слепая встреча. глава 1
Меня зовут Джейн. Пыль. Она здесь — не гостья, а постоянная жительница. Она оседает на мои ресницы, когда я смотрю в высокое, забитое паутиной окно, втискивающейся в скрипучие половицы под босыми ногами, заполняет пространство между книгами, которые я расставила на покосившихся полках — мои единственные свидетели в этом доме-призраке. Дом… Это слишком громкое слово для того, что было когда-то приютом, а теперь — лишь скелетом из гниющего дерева и осыпающейся штукатурки. Стены дышат сыростью и забытьем, обои шелушатся, как старая кожа, обнажая кирпичи, помнящие другие времена. Я называю это место «Убежищем Теней», и оно приняло меня без вопросов, как принимает мох трещину в камне. Здесь я невидима. И мне это нравится. До вчерашнего вечера.
А вчера… вчера явился он.
Тишина здесь особая — не пустота, а густой, тягучий сироп, в котором булькают лишь скрипы старых балок да шепот крыс за стеной. Я привыкла к ней, как к собственному сердцебиению. Но вчера, когда сумерки начали красть краски у дня, заползая в щели под дверью и в прорехи ставней, тишину разрезал голос.
Не просто звук. Не речь. Музыка, выкованная из слов, которых я не знала, но смысл которых пронзил меня насквозь, как ледяная игла. Он пришел из сада — вернее, из того хаоса буйной, непроходимой зелени, что когда-то был садом, а теперь опоясывал дом колючей стеной из дикого винограда, крапивы и чего-то с огромными, похожими на ладони листьями.
Я замерла у окна, прижав ладонь к холодному, грязному стеклу. Сердце вдруг забилось так, словно пыталось вырваться из груди и улететь навстречу этому звуку. Это был юношеский голос — чистый, высокий, но с хрипотцой, будто от долгого молчания или… от боли? В нем была лихорадочная энергия, вибрация, заставлявшая мурашки бежать по коже. Он читал стихи. Не заученные строки великих, нет. Это было что-то сырое, пульсирующее, рожденное здесь и сейчас, в этом царстве сорняков и забвения. Слова сплетались в причудливые, почти кошмарные образы, но мелодия их была ослепительно прекрасной.
«…И кровь луны стекает по щекам спящих камней,
Пока в корнях безумных зреет крик…
Бессонница — моя награда, соль на ранах,
Я рифмую рассвет с обрывком нитки…»
Я приникла лицом к стеклу, стараясь разглядеть сквозь завесу пыли и переплетенных ветвей. И увидела.
Он стоял под старой яблоней, чьи кривые ветви, как черные молнии, рвали багряное небо заката. Высокий, очень худой, почти хрупкий. Одет во что-то темное, бесформенное — то ли плащ, то ли просто большой кусок ткани, наброшенный на плечи. Но лицо… Лица не было. Его скрывала маска. Не театральная, не карнавальная. Что-то простое, грубое, словно вырезанное из куска бледного дерева или слепленное из глины. Без черт. Просто гладкая, безликая плоскость, отражающая последние лучи солнца тусклым пятном. И эта безликость, этот отказ от лица в сочетании с этим лихорадочно-прекрасным голосом, извергающим стихи, было одновременно жутко и невероятно притягательно.
«…Воздух прогорк, как старое вино из слез,
Но бред сладок, как яд на губах паука…
Я танцую на краю, где тени грызут свой хвост,
И имя мое — Эхо, что теряет звук…»
Он не просто читал. Он проживал каждое слово. Его тело двигалось — не танцевало, а скорее корчилось в такт своему безумию. Руки взлетали вверх, как птицы со сломанными крыльями, пальцы сжимали виски, он наклонялся, почти касаясь земли, потом резко распрямлялся, вскидывая голову к небу, к макушкам деревьев, к моему окну. Но он не видел меня. Его взгляд, если он вообще был за этой маской, был обращен внутрь. В тот кипящий котел образов и звуков, что рвался наружу стихами. Он был слеп ко всему внешнему миру, погружен в свою вселенную сумасшедшей поэзии.
А я… Я была зачарована. Пригвождена к месту. Дыхание сперло в груди. Весь мир сузился до этой точки в заросшем саду: до этой хрупкой, безумной фигуры в маске и до голоса, который лился, как расплавленное золото, обжигая и очаровывая. Этот «придурочный», как я мысленно его назвала, был самым живым, самым настоящим существом, которое я встречала за все годы своего добровольного затворничества в этих руинах. В нем была какая-то надломленная, болезненная красота. И безумие, да. Но оно не пугало. Оно манило. Как пропасть манит заглянуть вниз.
«Очень молодой», — пронеслось в голове. Да, голос выдавал возраст — ему вряд ли было больше двадцати. Откуда он взялся? Почему здесь? Кто он? Эти вопросы бушевали, но тут же гасли под напором новых строк, новых образов, вырывавшихся из него с такой силой, что казалось, вот-вот порвется голос, или он сам рассыплется в прах.
«…Я строчку вырвал из ребра и в небо бросил —
Лови, слепая ночь, лети, мой бумажный змей!
Мой дом — разбитый кувшин, где эхо тонет…
Но я пою! Пою, пока не лопнут жилы…»
Он задыхался. Его тонкая фигура содрогалась. Он замолчал на мгновение, склонив голову, плечи его вздымались. Казалось, он выдохнул всю свою душу в этот сад, в этот вечер, в эти стены. Тишина навалилась снова, но теперь она была иной — звонкой, наполненной отзвуками его безумия. Воздух дрожал.
И тут он поднял голову. Маска была обращена прямо к дому. К моему окну. Сердце упало куда-то в пятки. Он видит? Нет. Это было случайное движение. Его взгляд (я чувствовала это сквозь дерево или глину маски) был пуст, направлен в никуда, сквозь стены, сквозь время. Он не видел ни гниющих стен, ни забитых окон, ни меня — призрака, застывшего за грязным стеклом. Он видел только видения, рожденные его собственным умом.
Он простоял так еще несколько мгновений, странная, безликая статуя в наступающих сумерках. Потом резко повернулся, его темный плащ взметнулся, и он растворился в густой тени кустов и деревьев так же внезапно, как появился. Лишь шелест листьев выдал его уход.
Я осталась стоять у окна. Ладонь все еще прижата к холодному стеклу. В ушах гудело. В груди бушевал ураган — восторга, страха, невероятного любопытства и чего-то еще… чего-то очень личного, очень важного. Смысл? Он был здесь. В этих руинах, в этой пыли, в моем одиночестве, явился живой смысл. Непонятный, безумный, загадочный, скрывающий лицо. Поэт сумеречного сада.
Я не знала, кто он. Он не знал, что здесь кто-то есть. Он не видел меня. Наша первая встреча была слепой для него. Но для меня… для меня она была ослепляющей.
Я опустилась на пол, спиной к стене под окном. Темнота окончательно поглотила комнату. Пыль мягко оседала на мои колени. Но внутри горел огонь. Огонь, зажженный его словами, его голосом, его слепым присутствием. Я не могла подойти к нему. Не сейчас. Не когда он был в пылу творения. Мне нужно было услышать больше. Услышать этот «финальный аккорд», о котором я мечтала, даже не зная, что это возможно. Услышать, чем закончится его стихотворное сумасшествие. Даже если оно никогда не закончится. Даже если оно унесет его… или меня.
За окном, в чернильной темноте сада, не было ни звука. Но я знала — он вернется. Его безумие требовало сцены. А этим садом, этим заброшенным домом, мной — невидимой свидетельницей за окном — оно уже завладело. Я прижала ладони к лицу, все еще чувствуя вибрацию его голоса в костях. Завтра, думала я. Завтра я снова буду здесь. У этого окна. В пыли и тишине. Ожидая слепую встречу с его безумной музыкой.
Тьма в «Убежище Теней» стала гуще, насыщенней, будто впитала отзвуки его голоса. Я сидела на полу, спиной к стене, колени подтянуты к подбородку. Пыль, моя вечная спутница, оседала на ресницы, но внутри все горело. Горело отзвуками. Слова, вырвавшиеся из его маски, жгли изнутри, как угли, брошенные в сухую траву памяти.
«…Кровь луны стекает по щекам спящих камней…»
Повторила я шепотом, прижимая ладони к вискам. Звучало бессмыслицей? Красивой, дикой, пугающей бессмыслицей. Камни не спят, у них нет щек, лунная кровь — это лишь свет. Но в его исполнении, в той лихорадочной дрожи голоса, это было истиной. Истиной его мира, его сумасшествия. Я ловила обрывки, как слепая ловит блики солнца на коже — не видя источника, но чувствуя тепло.
«…Бессонница — моя награда, соль на ранах…»
Соль на ранах. Это я понимала кожей, нутром. Жизнь в руинах — сплошная, тихая, хроническая рана. И бессонница здесь — не враг, а странный союзник, единственный свидетель твоих немых мыслей. Он знал. Этот безумный мальчик под маской знал что-то сокровенное, что я и сама себе боялась признать. Его стихи были ключом, но ключом от замка, к которому у меня не было двери. Я не понимала их, не могла разложить на логические составляющие. Они приходили волной, звуком, ощущением — и уходили, оставляя послевкусие тоски и восторга.
«…Я рифмую рассвет с обрывком нитки…»
Рассвет здесь, в царстве сорняков и облупившейся штукатурки, был бледным, робким. Обрывок нитки — символ всего моего бытия: что-то оборванное, потерянное, бесполезное. А он — рифмовал. Связывал несвязуемое. Делал из хаоса музыку, которую моя слепая к смыслу душа слышала ясно и отчетливо. Эта музыка была моим сантиметром несуществующего счастья. Микроскопической мерой чего-то светлого и желанного, чего не было, но чье эфемерное присутствие вдруг ощутилось в его безумных рифмах.
Сон не приходил. Его голос звучал в тишине моего черепа, смешиваясь со скрипом балок и писком мышей. Я ворочалась на тонком матрасе, брошенном в углу самой целой комнаты. На рассвете, когда серый свет только начал пробиваться сквозь пыльные стекла, мною овладело неистовое желание — вернуться туда. К месту, где он стоял. К старой яблоне, пронзающей небо черными когтями ветвей.
Я выбралась через полуразрушенную заднюю дверь, ведущую прямо в джунгли сада. Воздух был влажным, холодным, пах прелой листвой и чем-то горьковатым. Крапива жалила босые ноги, но я почти не чувствовала боли. Пробиралась сквозь заросли, ориентируясь по силуэту яблони, знакомому по вчерашним наблюдениям из окна.
Вот она. Еще более мрачная и искривленная в утреннем сумраке. Земля под ней была усыпана прошлогодними листьями и мелкими, гнилыми плодами. Я подошла, оглядываясь — пусто. Лишь шелест пробуждающегося сада. И вдруг — белый блик среди бурой листвы. Кусок бумаги. Скомканный, грязный, прибитый к земле мокрым листом, будто его выронили в порыве или ветер вырвал из рук.
Сердце застучало чаще. Я наклонилась, дрожащими пальцами освободила хрупкий лист. Он был обычной тетрадной бумаги, в клетку, порванный по сгибу. Чернила — синие, шариковые, размазанные в нескольких местах, будто рука писавшего дрожала или торопилась. Стихи. Его стихи.
Я отступила под сень яблони, прислонилась спиной к шершавой коре, будто ища опоры перед лицом бури. И стала читать. Не глазами сначала, а пальцами, ощущая шероховатость бумаги, вмятины от сильного нажима пера. Потом — глазами. Слова прыгали, сливались, смысл ускользал, как скользкая рыба. Но звучание… Оно било из текста, как пар из раны.
«… (неразборчиво) …тени пьют чернила из моих вен,
Азбука сломана, буквы — клыки…
Я шью себе платье из тишины и пены,
Чтоб танцевать на могиле тоски…
Солнце — слепой часовщик, заводит пружину,
Из костей времени… песок… звон… обман…
Я выплевываю имя, данное при рождении,
И глотаю кличку, выжженную на губах ветром… (неразборчиво)…»
Я была слепа. Совершенно, бесповоротно слепа. Тени, пьющие чернила? Платье из тишины и пены? Слепой часовщик-солнце? Это был бред. Прекрасный, звенящий, пугающий бред. Я не понимала, что он хотел сказать. Не могла разгадать код его боли или восторга. Азбука сломана — да, для меня она была точно сломана перед этим текстом.
Но Боже, как мне это нравилось!
Я читала вслух, шепотом сначала, потом громче, срывая голос на резких, неожиданных образах. Читала со страстью, которой не ждала от себя. Со страстью голодного, который нашел незнакомый, но невероятно сладкий плод. Я вкладывала в его слова всю накопившуюся в затворничестве тоску, всю жажду чего-то настоящего, что ворвалось в мой мир вчера вечером. Мои пальцы впивались в края бумаги, я трясла ею, как будто хотела вытряхнуть из текста еще больше этого ослепляющего безумия, этого несуществующего счастья, которое умещалось на клочке тетрадного листа.
«… (неразборчиво) …и каждый сантиметр кожи кричит:
Я не здесь! Я — в щели между сном и паденьем!
Где счастье — призрак с отрезанными крыльями,
И меряют его болью, а не… (обрывок, чернильное пятно)…»
«Сантиметр». Вот оно. Сантиметр несуществующего счастья. Он кричал об этом! Каждый сантиметр его кожи, скрытой под темной тканью, кричал о призраке счастья, измеряемого болью. Это было как удар. Его боль, его бегство в «щель между сном и паденьем» — это было так близко к моему существованию в «Убежище Теней», к моей невидимости. Мы были разными слепцами в одном темном лабиринте, только он свой бред превращал в огненные стихи, а я — в пыль на полу.
Я прижала драгоценный, грязный листок к груди, туда, где под тонкой тканью рубахи бешено колотилось сердце. Я нашла его. Не его самого, но частицу его сумасшедшей души, брошенную здесь, под яблоней, как выпавший зуб или слеза. Это было больше, чем просто стихи. Это было свидетельство. Доказательство того, что вчерашний вечер не был галлюцинацией. Доказательство существования того загадочного, больного, милого придурка, который перевернул мой мир.
Теперь я ждала не только его голоса из сумерек. Я ждала продолжения. Ждала новых обрывков его вселенной, новых кодов к шифру, который я, возможно, никогда не смогу разгадать, но читать который — дрожа от слепого восторга — стала моей новой, навязчивой, единственно важной потребностью. Этот клочок бумаги был моим первым сантиметром. И я жаждала всю несуществующую меру его счастья-боли, каплю за каплей, стих за стихом, даже если она отравит меня насмерть.
Я спрятала листок, как величайшую драгоценность, в потайной карман старой юбки. Смотрела на яблоню, на небо, светлеющее над руинами дома. Сад молчал. Но теперь в его тишине звучал шелест бумаги и безумный ритм стихов, которые я, слепая и счастливая, уже знала наизусть.
День протянулся мучительно долго, словно промокательная бумага, впитывающая каждую секунду, растягивая ее в липкую, бесцветную полосу. Солнце, бледное и равнодушное, плыло по небу, отмеряя время, которое я теперь ненавидела. Мои обычные ритуалы — расстановка книг, протирание пыли (сегодня это было похоже на святотатство), наблюдение за пляской мошек в солнечных лучах — потеряли всякий смысл. Они казались жалкой пародией на жизнь, на то безумное кипение, что выплеснулось в мой мир вчера.
Я была как заводная игрушка, все заводившаяся и заводившаяся изнутри, но не могущая сдвинуться с места. Ноги сами несли меня к тому самому окну снова и снова, будто надеясь увидеть его при свете дня — призрака, являющегося только в сумерках. Но сад был пуст и молчалив. Только ветер шевелил огромные «ладони» тех странных листьев, и крапива кивала колючими макушками. Даже птицы щебетали как-то несмело, подавленно этой тишиной, которая уже не была прежней. Теперь она была заряжена ожиданием. Она была паузой.
Я перечитывала его стихи. Снова и снова. Вынув из потайного кармана драгоценный, истерзанный листок, я вжималась в него глазами, пытаясь не понять — нет, понимание было тщетно, — а прочувствовать. Вживить его образы в свою плоть. «Азбука сломана, буквы — клыки». Я смотрела на ряды своих книг, на аккуратные строчки шрифта, и они вдруг казались чужими, мертвыми, скучными. Его каракули, его размазанные чернила, его обрывочные крики — вот что было живо. Вот что дышало.
«Слепой часовщик-солнце» заводил свою пружину, и я чувствовала, как внутри меня тоже что-то заводится, тикает, готовясь к новому витку. К вечеру.
Сумерки наступали сегодня с особой, почти злорадной неспешностью. Они не крали краски — они растворяли их в огромной чаше с серой акварелью, слой за слоем, пока мир за окном не превратился в размытый снимок. Я заняла свой пост, вжавшись в прохладу стекла, вся — одно большое ожидание. Сердце не колотилось, нет. Оно замерло, сжалось в комок, затаившись. Я боялась дышать, чтобы не спугнуть тишину, которая вот-вот должна была расколоться.
И она раскололась.
Голос пришел не сразу. Сначала — шорох в зарослях, смутное движение в тенях под яблоней. Потом — тишина, еще более густая, чем прежде. И наконец — он. Не чтение, а скорее стон. Низкий, горловой звук, из которого медленно, словно сквозь сопротивление плоти, родилось слово.
«…Тишина… — выдохнул он, и это слово прозвучало как приговор и как ласка. — …Тишина обложила язык мой свинцом…»
Он стоял там же. Та же безликая маска, тот же темный плащ, сливающийся с наступающей ночью. Но сегодня в нем не было вчерашней лихорадочной энергии. Сегодня это была медленная, томительная агония. Голос был глубже, хриплее, пропитан усталостью и чем-то еще… горьким знанием.
«…Я ищу слова на ощупь, в темноте рта, Как слепой ищет щель в стене… Но на пальцах — лишь вкус пустоты и ржавоты, И шепот, что струится из вен…»
Он не метался. Он стоял почти неподвижно, лишь голова под маской была слегка склонена, а руки висели плетьми, будто не в силах подняться. Его безумие сегодня было не огненным, а ледяным. Тоскливым. От этого становилось еще страшнее и… еще ближе. Его отчаяние было знакомо. Оно было того же порядка, что и мое, только нашло выход в этой странной, ужасающей форме.
«…Мир сошел с ума, натянув маску здравого смысла, А я — последний трезвый, потому и брежу… Мне тесно в рамках кожи, мне негде развернуться, И крик мой — это только тихо шепчущее: „Я уже не могу…“»
Он замолк. Казалось, он вот-вот рухнет. Эта хрупкая, высокая фигура казалась невесомой, готовой рассыпаться от порыва ветра. Я прижалась лбом к стеклу, желая… чего? Услышать еще? Чтобы он остановился? Моя рука непроизвольно сжала в кармане тот самый листок. Он был моим талисманом, доказательством того, что это — реально.
И тогда он пошевелился. Медленно, очень медленно, его рука в темном рукаве поднялась и потянулась к лицу, к маске. Сердце мое замерло. Сейчас. Сейчас я увижу лицо. Лицо этого безумия, этой боли. Пальцы с тонкими, изящными фалангами (я разглядела их теперь) коснулись гладкой деревянной поверхности…
И опустились. Он лишь поправил маску, легким, привычным жестом. Облегчение и разочарование слились во мне в один тяжелый шар.
Потом он повернулся и, не сказав больше ни слова, не бросив прощального взгляда, просто растворился в темноте, как будто его и не было. Представление окончилось. На сегодня.
Я не двинулась с места еще долго. Его последние слова висели в воздухе, как ядовитый туман. «Я уже не могу…» Это была не поэзия. Это была исповедь. Крик души, загнанный в рамки рифмы. И этот крик нашел во мне глубочайший отклик. Я тоже не могла. Не могла жить по-прежнему. Не могла просто быть пылью на полу этого дома-скелета.
Тихо, крадучись, будто боясь спугнуть его призрак, я вышла в сад. Ночь была глубока, и луна, та самая, чью «кровь» он описывал, пробивалась сквозь частокол ветвей, отбрасывая причудливые, ломаные тени. Я подошла к яблоне. Ничего. Ни клочка бумаги, ни знака. Только примятую траву там, где он стоял.
Но что-то вело меня дальше, вглубь зарослей, туда, куда он ушел. Крапива хлестала по ногам, колючки цеплялись за подол, но я шла, ведомая слепым инстинктом. И через несколько шагов, на старом, покрытом мхом садовом стуле, что был отброшен в самую чащу, я увидела его.
Не его. Его тетрадь.
Небольшую, в картонной обложке, потрепанную, с уголками, замшелыми от влаги. Она лежала так, будто ее забыли. Или бросили. Я подошла, не дыша. Коснулась обложки. Шершавая, холодная. Я подняла ее. Она была тяжелой. Полной его безумия.
Это был уже не сантиметр. Это была вся мера. Целая вселенная, запертая в сотне исписанных листов. Руки дрожали. Я прижала тетрадь к груди, как мать прижимает ребенка, и бросилась бежать назад, в дом, в свое «Убежище Теней», чувствуя, как за спиной на меня смотрит вся эта темнота, весь этот сад, и из самой гущи его — пара невидимых глаз за гладкой деревянной плоскостью.
Заперев дверь, завалив ее старым стулом (смешная предосторожность против призрака!), я рухнула на пол под окном. В свете луны, пробивавшемся внутрь, я разглядывала свою добычу. На обложке не было ничего. Ни имени, ни названия. Только шероховатость и пятна.
Я открыла ее на случайной странице. Тот же почерк. Резкий, угловатый, рвущий бумагу. Чернильные кляксы. Зачеркнутые строчки. На полях — бессвязные рисунки: спирали, напоминающие лабиринты; глаза, смотрящие из щелей; что-то похожее на корни или вены.
И стихи. Стихи, которые я не могла понять. Стихи, которые я читала вслух, шепча, срываясь, чувствуя, как они проникают в меня и меняют что-то на клеточном уровне. Это был его голос. Заключенный в бумагу. Отданный мне.
Наша встреча снова была слепой. Он не видел меня. Я не видела его лица. Но теперь у меня был его внутренний мир. Самая сокровенная часть. И я, слепая, жаждала читать. Читать, не видя смысла, но ощущая каждую букву, каждую метафору, каждый крик как свое собственное, давно забытое несуществующее счастье.
Тень в саду отдала мне свою душу. И я не собиралась ее возвращать.
мой глаз — моё ухо. глава 2
Пыль снова осела. Убежище Теней втянуло голову в плечи, затаилось. Но тишина была иной. Она была напряжена, как струна перед щипком. Она ждала. Я ждала. Каждый скрип половицы, каждый шорох за стеной заставлял сердце биться чаще, а пальцы судорожно сжимать драгоценный, истрепанный листок, спрятанный у меня на груди. Тот самый листок — мой первый сантиметр несуществующего счастья, пропитанный сыростью земли и чернильным отчаянием. Я перечитывала его до дыр, до состояния, когда буквы расплывались в глазах, а безумные образы — «тени, глодающие кости рассвета», «счастье-призрак с ампутированными крыльями» — въелись в подкорку, стали частью моего собственного бреда. Я была слепа. Но слепота эта была сладкой, желанной тюрьмой. До сегодняшнего вечера.
Сумерки спустились раньше, тяжелые, серые, пропитанные обещанием дождя. Я сидела у своего наблюдательного поста — у высокого, грязного окна, прижав лоб к холодному стеклу. В саду царила мертвая тишина, лишь изредка нарушаемая шелестом крупных капель, пробивавшихся сквозь листву. Я почти разуверилась. Почти. Но нетерпеливое ожидание сидело где-то глубоко в солнечном сплетении, заставляя мышцы спины быть каменными, а взгляд — напряженно впиваться в хаос зелени под старой яблоней.
И он пришел. Не с громом поэзии, а как тень. Выплыл из густоты кустов справа, бесшумный, почти неосязаемый. Все тот же — высокий, худой до хрупкости, укутанный в темный, бесформенный плащ, словно в саван. И маска. Гладкая, безликая, бледное пятно в наступающей темноте. Он шел медленно, пошатываясь, будто нес неподъемную ношу. В руке у него был не блокнот, а пачка листов — таких же тетрадных, в клетку, мятых, будто их комкали и снова разглаживали десятки раз. Он дошел до своей яблони, этой черной скорбной арки, и остановился. Не стал читать. Не стал декламировать. Он уронился на корни, спиной к шершавому стволу, скрючился. И достал карандаш. Не ручку — карандаш.
Луна, бледная и неполная, выбралась из-за туч. Ее жидкий свет упал на него, на маску, на руки. И он начал писать. Быстро, яростно, с каким-то исступленным сосредоточением. Его карандаш скрипел по бумаге — звук был сухим, резким, как скрежет зубов. Он писал, не глядя по сторонам, полностью погруженный в себя. Плечи его вздрагивали, тонкая шея напряглась под маской. Он писал так, будто вырезал слова из собственной плоти, будто спешил запечатлеть что-то, готовое вот-вот испариться. Мой глаз. Он цеплялся за каждое его движение. За судорожный изгиб спины, за дрожь в руке, за то, как свет луны скользил по краю маски, не давая никакой зацепки. Мой глаз выхватывал летящие тени, падающие на бумагу листья, нервный взмах руки, когда он рвал неудачный лист и швырял его в сторону. Он был здесь. Физически. Так близко. И снова — слеп ко мне, к дому, ко всему, кроме бури внутри. Мой глаз жаждал увидеть хоть что-то под маской, хоть тень эмоции, хоть изгиб губ за деревянной неподвижностью. Но маска была крепостью. Непроницаемой.
И тогда он начал читать. Не вставая. Не распрямляясь. Голос его сорвался с места тихо, почти шепотом, но он тут же набрал силу, ту самую лихорадочную мощь, что впервые ворвалась в мое убежище.
«…Тишина — это шум разбитых часов…
Каждая песчинка — осколок крика…
Я леплю уши из воска молчанья…
Чтобы услышать, как корни скелета стонут…»
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.