласкающие виноградную гроздь, чуть приоткрытые губы, пригубившие рубиновое, под цвет губ, вино, движения белых рук, как белых крыльев, говорили красноречивее слов, и Богдану казалось, что он понимает этот язык жестов. Про страну франков было известно немного. Харита слышала об императоре Людовике лишь то, что его называли Благочестивым за его радение христианской вере, и что он унаследовал от своего отца огромную империю. Леония не скрывала, что ей становится страшно, когда она думает о долгом и трудном пути, который предстояло пройти. Почему-то эти ее переживания были Богдану особенно приятны. От разговоров о короле Людовике незаметно перешли к христианской вере.

— Ты упоминал, Богдан, что князь Борислав, которому ты служишь, часто в беседах с патриархом Иоанном говорит о вере. Рассказывал ли он тебе об этом?

— Как-то он подозвал меня и сказал: «Придет время, Богдан, и я поведаю тебе о жизни и смерти Исуса Христа, человека и сына Божьего». Эти слова были мне непонятны, но он обещал объяснить позже.

— Твой князь — умный человек, насколько я слышала, — промолвила Харита.

Когда они встали из-за стола, тетушка Харита как-то уже совсем по-другому, по-домашнему, как показалось Богдану, сказала:

— Леония, покажи нашему гостю сад, — и это прозвучало как разрешение остаться наедине.

Сад за домом был густой и зеленый. Разбегающиеся в разные стороны аллеи были засажены пихтами, взмывали ввысь острыми пиками кипарисы, деревья лавра и миндаля наполняли воздух терпкими ароматами, клумбы уснувших роз кивали им: «Придет весна, и будет новое цветение». За кустарниками пряталась увитая виноградными листьями беседка. Они присели на скамью, взялись за руки, и словно зеленый занавес опустился за спиной, — они остались одни. Богдан прижал ее руки к губам, и ему показалось, что молния ударила в беседку и сразила их, и спаяла их своим жаром. Он зашептал, будто боялся, что его услышат: «Леония, Леония, я люблю тебя, я не могу без тебя жить». Он не знал, что сказать еще, чтобы выразить то чувство, от которого кружилась голова, и всё, что было кроме них, терялось и становилось далеким и расплывчато-смутным. Наверное, она чувствовала то же самое. Неожиданно для него она ответила на его робкий поцелуй, прильнула к нему, положила голову ему на плечо, так, что цветочный аромат ее волос окатил дурманом лицо, и тоже шепотом сказала: «Возвращайся скорей, Богдан, и я стану твоей женой».

Время замерло, сад исчез, на всей земле для этих двоих влюбленных осталась лишь виноградная беседка и тепло переплетенных рук.

— — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — —

Время остановилось лишь на миг и продолжило свой бег. Богдана в этом милом доме принимали уже как своего. Леония лучилась глазами, когда он приходил. Тетушка Харита угощала сладостями и фруктами. Время катилось к весне, близился отъезд посольства. Однажды на пороге белого особняка, спрятавшегося в зеленом саду, появился князь Борислав.

Этому появлению предшествовал долгий разговор с Богданом, при котором князь больше улыбался и слушал, а Богдан больше говорил, просил, сбивался в словах, красный от смущения, умолял, убеждал и, наконец, умолк в полной растерянности.

Богдан предупредил тетушку Хариту заранее, и князя ждали. Стол был накрыт особенно изысканно. Борислав был весел и любезен с дамами. Богатая одежда и придворные манеры произвели впечатление. Богдан молчал. Леония опускала глаза. Тетушка Харита ухаживала за знатным гостем.

После обеда прозвучали главные слова:

— Достопочтенная Харита, — сказал Борислав. — Позвольте мне просить для моего верного соратника и ученика Богдана руки вашей племянницы Леонии.

Ни для Хариты, ни для Леонии эти слова не стали неожиданностью, и согласие было получено. Решили так: о помолвке пока не объявлять, а свадьбу назначить после возвращения Богдана из страны франков. Борислав, помня поручение отца отправиться после переговоров с королем Людовиком к северным русам, дал слово отослать Богдана обратно в Константинополь раньше, с византийскими послами, чтобы не откладывать венчание на долгий срок. Не говорилось впрямую, но подразумевалось, что жених перед венчанием примет христианство. Сам князь обещался навестить молодых, как только случится такая возможность.

Глава четвертая

Отъезд

I

В марте, по словам боярина Мстислава, послы должны были выехать из Константинополя ко двору императора Людовика. В марте у Любавы начались предродовые схватки. Родился здоровый мальчик, назвали его Аскольд. Боярин Мстислав прислал бабок повитух. Великий хакан, царь русов, навестил роженицу и подержал младенца на руках.

Любава, как наказывал Борислав, положила перед младенцем обнаженный отцовский меч и сказала: «Я не оставлю тебе никакого имущества в наследство, и нет у тебя ничего, кроме того, что приобретешь этим мечом». А про себя добавила: «Будь сильным и храбрым, как твой отец, Аскольд. Пусть этот меч поможет тебе победить всех твоих врагов. Пусть сбудется предсказание волхвов, и прославишь ты свое имя в веках».

Любава кормила грудью и чувствовала себя уверенней и спокойнее, чем раньше. Почему-то с рождением сына пришло понимание, что она не одна, что появился на свет человек, о котором теперь были все ее помыслы и заботы, и Борислав как бы отодвинулся в сторону, хотя и не ушел из сердца. После родов Любава изменилась и внешне: не располнела, не подурнела — похорошела. Она вдруг из тонкой, хрупкой, стройной, как тростник, девушки превратилась в красивую, независимую, знающую себе цену женщину. Она сделалась похожей на те греческие статуи, что мореходы устанавливали когда-то в Таврике: прекрасной и недоступной.

Вскоре при дворе русов случилось еще одно событие: Любомир, советник царя, взял в жены дочь боярина Мстислава Марью. Свадебное застолье было пышным и многолюдным. Приглашена была и Любава. Любомира к Марье сватал сам царь. Он сидел рядом с молодыми во главе стола, но лицо его было задумчиво и сурово. Поднимали кубки за великого хакана, пили за молодых. Царь посидел, послушал и ушел. Тогда-то и началось веселье.

Любава вдруг поймала на себе взгляд Любомира: он не улыбался, не обращал внимания на гостей, будто пир этот ему был не в пир, он не смотрел на молодую жену, он смотрел на нее. Взгляд его был пронзительным и тяжелым. Марья сидела рядом с ним, не шелохнувшись, глаза грустные, спина прямая, и молчала. И, казалось, никто, кроме Любавы, этого не замечал. Боярин Мстислав, захмелев, о чем-то спорил с боярином Тмутараканским. Его жена Марфа, сказавшись нездоровой, ушла в свои покои. Чуяла Любава, что-то не так было с этой свадьбой: вроде бы и пир горой, и гусляры играли, и плясуны старались, а неспроста царь хмурый сидел, и тетка Марфа не просто так до времени ушла, и у Марьи глаза невеселые, и взгляд у Любомира нехороший. Она посидела еще немного и тоже ушла.

— — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — —

Вернулся гонец из Константинополя и привез ей весточку от Борислава: дощечку, на которой было написано: «Жду, когда увижу сына. Скучаю по тебе. Скоро вернусь». Сердце забилось радостно: «Вернется, конечно, вернется. Скоро ли?»

В доме было тихо и тепло. На столе горела свеча. Любава качала люльку и напевала.

Бай, бай, бай, мое дитятко,

Уж я дитятко люблю, да нову зыбочку куплю,

Уж я ребенка спотешу — нову зыбочку повешу,

Нову зыбочку повешу — дитя спать повалю,

Спать повалю, да тебя в зыбочку,

В зыбочку, да в колыбелечку,

В колыбелечку, да на постелечку,

На сголовице, да на здоровьице.

Причмокивая во сне, Аскольд засыпал.

— — — — — — — — — — — — — — — — — — — — —

Неожиданно, не прошло и месяца после свадьбы, зашла к Любаве Марья. Глаза у нее были красными, и сама она выглядела неприбранной, растрепанной, несчастливой.

— Что случилось, Марьюшка?

Любава обняла Марью, усадила на скамью, присела рядышком и еще раз спросила:

— Что у вас случилось?

Марья вдруг стряхнула ее руку с плеча, отодвинулась, резанула взглядом и крикнула зло, надрывно:

— Это ты виновата!

— Что ты? В чем? Да скажи толком.

Марья немного успокоилась, вытерла набухшие на глазах слезы и, спотыкаясь всхлипами, принялась рассказывать.

Любомир сватался к Марье давно. И Марье он был люб, и матушка ее была согласна, а боярин Мстислав вдруг уперся. Никто не подозревал, что он может так гневаться. Он стучал кулаком и кричал так, что домочадцы притихли, а слуги попрятались.

— Глупые бабы! Любомир! Любомир! Этот Любомир сладко поет, да больно слушать. Не знаете вы, что это за Любомир, а я знаю. Скользкий он, как уж, алчный, ненадежный. И тебя, Марья, предаст, и меня.

— Государь его любит, — пыталась возразить боярыня Марфа.

— Он и царю застил глаза велеречивостью своей. Хитрый он и расчетливый. Был бы глупее, все бы скоро поняли, что он за человек.

— Государь не разобрался, только ты один понял.

— Царь тоже поймет когда-нибудь, да, боюсь, поздно будет. Но сейчас не в этом дело. Над государем я не властен, а Марья без моей воли за Любомира не пойдет.

Марья рыдала. Мать гладила ее по головке и тихо, чтобы муж не услышал, приговаривала: «Это мы еще посмотрим».

То ли боярыня дошла до царя, то ли Любомир с ним говорил, неизвестно, но в скором времени сам царь приехал сватом в дом боярина Мстислава. Здесь уж отказать было невозможно. Стали готовиться к свадьбе. А потом узналось, что за несколько дней до назначенной свадьбы Любомир пришел к царю, низко поклонился и сказал:

— Прости, государь. Не могу я на Марье жениться. Не люба она мне.

Говорят, что хакан был в ярости.

— Ты что, боярин, белены объелся? Девку опозорить решил? Меня, свата, дураком хочешь выставить?

— Я другую люблю.

— Кого же?

Марья прервала свой рассказ и вдруг разрыдалась навзрыд.

— Что ты, что ты, — успокаивала Любава.

Сквозь слезы Марья выкрикнула:

— Он назвал тебя.

Любава вспомнила неотступный, какой-то иступленный взгляд Любомира на свадебном застолье и всё поняла. Марья, чуть успокоившись, продолжила свой рассказ.

— Да как ты смеешь даже думать об этом! — закричал царь. — Она мужняя жена, жена моего сына, князя Борислава.

— Я знаю, государь, прости. Она ни о чем не догадывается. А я ничего не могу с собой поделать.

Голос царя немного смягчился.

— Что же ты Любаве раньше ничего не говорил, до того, как она за Борислава замуж вышла?

— Мы друзья с Бориславом, государь. Она его полюбила, вот я и молчал. И к Марье посватался. Думал, забудется. Ан нет. Понимаю, не судьба мне быть с Любавой, но и на Марье жениться не могу.

— Вот тебе мое царское слово, Любомир. Ты хорошо мне служишь, и я не хочу тебя терять. Про Любаву забудь, а свадьбе твоей с Марьей быть. Я не позволю ни боярина Мстислава обидеть, ни его дочь опозорить. С Марьей живи, как сможешь, глядишь и слюбится. Но коли дерзкое слово о тебе услышу, коли обидишь ее, знай, я этого не спущу. Теперь ступай. Больше ничего не хочу слышать.

Марья умолкла.

— Как же ты об этом узнала? — удивилась Любава.

— Уши и во дворце есть. В тот же день моему батюшке и матушке рассказали, а я услышала.

— Теперь видишь сама, я ничего не знала.

— Прости меня, Любава. Да мне-то как теперь быть? Он ведь холоден со мной. Не взглянет на меня лишний раз, слова не вымолвит. Как жить-то?

— Правду царь сказал, Марьюшка. Стерпится-слюбится. Терпи. Глядишь, и он переменится к тебе.

И после этих слов они обнялись, как раньше, и обе заплакали. Заплакали о своих любимых: один далеко, другой — рядом, а будто далече. Заплакали о своей женской доли: ждать и терпеть. Со слезами на время откатились невзгоды, разлуки и обиды, и стало легче на душе.

II

— Скажите, князь, чему учат человека ваши языческие Боги?

— Разве Боги должны учить? Они — Боги, они выше этого.

— Нет, дорогой Борислав. Человек — что дитё малое. Он поддается дурным помыслам и совершает дурные поступки. Для христианского Бога все люди — его дети, о которых он заботится и которых учит.

— Чему же учит ваш Бог?

— Он учит самому простому, самому естественному состоянию человека и самому трудному для понимания. Он учит любви, он учит любить других людей так, как любишь себя. «Возлюби ближнего, как самого себя,» — так говорил Исус Христос. Вы понимаете, Борислав? Любить других людей, всех людей, — вот в чем истина.

Патриарх Иоанн просветлел лицом при этих словах, будто открыл своему духовному ученику величайшую тайну.

— Возможно ли это? Я встречал разных людей. Одни были добрыми, другие злыми, одним я мог довериться, другие пытались обмануть. Есть друзья, но есть и враги. Как можно любить всех?

— Разве не бывает так, что враги становятся друзьями? Разве со временем грешник, человек испорченный, не может измениться к лучшему? Люди рождаются безвинными для радости и любви, но одни сохраняют на своем пути искру Божью, а другие блуждают во тьме. Христос пришел на землю, чтобы спасти этих заблудших. «Не будь побежден злом, но побеждай зло добром», — говорил он. Христианский Бог учит людей добру. И еще словами Исуса скажу я вам: «Научитесь делать добро, ищите правды, спасайте угнетенных, защищайте сироту, вступайтесь за вдову».

Неужели вы с этим не согласны, Борислав?

— С этим, конечно, я соглашусь. Но как быть, если, к примеру, хазары придут в мой дом? Разве должен я это стерпеть? Нет, я выхвачу меч из ножен и стану сражаться.

— Вы с хазарами, — улыбнулся патриарх, — похожи на соседских мальчишек: один задирает другого, а тот тоже спуску не дает. Вот и дерутся. А когда мальчишки подрастут, да ума, может быть, наберутся, то поймут, что с соседями лучше жить в мире. «Будьте в мире со всеми людьми», — говорил Христос. Только до этого дорасти надо. А чтобы расти и понимать эти истины, и жить так, как велит Христос, надо учиться и вкушать пищу, только не обычную, а духовную.

Слушайте сердцем, князь. Частица Бога — внутри вас. Не в каменных идолах и не в изображениях, не в стенах и досках, в духовной связи с Господом кроется истинная вера. Образ Христа не в руках, не перед глазами, а внутри, в сердце. И напоследок я скажу вам самое главное: не делай другому того, чего не желаешь себе.

Подумайте, Борислав, над нашими беседами. Почему-то мне кажется, что скоро вы придете к пониманию веры. И тогда, Бог даст, мы встретимся вновь.

Видно, зерна, посеянные в беседах с князем Бориславом патриархом Иоанном, упали в добрую землю. Плоды еще не выросли, даже ростки не взошли, но их движение, пока не видимое глазу, началось. Мысли набухали, как побеги этих зерен, они рождали сомнения и вопросы, вопросы требовали ответов, ответы находились в книгах, книги давали толчок для новых сомнений и новых открытий. За эти полгода, проведенные в Константинополе, Борислав из купца и воина, неожиданно ставшего посланником, превратился в человека, мыслящего иначе: шире, объемнее. Он впервые ощутил себя князем, то есть человеком государственным.

III

В это утро Петрона всем своим видом выражал особую торжественность.

— День отъезда назначен, дорогой Борислав. Завтра тебя и посланника Кушку примет император. Он представит вас нашим послам. Ты их не знаешь — это халкидонский митрополит Феодосий и спафарий* Феофан. С ними вы и отправитесь к императору Людовику. Василевс выбрал в посольство людей церковных, поскольку король Людовик — император христианский, его еще называют Людовиком Благочестивым. Хотя росы и не христианской веры, но мне думается, что ты, Борислав, много нового для себя узнал из бесед с патриархом, так что и с митрополитом Феодосием, я уверен, найдешь общие темы для обсуждений, так что дорога не будет казаться долгой.

— Что он за человек, митрополит Феодосий?

— Не столь легкий и терпимый, как Иоанн Грамматик, но не сомневаюсь: вы сойдетесь. Ты умеешь располагать к себе людей, Борислав. Это я говорю не для того, чтобы понравиться, мы с тобой уже достаточно знакомы, но это правда. Ты не заперт на все замки, как, скажем, боярин Кушка. Ты открыт для людей, ты открыт для знаний, и люди чувствуют это. Я тебе честно скажу: узнав тебя, я с большим уважением стал относиться ко всем росам.

— Ты умный царедворец, Петрона. С тобой приятно и опасно иметь дело.

В лице Петроны и впрямь было что-то лисье. Он покачал головой, не то отвергая эти слова, не то соглашаясь с ними.

— Я вот что еще хотел сказать. Если есть какие-то просьбы к императору, выскажи их завтра. Василевс благосклонен к тебе, князь. Carpe diem*.

— — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — —

По правую руку от Феофила сидели митрополит Феодосий и спафарий Феофан, по левую — князь Борислав и боярин Кушка. Император пребывал в хорошем настроении, и это благодушие отражалось и на лицах вельмож, среди которых был и Петрона, стоящих за троном. Борислав исподволь разглядывал византийских послов, боярин Кушка по обыкновению был серьезен, даже строг. Орлиный нос его и глаза, похожие на разгоревшиеся угли в черных горшках, были устремлены в сторону Феофила и, казалось, отделились от лица, а щеки, лоб и губы служили лишь подпоркой к этому носу и к этим глазам. Оба посланника были одеты в дорогие русские кафтаны, расшитые золотыми нитями.

Первое впечатление о митрополите Феодосии сложилось такое: это очень расчетливый и умный человек, умеющий прятать свои мысли за неприступной маской суровости и непримиримости к отступникам от истинной веры. Он был высок ростом, худ, бел от седин, впавшие щеки и узкое лицо удлиняла седая борода. На русских послов он взирал бесстрастно, цепко и почти равнодушно. Бориславу в этом монашеском, отрешенном от мира лице чудилась какая-то недосказанность. Он почему-то представил ровную морскую гладь с подводными невидимыми течениями, которая в любой момент может смениться рябью, волнами или штормом.

Император начал свою напутственную речь. Было видно, что со своими посланниками он всё давно обсудил и обговорил, и поэтому больше обращался к русским послам.

— Я решил объединить посланников Константинополя и посланников хакана росов в одно посольство к императору Людовику, потому что цели наши едины. Так же как хакан росов послал вас ко мне ради дружбы и просил поручиться за вас перед императором Запада, так и я подтверждаю своим посольством к королю Людовику заверения в вечной дружбе и любви. В своем послании к нему я просил его отнестись к вам, посланникам росов, с такой же милостью и благорасположением. Я также написал ему, что вы и страна ваша ищете дружбу с императором, и что вы уже нашли эту дружбу здесь, в Византии, в моем лице.

«Жаль, что отец не слышит этих слов, — подумал Борислав. — Ему было бы приятно.» Боярин Кушка вдумчиво кивал, слушая эти слова. Борислав встал и поклонился.

— Скажите, князь, есть ли у вас ко мне еще просьбы? — обратился к нему император.

— Да, василевс. Наш государь, хакан русов, повелел после того, как закончится наше посольство ко двору императора Людовика, не сразу возвращаться домой, а навестить сперва правителей северных русов. Как мне сказывали, город Ингельхайм на Рейне, куда мы держим путь, не столь далеко отстоит от Варяжского моря, на берегах которого располагаются земли наших сородичей. Но до них нам придется добираться через империю короля Людовика. Прошу вас передать эту просьбу королю франков.

Феофил уже знал по рассказам Борислава о том, что, кроме южных росов, есть еще и северные, и, на самом деле, это один народ. Тогда он удивился столь большим расстояниям, разделяющим их, и еще больше тому, что благодаря речным путям связи между ними не потеряны. Он еще подумал тогда: «Эти торговые пути нам известны, но это еще один довод к тому, что с росами стоит дружить».

— Хорошо, князь. Я добавлю в послание к императору просьбу о том, чтобы с его помощью вы получили возможность вернуться через его империю, не подвергаясь какой-либо опасности.

Боярин Кушка слушал и удивлялся про себя: «Не зря Бориславка встречался с Феофилом. Ай да князь. Ай да молодец.»

— Благодарю вас, василевс. Я расскажу русскому царю о ваших милостях по отношению к его посланникам, что есть лучшее подтверждение нашей дружбы.

Император выдавил из себя улыбку и даже махнул рукой на прощание.

Послы поклонились и вышли.

Этот прощальный дружеский жест и слабая улыбка долго еще стояли в голове, как отзвук, как затухающее эхо. Может быть, в этом жесте и в этой улыбке впервые за их с Бориславом встречи промелькнуло что-то человеческое, не царское. Будто вместе с короной он носил на себе и лицо императора и устал от этой тяжелой ноши, приподнял на секунду перед Бориславом свой панцирь и снова надел его на себя, пока другие не увидели. А может быть, это только показалось.

— — — — — — — — — — — — — — — — — — — —

Борислав писал отчет государю, чтобы поутру отправить его с гонцом. Он слышал, как хлопнула дверь: Богдан побежал прощаться со своей Леонией. Стемнело. Борислав зажег свечи и в пляске огней, разгоняемых ветерком, увидел выходящую из огня Любаву. Она вырастала на глазах, приближалась, будто плыла в воздухе, оказалась рядом, совсем близко, он чувствовал ее запах, ее тепло. «Как хорошо, что ты со мной, Любава».

Борислав открыл глаза, зажег погасшую свечу и принялся писать письмо.

«Дорогая моя Любава. Как же я соскучился по тебе.»

— Спафарий — византийский титул среднего достоинства

— Carpe diem (лат.) — лови момент

Глава пятая

Бремя власти

I

Посольство Византии ко двору короля франков Людовика, в котором находились и русские посланники, вышедшее из Константинополя в начале марта 839-го года, имело вид торжественный и внушительный. Послов императора Феофила сопровождали многочисленные слуги, переводчики, квартирмейстеры, гонцы, проводники, повара, возничие, носильщики и воины, конные и пешие. Русское посольство выглядело скромнее: князь Борислав да боярин Кушка, их слуги, писари, толмачи и носильщики. Ехали с посольским караваном и купцы с товарами: византийские и русские. На ночлег останавливались в богатых домах или поместьях, бывало, и на постоялых дворах, но, чем дальше продвигались вперед, тем чаще разбивали шатры под открытым небом.

Богдан и Глеб из кожи вон лезли, чтобы угодить князю, как бы восполняя ежедневными трудами константинопольские месяцы праздности. Порой Богдан, не оставляя работы, делался задумчивым, вид его становился мечтательным, и когда он, к примеру, расчесывал гриву княжеского скакуна, так нежно прижимал к себе его морду, что наблюдавшему за этой сценой Бориславу было совершенно ясно, кого мальчик видел в этот момент в своем воображении.

Боярин Кушка был погружен чаще всего в какие-то свои мысли, взирал на ромеев с недоверием и общался только с Бориславом и своими слугами. Сам же князь, напротив, старался наладить отношения и сойтись поближе с императорскими посланниками, пользуясь любым удобным случаем, чтобы вступить с ними в разговор. Петрона был прав: Борислав своей искренностью и дружелюбием, некоторой наивностью и видимым желанием познавать неизведанное и разбираться в непонятном, а главное, умением слушать невольно располагал к себе самых разных людей. Поначалу все его попытки завязать разговор с митрополитом Феодосием разбивались о его холодный и твердый, как остывший за ночь камень, взгляд. Это неприязненное, высокомерное отношение к русским посланникам задевало Борислава. Создавалось впечатление, что ромейские послы намеренно избегают русов, а при случайных встречах на привале прямой, как палка, митрополит, едва кивая, проходил мимо, а круглый, как шар, спафарий Феофан молча семенил за ним.

В тот вечер они разбили лагерь и возвели шатры на большом лугу рядом с лесом. Смеркалось. В этом зыбком равновесии между уходящим днем и подступающей тьмой Борислав находил нечто общее с тем, что он чувствовал в самом себе. Беседы с патриархом Иоанном не пропали втуне. Борислав не столько мыслью, сколько внутренним чутьем ощущал в них зерно истины. В его голове складывалась стройная картина единого устройства мира, в которую вписывались и зеленевший луг, и темная чаща леса, и блекнувшее небо, и солнце, катящееся за горизонт, и свежие запахи пришедшей весны. Сейчас ему казалось, что Иоанн Грамматик был прав, когда говорил, что всё в мире устроено так гармонично и так складно, так всё дополняет друг друга, так естественно складывается из разных частей: природы, животных птиц, людей — общая картина бытия, что невольно понимаешь: есть только один творец и создатель всего живого, и имя его Бог. Борислав чувствовал, как что-то новое, молодое, как распустившаяся листва на деревьях, теплое, пряное, как аромат весны, заполняет его разум и сердце.

В наступивших сумерках он едва разглядел проходящего мимо Феодосия и, сам не зная почему, выплеснул ему вслед по-гречески слова из Писания, которые слышал от патриарха:

— Сказываю вам, что так на небесах более радости будет об одном грешнике кающемся, нежели о девяносто девяти праведниках, не имеющих нужды в покаянии.

Так говорил Исус Христос. Почему же вы, святой отец, так суровы к нам?

Митрополит остановился, как вкопанный, потом обернулся и сделал шаг к Бориславу.

— Вы христианин, князь?

— Добрый вечер, ваше преосвященство. Нет, я не христианин, но, наверное, уже и не язычник, каковым вы меня считаете.

— Я не предполагал, что вы знаете евангелие и так хорошо говорите по-гречески.

— Впереди у нас с вами долгий путь, и есть время узнать друг друга лучше, — улыбнулся Борислав.

В наступившей темноте Феодосий скорее почувствовал, чем увидел эту улыбку, и почему-то именно эта доверчивая улыбка больше всего растрогала его. С того вечера он сам стал искать встречи с Бориславом. Они отходили подальше от больших ушей Феофана-спафария и подолгу беседовали. Феодосий словно вылез из раковины, в которую сам себя запрятал, помолодел и будто приблизился по возрасту к Бориславу. Они говорили о религии и вере, о своем посольстве ко двору императора Людовика и о вещах совсем уж запретных в Византии: об иконоборчестве и иконопоклонении. Митрополит говорил об этом туманно, обтекаемо, но князю Бориславу показалось, что не все в империи разделяют взгляды Феофила. Хотя для него это не казалось важным: написан ли образ Христа на доске или отпечатан в сознании человека? Для него образ Христа уже вошел в сердце. И Феодосий, как ребенок, радовался за него.

Чем ближе приближалось посольство к землям императора Запада, короля франков Людовика, тем больше вопросов задавал Борислав о том, как там люди живут, и что за правители владеют этими землями, и что за человек, что за король этот Людовик.

Митрополит Феодосий уже бывал посланником Византии к королю Людовику. Посольство это было не первым, и он многое знал и о самом Людовике, и об императрице, и о его сыновьях, и о драматических, неведомым многим событиях, которые изнутри разрывали империю, созданную еще отцом нынешнего императора — Карлом Великим. Постепенно из отрывочных рассказов митрополита Феодосия в голове князя Борислава сложился трагический портрет Людовика Благочестивого, и он мысленно представил, как неумолимо и непомерно тяжко может давить бремя власти на человека, не стремящегося к власти, как печально может сложиться судьба человека доброго и слабого, облеченного этой властью.

II

В сером рубище, похожем на грязный мешок, с опущенной головой, на коленях, на помосте посреди толпы придворных, монахов, священников и простолюдинов стоял сын Карла Великого*, император Запада, король франков Людовик Благочестивый. Рядом стояли и взирали на его прилюдное унижение графы, вассалы, епископы, аббаты и его сыновья, и среди них старший, Лотарь, который и задумал это публичное оплевывание. Людовик не чувствовал в себе ни обиды, ни злости, ни стыда, а только слезы совести за всё то праведное и неправедное, что он совершил. Перед публичным покаянием, похожим на казнь или пострижение в монахи, с него сняли корону, королевские одежды и регалии и облачили в холщу. Вся церемония была продумана его палачами досконально. Напротив него стояли архиепископы Агобард Лионский и Эббон Реймский, старый друг, отрекшийся от него, и громко зачитывали длинный список прегрешений низложенного императора, и после каждого параграфа поверженный помазанник божий должен был отвечать: «Виновен».

Судилище выглядело настолько мерзко, что младшие сыновья Людовика — Пипин и Людовик, глядевшие поначалу свысока, победоносно и насмешливо на коленопреклоненного отца, стали отворачиваться и прятаться за чужие спины. Архиепископы поочередно оглашали его вины: «повинен в вероломстве», — и он говорил: «виновен», «повинен в лицемерии», — «виновен», «повинен в неспособности управлять государством», — «виновен».

Людовик отвечал, как от него требовалось, но не вдумывался в слова, — мысли его были далеко. Кто-то крикнул: «Как так можно с родным отцом?» Толпа роптала, графы переглядывались в сомнении, аббаты вздыхали, потупив глаза. Такого издевательства над собственным государем еще не бывало. Лотарь, король Италийский, наследник престола, старший сын императора, улыбался. Он чувствовал себя победителем.

Ничего этого Людовик не замечал. Его мучила и не давала покоя одна мысль: как могло такое случиться, что он, стремясь с первого дня своего царствования к справедливости, мысля полученную в наследство от отца огромную империю как будущий Град Божий и представляя свою божественную миссию в том, чтобы быть пастырем вверенного ему христианского народа, вести его к спасению, благоденствию, миру и добру, допустил, что на земле, за которую он, король, нес ответственность, пролилась кровь, безвинная кровь. И вот за это, за то, что не сумел удержать вражду, помирить детей, остановить раздоры, дал уговорить себя на казни людей, которых можно было помиловать, вот за это он винил теперь себя и каялся, и с кротостью принимал свое унижение, как наказание за свой главный грех, и в страдании своем видел искупление.

Всё началось шестнадцать лет назад, в 817 году, с события совершенно не примечательного. Теплым апрельским вечером вместе со свитой он возвращался во дворец после богослужения по открытой деревянной галерее, соединявшей церковь с палатами. Неожиданно со страшным грохотом прогнившие балки свода обрушились на головы людей. Сам он не пострадал, так, несколько царапин, но многие были покалечены. Людовик посчитал это знамением. Он вдруг представил, что будет с королевством, какая начнется грызня между наследниками, какая смертельная борьба развернется за власть и корону, если он внезапно умрет. И тогда он составил завещание, которое было опубликовано в виде указа — «Ordinatio imperii» («Обустройство империи»). Невозможно было угодить всем, но в то время ему казалось, что он поступил справедливо. По указу Людовика титул императора и Италийского короля получал старший сын Лотарь, двум другим сыновьям он оставлял по небольшому королевству на окраинах империи: Пипину — Аквитанию, Людовику Юному — Баварию.

Этим Ordinatio оказались недовольны все: и сыновья, и многочисленная родня, и даже церковь. Младшие сыновья затаили на отца обиду за то, что наследство не было поделено поровну, старший возмущался, что ему не достается вся империя, а старый друг и советник короля монах Бенедикт сказал ему так: «Мы хотели объединять христианские народы, чтобы построить Град Божий, а ты их разъединяешь».

Но самое ужасное случилось чуть позже. После обнародования Указа вспыхнуло восстание в Италии. Его поднял племянник императора Бернар. Он получил итальянскую корону еще при Карле Великом, а в Ordinatio о нем вовсе не упоминалось. К мятежу присоединились все недовольные: сводные братья и многие из бывших сподвижников отца. В Италию были отправлены войска, и мятеж был подавлен.

Людовик долго тогда не мог принять решения. До этих событий дела в империи шли неплохо: при дворе царило оживление, постоянно приезжали посольства — греческие, римские, сарацинские, болгарские, норманнские. Этот установившийся порядок представлялся Людовику правильным и обычным. Съезжались и разъезжались вельможи, император отправлялся в поездки или выступал в поход, затем наступала пора осенней охоты в Вогезах или Арденнах, потом зимнее пребывание в Аахене за чтением книг, в молитвах и богословских беседах, в размышлениях и прогулках. Он любил охоту, метко стрелял из лука и метал копьё. Хотя все-таки больше его привлекали богослужения, изучение писаний в латинских и греческих книгах, мысленное проникновение не только в духовный и нравственный, но и в тайный их смысл. Если бы так не распорядилась судьба, и не умерли бы оба его старших братьев, он бы с легким сердцем погрузился бы в тишину монастырской кельи и стал бы священником, а не императором. В отличие от отца Людовик не пытался расширить границы империи, а если и вел войны, то оборонительные, на границах: с арабами на юге, с норманнами на севере, со славянами на востоке.

Да, хорошее было время. Всё рухнуло, всё оборвалось внутри него, когда после долгих уговоров монаха Бенедикта, тягостных сомнений и раздумий, как поступить с мятежниками, он принял решение. Целый год он не решался переступить черту. Бенедикт говорил: «Это же бунт против королевской власти. Они достойны смерти». Другой его товарищ юности, священник Элизахар, глава канцелярии, вторил ему: «Есть закон, ваше величество, и по закону они должны быть казнены». «А как же милосердие? — взывала к нему его совесть. — Как же быть с идеалами справедливости и добра, которые ты исповедуешь?»

Спустя год, мучительный год сомнений, он сдался. Почему? Устал слушать свою совесть или посчитал, что негоже проявлять слабость? Он сам не знал, почему. Заговорщики были казнены или сосланы в монастырь, сводные братья пострижены в монахи, Бернар, их предводитель, был ослеплен, да так неумело, что мучился два дня, а потом умер. Он был еще совсем молод, почти мальчик. Почему-то именно страдания Бернара и его мучительная смерть особенно потрясли Людовика. Сломалось душевное равновесие. Ушли в прошлое походы, пиры и охота, осталась пустота и вопли совести, взывающие к покаянию. Он сделался мрачен, неразговорчив, больше времени проводил в уединении, молотом стучало в голове и болью отдавалось в сердце: «Mea culpa!»» — «моя вина». Не оставляла мысль о том, что кровопролитие можно было избежать, что жестокость его обрушилась на людей безвинных. Кое-кого он приказал вернуть из ссылки, сводным братьям подарил аббатства. Этот разлад между его необычной набожностью, природным миролюбием и необходимостью наказывать и казнить разрывал сердце. Он считал своим призванием заботиться о нравственности и справедливости, а вынужден был убивать. Про него говорили, что он не скор на гнев, но быстр на милость. Сам он считал себя мягким и добрым человеком. Что же случилось, как такое могло произойти? Зачем нужны были эти казни? Эти мысли мучили его несколько лет. По ночам ему снился Бернар с выколотыми глазами, из которых сочилась по щекам кровь. Бернар протягивал к нему руки и всё приближался к нему, неуверенно, наощупь, как делают слепые. Людовик всё больше приходил к пониманию, что только публичное покаяние в содеянном может облегчить его душевные страдания. Тогда он сам, без принуждения, по собственной воле и по велению совести, лишавшей его покоя, при большом стечении вельмож, светских и духовных, покаялся в грехе кровопролития. Этого тогда не понял никто. В этом покаянии увидели слабость, недостойную государя.

Вспомнился отец. Его никто бы не посмел назвать слабым государем. Людовик был совсем маленьким, когда отец возвел его в титул короля Аквитании, отправил жить в этот удел и на долгие годы забыл о нем. Детство и юность, проведенные в Аквитании, Людовик всегда вспоминал с умилением. Он любил учиться, изучал богословие, греческий и латынь, много читал, много гулял по окрестным лугам и лесам. Душевный покой с тех пор соединялся в его сознании с тишиной церкви на утренней молитве и с безмятежным мечтательным созерцанием природы. Воспитывали его монахи и священники. Там он познакомился и сдружился с королевским библиотекарем Эббоном, ныне архиепископом Реймским, монахом Бенедиктом и священником Элизархом, которых позже сделал своими советниками.

Отец вспомнил о нем, когда Людовик вошел в возраст мужчины. Наверное, раньше он был ему не интересен. Людовик стал жить при королевском дворе в Аахене и пристрастился ходить с отцом на охоту. Он был высок, крепок телом, хорошо стрелял, и, видимо, отцу это нравилось, хотя особой любви к сыну никогда не высказывал. Для Людовика же он был всё же в большей степени императором, нежели отцом. В скором времени отец женил его на красавице алеманке* и заставлял каждый год участвовать в военных походах и принимать посольства. Хотя внутренне Людовик так и не изменился. Не влекли его ни звон оружия, ни пиры, ни пышность государственных собраний. Ему претило, что при дворе кормились проститутки, содержанки и даже мальчики для придворных утех. Ему было стыдно за своих сестер, меняющих любовников словно гардероб. А отец на это смотрел сквозь пальцы и сам, помимо жен, заводил и наложниц.

Сейчас, спустя многие годы, Людовик понимал: они с отцом просто были очень разными. Отец в отличие от него никогда не сомневался в правильности своих решений, никогда не копался в своей совести, а считал, что, если что-то сделано, значит так тому и быть, и уж конечно не каялся никогда. Отец был верующим человеком, но всегда ставил интересы государства выше церковных. Людовик умом понимал всё это, но сердцем не мог отречься от того, что он называл в человеке нравственным и богоугодным.

Да, отец. Когда отец умер, а Людовик взошел на престол, он выгнал из столицы всех блудниц, сестер отправил в монастырь, их любовников выслал на окраины империи, вычистил от скверны королевский двор в Аахене. Да только Град Божий, страну, где процветают человеколюбие, милосердие и справедливость, так и не выстроил. Наверное, легче собрать по кускам великую империю, как отец, чем привести людей к богу. В этом и была его цель: объединить людей не в границах империи, как делал его отец, а духовно — в их вере, в стремлении к любви и к Господу. Жаль, что этого никто не понял. И становилось на душе горько и стыдно от своего бессилия.

Людовик прислушался. Архиепископы, зачитывающие его прегрешения, замолчали в ожидании. «Виновен», — выдохнул он и снова погрузился в воспоминания.

Дети собрали войско и пошли войной на отца. Как же так? Грех ведь какой. «Прости их, Господи, ибо не ведают, что творят. Меня суди. Я виновен. Моя вина», — шептал Людовик. Кто-то в толпе услышал последние слова и жалостно вздохнул.

Всё началось после смерти жены. Людовик женился во второй раз — на Юдифь* из баварского клана Вельфов. Выбор пал на нее, когда по примеру византийских императоров он устроил смотрины невест среди самых знатных красавиц королевства. В 819 году Юдифь стала императрицей. Говорят, что с этого времени не он, а она управляла государством. Пусть говорят. Конечно, он исполнял ее прихоти: возвышал ее родственников и друзей, раздавал им земли, должности и привилегии. Как же иначе? — он любил ее. Он приблизил ко двору ее любимца и близкого друга графа Бернарда Септиманского. Пусть за его спиной шептались, что друг этот слишком близкий к императрице. Он никогда не верил этим слухам.

Через четыре года у них родился мальчик. Его назвали Карлом — в честь деда. И снова встал вопрос о переделе наследства, о новом разделе империи. И снова были сомнения, и опять с разных сторон близкие люди давали ему советы. Бенедикт и Элизар уже не пользовались прежним влиянием, но Людовик выслушивал и их. «Новый раздел империи погубит королевство. Всё, что собрал войнами, переговорами и посулами Карл Великий, будет разрушено. Не будет больше единого христианского народа», — говорили они. «Ты хочешь обделить нашего сына? Ты хочешь лишить его наследства?» — шептала, внушала, кричала чуть ли не каждый день императрица. Порой Людовику казалось, что он сходит с ума от этой неопределенности, непонимания, что же важнее, от этого противоречия между самим собой, отцом и государем, от необходимости выбора. Так продолжалось несколько лет, но, чем старше становился Карл, тем сильнее Людовик привязывался к нему. Отцовскую любовь, недополученную от своего отца и недодаденную старшим сыновьям, он всю, целиком, с избытком, без остатка перенес на младшего сына Карла.

Было объявлено о новом разделе империи: Швабию, северную провинцию Италийского королевства, Людовик передал Карлу. Это вызвало возмущение старшего — Лотаря, посчитавшего, что у него отнимают собственность, и вокруг него тут же сплотились все недовольные. Снова были заговоры, мятежи, суды и наказания бунтовщиков. Людовик больше никого не казнил, лишь отправлял в ссылки. Нарыв на теле империи зарубцевался на время, но не исчез, а вызревал, чтобы прорваться в любой момент гноем.

Спустя два года этот момент настал. Бунтовал Лотарь, подняли мятеж младшие сыновья — Пипин и Людовик Юный. Дело дошло до открытого противостояния. Войска императора и войска его сыновей встретились на Красном поле. Но сражение не состоялось. Когда утром, в день предстоящей битвы, Людовик вышел из своего шатра, его лагерь оказался пуст: все его сторонники ушли, кто на противоположную сторону, кто прятаться по домам. Кого-то перекупили, кто-то просто ушел, — Людовика предали все. Он огляделся и пошел сдаваться в лагерь своих сыновей. Больше других неистовал Лотарь. Он перевез отца в Компьен, затем в Суассон, где и состоялся показательный суд над поверженным императором.

Накрапывал осенний дождик. Толпа расходилась, судилище было закончено. Людовика под стражей отвели в темницу.

Мытарства продолжались. Людовика держали в каменном мешке как опасного преступника. Меж тем, в разных частях империи объединялись его сторонники. Унизительное судилище вместо того, чтобы, как задумывалось, опозорить короля, создало ему ореол мученика, жертвы неблагодарных сыновей. Растоптанный король не внушал уважения, но вызывал жалость и сострадание. Большинство прелатов не приняли свержение короля, помазанного Папой. Опасаясь усиления власти старшего брата, младшие тоже перешли на сторону императорской партии. И снова люди были готовы взяться за оружие, и снова Людовик остановил их, отвергнув возможность своего освобождения через насилие. Он словно дал себе зарок больше не проливать кровь.

Лотарь бежал в Италию. Людовик был торжественно коронован в Сен-Дени, а затем повторно помазан на царствие в Меце. Семь архиепископов пели псалмы, а Эббон Реймский во всеуслышание объявил, что Людовик был смещен незаконно. От преследования своих врагов он отказался.

Вроде бы всё успокоилось и вернулось на круги своя. Только в душе короля была пустота. Он чувствовал себя старым и никому не нужным.

*Карл Великий — король франков, основатель империи Каролингов, охватывавшей территории нынешней Франции, Германии и Италии, правил с 768г. по 814г.

*алеманка — уроженка германского народа

*Юдифь — супруга Людовика Благочестивого, императрица с 819г. по 842г.

III

— Вам не повезло, князь, — продолжал митрополит Феодосий. — Принимать нас будет император, а решает всё теперь его супруга. Король Людовик, как я слышал, сильно сдал за последние годы и со всё большей апатией относится к власти. Практически он перестал заниматься государственными делами и переложил их на Юдифь и своих приближенных. Всё свободное время он посвящает молитве и пению псалмов. И еще много времени проводит со своим младшим сыном Карлом. Мне кажется, все его неосуществившиеся мечты о Граде Божьем, вся его любовь к людям, нерастраченная и непонятая, обратились теперь на этого мальчика. Возможно, это его единственная радость в жизни.

Борислав впервые задумался о том, что власть может не только возвысить человека, но и раздавить его. Он думал о том, что предать могут самые близкие люди, о том, что чем выше поднимается человек, тем больше становится вокруг него зависти и лицемерия. Он не понимал, как можно пойти против родного отца из-за каких-то обид, как можно поднять руку или, тем более, оружие против того, кто тебя породил, из-за того, что недодали, обделили или недолюбили.

— Говорят, — добавил Феодосий, — что в королевстве франков готовится новый раздел державы. Империя будет поделена между Лотарем, вот уж поворот судьбы, и младшим Карлом.

— Значит опять будут недовольные, и опять они будут воевать друг с другом, — вставил князь.

— Не сомневаюсь. Но нас это не касается, — сказал митрополит.

— Бедный король Людовик, — вздохнул Борислав.

Глава шестая

Двор короля Людовика

I

На землях франков послов уже сопровождала почетная стража. Их ждали. Скакали гонцы с депешами к императору Людовику. Дорога стала шире и ровнее, зеленели вокруг леса и луга. И совсем по-летнему припекало солнце, когда на холме показался королевский замок, опоясанный широкой голубой лентой реки Рейн. Это был Ингельхайм.

Все города, встречавшиеся им на пути, Борислав невольно сравнивал с Константинополем. Нет, ни один из них даже отдаленно не напоминал огромную, неприступную, гудящую, как пчелиный улей, сотнями тысяч голосов, блистающую мраморными дворцами, умытую солнцем столицу Византии. Вот и Ингельхайм оказался маленьким городком, обнесенным крепостной стеной и сторожевыми башнями, в котором когда-то отец нынешнего императора приказал построить королевский дворец.

Ворота в город были распахнуты. По бокам выстроилась почетная королевская стража. Посольство прошествовало на площадь перед королевским дворцом: впереди посланники, за ними толмачи, писцы, помощники и слуги, затем купцы, воины, челядь, повозки, — городок словно располнел от прибывших с посольством гостей. На площади их встречал герольд, кланялся, улыбался, приветствуя послов от имени императора, и как-то незаметно посольский караван растекся по заранее приготовленным домам, а послов с почетом проводили в резиденцию, где они, наконец, смогли отдохнуть после долгого пути, а слуги уже суетились и несли в серебряных чашах еду и напитки. Торжественный прием послов в королевском дворце был назначен императором Людовиком на пятнадцатый день июньских календ.

До приема оставалось еще две недели. Митрополит Феодосий встречался со знакомыми епископами, молился в дворцовой церкви, вид имел строгий и торжественный, держался особняком, будто и не было долгих разговоров с князем Бориславом. Боярин Кушка почти не выходил из резиденции. Видно, прошли те времена, когда с секирой или мечом в руке гнал вперед своего скакуна неутомимый воевода. Постарел боярин, устал от дальнего похода, а может, и разленился после долгих месяцев безделия в Константинополе, а, скорее всего, скучно стало без ратных дел, тоскливо вдали от родины. И Борислав, предоставленный сам себе, бесцельно бродил по городу в сопровождении Глеба и Богдана.

Город показался ему маленьким, невзрачным, тесным и совсем чужим. Захотелось простора и вольного воздуха. Ворота были открыты. Борислав по зеленому лугу спустился к реке и присел на бережку. Глеб с Богданом остановились в сторонке, чтобы не отвлекать боярина от дум. Задумчив нынче был князь, не до разговоров. Рейн был чем-то похож на Танаис: широкий и тихий. Он нес свои воды на север, в Варяжское море, туда, куда еще предстояло им плыть или идти: к русам, к варяжским князьям. Год прошел. Снова лето, и вспомнилось Бориславу то, прошлогоднее, незабываемое, на острове с Любавой. Их теперь двое дома, ждут его. Любава качает их сына и напевает колыбельную. Борислав так ясно представил эту картину, будто на минутку перешагнул порог, незаметно глянул на них и тут же обратно, на этот луг на берегу Рейна. Далеко же он забрался от родного дома. Обратно, думается, легче и быстрее будет. Князь варяжский даст, небось, ладьи, а там по рекам, по Днепру к Русскому морю. Мысли летели к родимому краю быстрее этих ладей. Он опять представил, как поднимает на руки маленького Аскольда, а потом бережно укладывает его в люльку, как горячие губы Любавы льнут к его губам, как теплым шелком стелется под его руками нежная ее кожа. Как же соскучился он по ней. Как надолго растянулся этот год.

Солнце припекало. «Искупаться бы сейчас. Нет, никто в воду не лезет. Может, не принято у них? Эх, всё чужое. Нравы чужие, боги чужие, народ чужой и язык непонятный. Скорее бы домой.» Мятно пахло травой, полевыми цветами, рекой, летом. Река плескалась у ног, шуршала камышом, нагоняла дремоту. И казалось, что плывет он с Любавой на лодке, трутся лопухи лилий о днище, поют птицы, стрекочут кузнечики, а солнышко такое ласковое, что не хочется ни спешить, ни думать, а только плыть, плыть.

Проснулся Борислав бодрым и свежим, будто и вправду побывал дома.

— Возвращаемся в резиденцию.

А ты, Богдан, сбегай-ка, узнай, где наши купцы разместились, и позови ко мне на ужин тех, кто постарше и поопытнее.

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.