
Предисловие
Перед вами — не просто роман. И не просто биография. Это попытка пройти по тонкому лезвию, что разделяет гений и безумие, порядок и хаос, бессмертие искусства и бренность человеческой судьбы.
Александр Шошин — фигура, в которой сошлись талант, страсть и драма целой эпохи. Его жизнь была партией, разыгранной на доске истории, где правилам шашечного искусства противостояли неписаные, жестокие законы времени. Он был художником интеллектуальной битвы, поэтом комбинаций, философом шестидесяти четырех клеток. В его игре была вся строгость математики и вся страсть высокой трагедии.
Но эта книга — о большем, чем шашки. Шашки здесь — модель. Модель жизни, общества, судьбы. Поле — это Россия, огромная, противоречивая, прекрасная и жестокая. Фигуры — люди с их надеждами, интригами, любовью и предательством. Строгие, ясные правила игры — это мечта о разуме, о порядке, о справедливости, которую лелеяли лучшие умы. А гениальные комбинации — это проблески свободы, творчества, попытки вырваться за пределы предопределенности.
И все это сталкивается с Хаосом. С вихрем истории XX века, который не признает ни правил, ни эстетики, ни хрупкой красоты мысли. Гений Шошина был рожден этим временем и им же был раздавлен. Его искусство, требующее тишины, сосредоточенности и уважения к сопернику, оказалось чуждо эпохе грохота, лозунгов и тотальной подозрительности. Его доска — упорядоченная вселенная — стала метафорой мира, который рассыпался в прах.
Это повесть-трагедия. Трагедия художника, чей материал — человеческая мысль. Трагедия человека, который верил, что красота логики и изящество решения могут победить любую грубую силу. И трагедия эпохи, которая, обещая новую игру, отменила сами понятия честности, уважения и бескорыстного служения искусству.
Читая эти страницы, мы будем следить не только за перипетиями жизни Шошина. Мы будем вглядываться в саму ткань истории, пытаясь разглядеть в ней те правила, по которым она играет с нами. И, быть может, на миг нам откроется пронзительная и страшная истина: иногда проиграть, сохранив достоинство и верность своему дару, — значит одержать единственную победу, которая имеет значение.
Потому что доска рано или поздно очищается. Фигуры складываются в коробку. Остается только память о красоте партии. И о том, кто осмелился быть в ней не пешкой, а творцом.
Саша Игин — член Российского союза писателей
Книга I. Вхождение в шашечный мир (1878—1900)
Глава 1. Левашино: Деревянная Вселенная
Ветер гулял по ярославской деревне Левашино, неся с собой запахи скошенного сена, дыма из печных труб и влажной земли после недавнего дождя. Для семилетнего Саши Шошина этот ветер был голосом мира — таким же знакомым, как дыхание отца, склонившегося над верстаком в тесной горнице.
Горница эта была центром вселенной для мальчика. Здесь, под потрескивание лучины, время замедляло свой бег. В углу стоял широкий деревянный станок, на котором отец, Дмитрий Иванович, проводил долгие зимние вечера. Он был столяром от бога — его руки, покрытые тонкой сетью зарубок и пятнами въевшейся олифы, могли превратить простую липовую доску в кружево.
— Пап, а что ты сейчас делаешь? — спросил однажды Саша, примостившись на чурбаке у самого станка.
Дмитрий Иванович отложил рубанок, смахнул стружку с фартука и улыбнулся. Глаза его, обычно сосредоточенные на работе, смягчились.
— А вот, сынок, для тебя задумал штуковину одну. Секретную.
Саша придвинулся ближе. Он обожал эти моменты — когда отец брал паузу в работе и посвящал ему время. В такие минуты мир за окном — с его бесконечными хозяйственными заботами, покосами, походами за водой к колодцу — отступал, уступая место магии творения.
Неделю спустя тайна открылась. Это был вечер, когда ранние осенние сумерки ложились на Левашино сизым покрывалом. Мать, Анна Петровна, зажгла керосиновую лампу, и ее желтый свет разлился по горнице, оживив тени в углах.
— Ну-ка, Сашенька, закрой глаза, — сказал отец.
Мальчик послушно зажмурился. Он услышал мягкий скрип дерева, легкий стук о стол.
— Можно смотреть.
Перед Сашей лежала доска. Но не простая — разделенная на квадраты, половина из которых была темнее, будто впитала в себя цвет гречишного меда. Доска была небольшой, размером с развернутую книгу, но для мальчика она казалась целым миром. Края были обработаны с такой тщательностью, что пальцы сами тянулись провести по гладкой поверхности.
— Это шашечница, — объяснил отец, и в его голосе прозвучала торжественность, какой Саша раньше не слышал. — Видишь, клетки? Шестьдесят четыре. Светлые и темные. А вот…
Он достал из кармана холщовый мешочек, развязал его и высыпал на стол круглые деревянные фишки. Одни были светлыми, почти белыми, другие — темными, как спелая черемуха.
— Это шашки. На светлых клетках они стоят. Ими ходят.
Саша с благоговением коснулся одной из фишек. Она была идеально круглой, отполированной до бархатистости.
— Ты сам все сделал?
— Сам. Липа для доски годится — мягкая, но прочная. А шашки из березы и ольхи. Ольха хорошо темнеет, когда ее промаслишь.
Отец взял несколько шашек и расставил их на доске.
— Вот смотри. Начинают всегда белые. Ходят так — по диагонали, с одной темной клетки на другую. Если перед твоей шашкой стоит шашка противника, а за ней пустое поле — ты ее бьешь, перескакиваешь и снимаешь с доски.
Он показал простую комбинацию. Деревянные кружочки постукивали о доску, и этот звук — глуховатый, мягкий — навсегда врезался в память Саши. В нем была та же музыка, что и в стуке отцовских инструментов, но теперь она обрела смысл, правила, тайну.
С той ночи шашечница не знала покоя. Первые партии с отцом были короткими — Саша терял свои шашки одну за другой, не успевая понять, что происходит. Но уже через неделю он стал задумываться, прежде чем сделать ход. Ему открылась странная вещь: доска, которая сначала казалась лишь узором из квадратов, начала жить своей жизнью. Темные клетки стали дорогами, по которым двигались деревянные войска. Поля у края доски оказались крепкими позициями — здесь шашку сложнее было побить. Углы стали убежищами.
— Молодец, сынок, — хвалил отец, когда Саша впервые предусмотрел два хода вперед. — У тебя глаз острый. Это главное — видеть не только то, что под носом, а и то, что может быть.
Зима в том году выдалась снежной и долгой. Вьюги заваливали Левашино по самые окна, и Саша с братьями дни напролет проводили дома. Шашечница стала центром домашней жизни. Сначала играли с отцом, потом подтянулись старшие братья — Василий и Николай. Они поначалу снисходительно улыбались, глядя на увлечение младшего, но после того, как Саша обыграл Василия трижды подряд, отношение изменилось.
— Да он у нас стратег! — смеялся отец, гладя Сашу по голове. — Вон как расставляет ловушки.
Мать, Анна Петровна, сначала смотрела на это увлечение с легким беспокойством: не отвлечет ли игра от помощи по хозяйству? Но, видя, с каким сосредоточенным вниманием сын изучает сложные позиции, как его глаза загораются, когда он находит неочевидный ход, смягчилась.
— Пусть развивается, — сказала она как-то отцу. — Умная голова никогда лишней не бывает.
Однажды в дом зашел дед Иван, отцовский дядя, старый солдат, прошедший Русско-турецкую войну. Увидев шашечницу, он прищурился.
— А, баталии разыгрываете! Дай-ка я покажу тебе, внучок, один старый прием.
Его корявые, изуродованные артритом пальцы неловко расставили шашки.
— Видишь эту позицию? У белых кажется перевес, но черные могут вывернуться. Надо пожертвовать одну шашку здесь… вот так. А потом — удар с фланга.
Саша замер, впитывая каждое слово. Дед объяснял игру как военную операцию — с флангами, отвлекающими маневрами, жертвами ради будущего преимущества. В его интерпретации шашки перестали быть просто игрой — они стали моделью мира, где за каждым действием стоит расчет, где важно предвидеть, терпеть и вовремя нанести удар.
К весне Саша обыгрывал всех в доме, включая отца. Дмитрий Иванович не скрывал гордости.
— Надо тебе, сынок, соперников посильнее найти, — сказал он как-то. — В воскресенье поедем в Пошехонье, там, у купца Ефимова, говорят, свой клуб шашечный. Померяешься силами.
Но до поездки в уездный город случилось другое. В Левашино приехал фельдшер из соседнего села — молодой парень по имени Григорий, выпускник ярославской фельдшерской школы. Увидев шашечницу, он оживился.
— А я в Ярославле в турнире участвовал! — сказал он. — Давайте сыграем.
Партия длилась больше часа. Саша впервые столкнулся с системной, выверенной игрой. Григорий применял дебюты с названиями — «косяк», «обратный косяк», «игра Бодянского». Мальчик проиграл, но не расстроился, а засыпал гостя вопросами.
— А что такое «обратный косяк»? А почему этот ход называется «колом»?
Григорий, удивленный такой страстью, остался на ужин и проговорил с Сашей до глубокой ночи, рисуя на клочке бумаги позиции, объясняя принципы. Он подарил мальчику потрепанную книжку — «Руководство к основательному познанию шашечной игры» Д. Саргина.
— Читай. Здесь вся наука.
Для Саши эта книга стала окном в другой мир. Он читал ее при свете лучины, водя пальцем по диаграммам, мысленно расставляя позиции на своей доске. Отец, видя такое рвение, вырезал ему отдельные фишки поменьше, чтобы можно было разыгрывать задачи из книги, не трогая основную шашечницу.
Так шашки из забавы превратились в страсть, а страсть — в призвание. И все началось здесь, в левашинской горнице, с доски, вырезанной руками отца, в которой было вложено больше, чем просто умение столяра — в ней была вложена любовь, терпение и вера в то, что из простого дерева можно создать вселенную.
И вселенная эта оказалась безграничной.
Глава 2. Узкое, но глубокое миролюбие
1878 год. Левашино.
Воздух в комнате был густым и неподвижным, точно застывшим бульоном. За окном, в мире здоровых людей, бушевало короткое северное лето — трещали кузнечики в рыжей траве, доносился смех дворовых детей, играющих в горелки. Но здесь, в полумраке кабинета отца, четырнадцатилетний Александр Шошин существовал в иной реальности — реальности тишины, покоя и острого, ноющего недомогания, ставшего его постоянным спутником.
Он сидел, укутанный в плед, хотя на дворе стоял июль. Худые, почти прозрачные пальцы перебирали костяные шашки на доске из орехового дерева. Доска была его островом, его вселенной. Шестьдесят четыре клетки — не больше и не меньше. Здесь не было места случайностям ветра, внезапной слабости в коленях, насмешливому взгляду сверстников, которые не понимали, почему он не может пробежаться с ними до реки. Здесь царил порядок. Железная логика. Предопределенность, которую можно было вычислить, если думать достаточно глубоко и тихо.
«Сашенька, не устал?» — голос матери, мягкий и тревожный, прозвучал из двери.
«Нет, мама. Я разбираю один эндшпиль из журнала».
Он не обернулся. Его взгляд был прикован к позиции. Белые строили тонкую ловушку для черных, используя слабость крайней шашки. Это была красота — не броская, не громкая, а внутренняя, математическая. Красота идеи, побеждающей грубую силу.
Болезнь пришла к нему не сразу, а подкралась, как шахматный гамбит, жертвующий пешку для долгосрочного преимущества. Сначала лишь повышенная утомляемость, потом участившиеся простуды, переходящие в затяжной кашель, боли в суставах, мешающие бегать. Доктора из губернского города разводили руками, говорили о «слабости нервной системы», о «склонности к меланхолии», прописывали рыбий жир и прогулки. Прогулки… Саша любил природу Левашино, любил смотреть на бескрайние леса за околицей, но каждый выход давался ему ценой. Мир за порогом был слишком ярким, слишком резким, слишком требовательным. Он обжигал.
И потому его мир сузился. Сначала до размеров усадебного дома — библиотеки отца, заставленной томами Пушкина, Жуковского, исторических хроник, собственной комнаты с коллекцией минералов. А потом и до размеров шашечной доски.
Шашки нашли его сами. Старая книга «Игра в русские шашки» с пожелтевшими страницами, затерявшаяся среди фолиантов. Потом первая партия с отцом, Иваном Васильевичем, уставшим после управления имением. Отец, человек дела и долга, играл прямолинейно, атакующе. И проиграл. Потом еще раз. И еще. В его глазах мелькнуло не то чтобы разочарование, а недоумение. Как этот хрупкий, вечно бледный мальчик, с трудом поднимающий дрова для камина, может так беспощадно и хладнокровно разрушать его, сильного и уверенного, построения?
Для Саши же шашки стали не просто игрой. Они стали языком. Языком, на котором он мог вести немой, но яростный диалог с миром. В каждой партии, в каждой комбинации была своя драматургия. Нападение и защита. Жертва и возмездие. Но никогда — хаос. И никогда — жестокость ради жестокости. Его стиль начал кристаллизоваться рано: глубокая позиционная игра, терпеливое накопление мельчайших преимуществ, виртуозная игра в эндшпиле. Он не давил противника. Он его убеждал. Он доказывал ему, что его положение безнадежно, с почти математической строгостью.
Это было его миролюбие. Узкое, сконцентрированное на клетчатом поле. Но глубокое, как колодец. Он не искал триумфа над личностью. Он искал триумфа Истины, заключенной в данной позиции. Победа была не над человеком, а над ошибкой, над несовершенством замысла. В этом был своеобразный гуманизм: уважай противника настолько, чтобы показывать ему красоту безошибочной игры.
Он редко играл с живыми людьми в Левашино. Его главными противниками были призраки из журналов, из редких книг по шашкам, которые удавалось выписать из Петербурга. «Шашечный листок» Дмитрия Саргина был для него окном в огромный мир. Он изучал партии мастеров, воспроизводил их на доске, искал альтернативные пути. И находил. Его ум, отточенный вынужденным сосредоточением и отрешенностью, видел связи там, где другие видели лишь отдельные шашки.
Иногда, в хорошие дни, он выходил в сад. Садился на скамью под старой липой и просто смотрел. На облака. На игру света и тени в листве. И в голове его, совершенно естественно, возникали геометрические паттерны, комбинации, идеи. Природа была для него некой гигантской, живой позицией, где все было взаимосвязано, но законы были еще не познаны. А на доске — познаны. И в этой познаваемости была тихая, спокойная радость.
Вечерами, когда болезнь обострялась и сон бежал от него, он зажигал свечу и брался за перо. Он начал вести тетрадь. Не дневник чувств — дневник мыслей. Зарисовки позиций, анализ вариантов, первые робкие попытки сформулировать принципы. «Главная сила не в том, чтобы побить, а в том, чтобы создать положение, в котором противник вынужден побить, ослабив себя», — выводил он аккуратным, тонким почерком. Это была его философия. Философия мальчика, которого мир заставил обороняться, но который в обороне нашел источник несокрушимой силы.
Однажды к ним зашел сосед, отставной полковник, любивший выпить и сыграть в шашки на интерес. Увидев Сашу за доской, усмехнулся:
«Что, болезный, все в свои тыквы играешь? Давай-ка, сделаю милость, сыграем. Только не ной, когда проиграешь».
Партия длилась недолго. Саша играл без выражения на лице, лишь изредка морщась от внутренней боли. Он позволил полковнику развить кажущуюся атаку, заняв центр. Тот уже предвкушал скорую победу, громко рассуждал о воинской удали. А потом, как тихий смерч, началось. Точные, выверенные ходы-ответы. Неощутимое перераспределение сил. И вдруг — жертва. Небольшая, но ведущая к полному параличу атакующих сил черных. Полковник заерзал, покраснел, начал пыхтеть.
«Да это… это не по-русски! Где натиск? Где удар?»
«Натиск был преждевременным, — тихо, но четко сказал Саша, не отрывая глаз от доски. — Вы оставили слабости на фланге. Теперь их не ликвидировать».
Полковник швырнул шашку на доску.
«Цыц! Неучтиво! С математиками играть — тоска зеленая!»
Саша лишь вздохнул, когда тот ушел. Он не чувствовал триумфа. Он чувствовал усталость и легкую горечь. Его мир, чистый и строгий, снова столкнулся с миром грубым и непонимающим. Он аккуратно собрал шашки, расставил их заново для анализа. И снова погрузился в тишину. В ту самую тишину, где рождались идеи, которые годы спустя перевернут российские шашки, где ковался его будущий титул «Шашечного Филарета», мудреца и теоретика.
Левашино было его крепостью и его клеткой. Болезнь — тюремщиком и учителем. А шашки — ключом, отпирающим дверь в безбрежное царство духа, где хромой и болезненный Саша Шошин был не слабым отроком, а полновластным государем, творцом и созидателем. Он еще не знал, что этот ключ со временем отопрет ему двери в большой мир, в Петербург, к славе и признанию. Но уже тогда, в 1878 году, в полутемной комнате, он интуитивно чувствовал: эта узкая тропа, проложенная болезнью к тихим играм, и есть его единственный, истинный и великий путь.
Глава 3. Первая комбинация
Лето 1878 года в Левашино стояло знойное, будто сама природа, устав от долгого северного сна, решила выплеснуть всю накопленную энергию. Воздух над просторами Олонецкой губернии дрожал от марева, а в старом помещичьем доме Шошиных царила прохладная, почти монастырская тишина, нарушаемая лишь мерным тиканьем стенных часов да изредка доносящимся с улицы криком петуха. В гостиной, в бархатном кресле у окна, сидел четырнадцатилетний Александр Шошин.
Перед ним, на полированном ореховом столике, лежала раскрытая книга — задачник по математике. Но взгляд юноши был прикован не к цифрам и формулам. Он смотрел в сторону буфета, где на нижней полке, среди фарфоровых безделушек, покоилась шашечная доска из темного дуба с ячейками, выложенными слоновой костью и черным деревом. Шашки — простые, деревянные, чуть потертые от частой игры — лежали рядом в холщовом мешочке. Это была его тайная страсть, его молчаливый диалог с самим собой.
Отец, Дмитрий Иванович, человек строгих правил и ясного ума, считал шашки забавой для досуга, не более. «Ум свой, Саша, к серьезным вещам прикладывай: к языкам, к закону Божьему, к хозяйственному счету», — часто говаривал он. И Александр слушался. Он был прилежным сыном, тихим, наблюдательным, с не по годам серьезным взглядом серых глаз. Но внутри этого спокойного подростка зрела иная жизнь — жизнь линий и полей, тихих передвижений и внезапных прорывов.
В тот день, после обеда, когда родители отбыли на покой, а в доме воцарилась благословенная послеполуденная дрема, Александр не выдержал. Он взял доску и мешочек и устроился в дальнем углу веранды, заросшей диким виноградом. Зеленоватый свет, пробивавшийся сквозь листву, ложился на клетки, делая их похожими на таинственный сад, ожидающий своего садовника.
Он расставил шашки не по учебной позиции из редкого журнала, что удалось раздобыть в губернском городе, а произвольно, будто бросая семена на вспаханное поле. И начал играть сам с собой. Сначала за белых, потом за черных. Мышление его было размеренным, как дыхание спящего дома. Ход. Ответ. Перестановка. Внезапно, в одной из позиций, где черные, казалось, имели неоспоримое преимущество, плотно контролируя центр, его взгляд зацепился за белую шашку на краю доски — одинокую, почти обреченную.
И тут случилось.
Мир вокруг — пыльная дорога за околицей, крики ребятишек у реки, даже собственное тело — перестал существовать. Перед внутренним взором Александра доска ожила, задышала. Он не думал о ходах. Он видел их. Как будто невидимая рука отодвинула завесу времени. Белая одинокая шашка была не жертвой. Она была ключом. Жертвовать ею… нет, не просто жертвовать — предложить ее, как поэт предлагает рифму, зная, что за ней последует нужная строка.
Он сделал ход. И еще. И еще. Белые шашки, словно ведомые единой волей, пошли в кажущемся беспорядке, наступая, отступая, подставляясь под удары. Черные, повинуясь логике захвата, хватали их, продвигались вперед, теряя бдительность, расползаясь, оставляя бреши в своей некогда монолитной обороне. Это был не просто выигрыш шашек. Это была симфония, где каждая жертва была необходимой нотой, ведущей к кульминации.
Александр замер, когда последний, решающий ход сложился в его сознании в идеальную, кристальную форму. Он видел финал так ясно, как будто он уже произошел: белая дамка, возникшая из, казалось бы, ниоткуда, встает на тыловое поле черных и одним ударом сметает оставшуюся горстку противников. Тихая, неотвратимая казнь на 64 клетках.
Он поставил финальную точку — передвинул шашку. Комбинация была завершена. На доске воцарилась та позиция, что сияла в его уме. Совершенная. Неопровержимая. Прекрасная.
И тут волна жара ударила ему в лицо, сменившись ледяным ознобом. Он откинулся на спинку стула, сердце колотилось, как у загнанного зверя. Что это было? Не просто удачная игра. Это было… знание. Видение наперед, как будто он мог прочитать несколько страниц книги судьбы этих деревянных кружков. Это было выше его, выше понимания. Это была сила.
И первым чувством был не восторг, а страх.
«Это добро или зло?» — пронеслось в голове. Он вспомнил отца, говорившего о важности честного, открытого состязания, о спортивной чести. А это… это было похоже на колдовство. На чтение чужих мыслей до их появления. Он получил власть над игрой, но почувствовал себя не повелителем, а проводником некой посторонней, безликой гениальности, которая могла быть как благом, так и проклятием.
Шаги в коридоре заставили его вздрогнуть. Со скоростью, которой он сам удивился, Александр смешал все шашки в кучу, сгреб их в мешочек и спрятал доску под скатерть. Когда в дверях показалась мать, Анна Петровна, с вопросом, не хочет ли он чаю, он сидел бледный, с книгой по математике в руках, но не видел ни одной цифры.
— Ты какой-то бледный, Сашенька. Не заболел? — обеспокоилась мать.
— Нет, мама. Просто… задумался над задачей, — голос его прозвучал чужим.
С тех пор дар стал его тайным двойником, его сокровенным «я». Он продолжал играть с соседскими мальчишками, с приезжающими родственниками, и играл хорошо, но никогда — гениально. Он научился скрывать прозрение, маскировать его под ряд логичных, пусть и очень сильных, ходов. Он боялся, что, выпустив эту силу на волю, он сломает игру, сделает ее бессмысленной для других, а себя выставит странным, почти пугающим существом.
Но в тишине своей комнаты, при свете керосиновой лампы, он возвращался к той первой, левашинской комбинации. Он записывал ее в толстую тетрадь с кожаным переплетом, начав тайную летопись своей внутренней вселенной. Каждая новая найденная им идея, каждый «увиденный» путь ложились на бумагу стихами точности и красоты. Он начал понимать: это не колдовство. Это — язык. Язык идеальной гармонии, логики и предвидения, существующий где-то между математикой и поэзией. Дар был не добром и не злом. Он был судьбой.
И шашечная доска из простой игровой поверхности превратилась для Александра Шошина в поле для творчества, в лабораторию духа, в тихое Левашино его бесконечных, ослепительных открытий, которые он еще не смел никому показать. Первая комбинация, рожденная в зеленоватом свете веранды, стала первым камнем в фундаменте великой, трагической и прекрасной пирамиды, которую ему суждено было возвести в одиночестве.
Глава 4. Каменные шашки. Петербургские университеты
Сентябрь 1878 года. Дорога.
Колеса почтового тракта стучали по щербатому каменному шоссе, отбивая дробь, монотонную, как откладывание ходов в уме. Александр Шошин, прижавшись лбом к холодному стеклу кареты, смотрел на мелькавшие за окном чахлые северные леса, болотистые низины, тусклое свинцовое небо. В его руках, зажатый в потных пальцах, был потрепанный конверт. Письмо от дяди, петербургского чиновника средней руки, чья протекция и скромные средства открывали перед племянником из провинциального Левашино дверь в Императорский Технологический институт. Родительский дом, залитый солнцем, шумный, полный братьев и сестер, уютный мир детства, где шашки были страстью и отдушиной, остался позади, за сотнями верст.
Внутри у него было пусто и тяжело, будто все жизненные силы ушли на решение этой чудовищной задачи — покинуть родную почву. Но была и другая тяжесть — в кожаном саквояже, аккуратно завернутая в суконную ткань, лежала его сокровищница: самодельная записная книжка, испещренная анализами, этюдами, загадочными для непосвященного знаками. Это был его мир — мир идеальных линий и безжалостной логики, мир, где он был не робким тщедушным юношей с плохим зрением, а властителем, творцом, полководцем шестидесяти четырех клеток. Петербург манил не карьерой инженера, не блеском столицы. Он манил как шашечная доска невиданного размера, где противниками будут не кузены и местные любители, а титаны мысли. Он ехал на дуэль с самим незримым гением игры.
Первый курс. Сумерки в общежитии.
Институтские корпуса на Царскосельском проспекте подавляли его своей громадной, чужой строгостью. Лекции по высшей математике, начертательной геометрии, химии сливались в оглушительный водопад чуждых знаний. Александр сидел на задней парте, щуря близорукие глаза, старательно выводя формулы, но его мысли снова и снова срывались в тихую, ясную плоскость доски. Он был прилежен, как автомат, но душа его не горела ни паровыми машинами, ни сопротивлением материалов.
Спасением стало общежитие, вернее, поздние вечера в его тесной каморке. При тусклом свете керосиновой лампы на столе появлялась доска. Не та, дорогая, с инкрустацией, что стояла дома в гостиной, а простая, картонная, с шашками из дешевого дерева. Но это не имело значения. Здесь он оживал. Сюда, узнав о «шашечном чуде из Левашино», начали потихоньку заглядывать однокашники: коренастый сибиряк Михеев, насмешливый поляк Врублевский, молчаливый еврей Берлин. Их партии Александр выигрывал почти, не глядя, играя сразу с тремя, давая вперед шашку, две, три. Славу он снискал быстро, но она была горьковатой — славу циркового уродца, феномена, чей единственный талант лежал в области, не стоящей серьезного внимания взрослых мужчин.
Однажды Врублевский, проиграв в пух и прах, с досадой швырнул шашку: «Шошин, да на что это кому-то нужно? Лучше бы в преферанс научился играть, для жизни полезнее». Александр только молча собрал шашки, но внутри все сжалось в тугой, болезненный ком. Он чувствовал себя узником в клетке своего дара.
Открытие. Шахматный клуб на Невском.
Прорыв случился в конце зимы 1879 года. Один из преподавателей, старый холостяк и любитель шахмат, заметив гениальность студента в смежной игре, махнул рукой: «Брось ты свои бирюльки, Шошин. Вот адрес. Там, на Невском, в пассаже, собираются настоящие игроки. И шашисты тоже есть. Съездий, глядишь, выветрится дурь из головы».
Петербургский шахматный клуб. Александр, в своем лучшем, но все равно безнадежно провинциальном сюртуке, робко переступил порог. Запах дорогого табака, старого дерева, воска для паркета. Гул сдержанных разговоров, стук костяных фигур. Он замер, ослепленный. В углу, у окна, он увидел их. Несколько мужчин, склонившихся не над шахматной, а над шашечной доской. Играли молча, с сосредоточенными, суровыми лицами. Это были не его однокашники. Это были игроки.
Его представили. Имена ничего ему не говорили, но стиль, манера держаться — говорили о многом. Первую показательную партию он сыграл, дрожащими руками, и проиграл — с треском, раздавленный незнакомым, холодным, позиционным стилем. Поражение было горше всех институтских унижений, но в нем была и странная, щемящая радость. Он нашел их. Нашел свою стихию.
Учитель.
Среди игроков выделялся один — невысокий, сухопарый господин лет пятидесяти, с умными, насмешливыми глазами и вечной папиросой в тонких пальцах. Звали его Семен Николаевич Воронцов, отставной судейский чиновник. Он не был чемпионом, но был глубоким аналитиком, ходячей энциклопедией шашечной теории. Он разобрал партию юноши по косточкам, не хваля и не жалея, а просто констатируя факты: «Здесь вы полагались на интуицию, но в Петербурге интуиции недостаточно. Здесь нужна наука. Вы играете, как самоучка — ярко, но хаотично. У вас нет системы».
Александр стал его тенью. Он пропадал в клубе после лекций, просиживая до закрытия. Семен Николаевич, вначале из вежливости, а потом с возрастающим интересом, стал заниматься с ним. Он открыл перед Шошиным сокровищницу дебютов — «Кол», «Отыгрыш», «Игра Бодянского». Он заставил его зубрить классические окончания, решать бесчисленные позиционные этюды. Он ломал его природный, атакующий стиль, заставляя играть в скучную, выжидательную «городскую» партию. Это были муки, сравнимые с изучением интегрального исчисления. Но Александр глотал знания, как умирающий от жажды. Он понял: Петербург учит его главному — дисциплине ума. Игру в шашки здесь возводили в ранг интеллектуального искусства.
Две жизни.
Его существование раскололось надвое. Днем — институтская суета, сухие лекции, чертежи, которые он выполнял с механической точностью, мыслями витая в мире горизонтальных и диагональных линий. Ночью — при свете лампы бесконечный анализ, переписывание партий из клубных тетрадей, составление собственных задач. Он начал печататься. Сначала небольшие заметки, разборы партий в скромном «Журнале коннозаводства», где, как ни странно, была шашечная рубрика. Его первый литературный опыт был встречен прохладно: «многословие», «излишняя философичность». Но он продолжал. Его имя — А. Шошин — начало потихоньку мелькать в специализированных отделах.
Здоровье, никогда не бывшее крепким, начало сдавать. Северный климат, скудное питание, ночные бдения, колоссальное умственное напряжение давили на него, как гранитная плита. Он начал страдать жестокими мигренями, при которых свет становился врагом. В эти дни он лежал в полной темноте, и в темноте этой доска возникала сама собой, четкая, как офорт, и шашки по ней двигались без его воли, разыгрывая немые, гениальные и бесконечно одинокие партии.
На пороге.
К концу второго курса он был уже не вундеркиндом из общежития, а известной в узких кругах персоной. Его побаивались за доской, его анализы уважали. Но триумф был призрачным. Он стоял на распутье. Технологический институт требовал все больше сил, грозя вылетом. Дядя, вкладывавший в него деньги, ждал диплома и начала карьеры, а не шашечных успехов. Петербург принял его игроком, но не принял человеком. Он оставался бедным, болезненным провинциалом, чей единственный капитал — невероятный, никому, кроме горстки энтузиастов, не нужный талант.
Однажды поздним вечером, провожая Семена Николаевича по темному, затянутому холодным туманом каналу, Александр спросил, почти выкрикнул, сдавленным от отчаяния голосом:
— Семен Николаевич, скажите… Имеет ли это все смысл? Всю жизнь положить на… на игру?
Старик остановился, зажег спичку о гранит парапета, прикурил. Оранжевый огонек выхватил из мрака его усталое, мудрое лицо.
— Саша, — сказал он тихо, — вы думаете, я чиновником был? Нет. Я был служителем. Служителем красоты логики. Той, что доступна немногим. Это проклятие и благословение. Вы уже не можете уйти. Петербург вас не для инженеров готовил. Он вас для шашек закалил. Как сталь. Теперь идите и режьте. Но помните — чем острее лезвие, тем быстрее оно затупится о равнодушие мира.
Они разошлись. Туман поглотил фигуру учителя. Александр остался один, сжав в кармане кулаки, в которых была вся его будущая боль, весь его будущий, не признанный при жизни триумф, вся его трагедия. Он сделал выбор. Он оставался в Петербурге. Его университеты продолжались. Самые страшные экзамены были еще впереди.
Глава 5. Столица и клетки
Петербург встретил его дождем. Не тем мягким, убаюкивающим дождем родной Вологодчины, а колючим, косым, вонзающимся меж щелей поношенного пальто. Александр Шошин, прижимая к груди картонный чемодан с единственным приличным сюртуком и рукописью незаконченного этюда о трехходовых комбинациях, ступил на скользкий гранит набережной Фонтанки. Город возник перед ним не панорамой дворцов и шпилей, а лабиринтом: четкая геометрия проспектов, расчерченных, как линии на диаграммной бумаге, пересекающиеся под прямым углом, дробимая на бесчисленные прямоугольники фасадов.
Ему предстояло стать одной из клеток этой гигантской доски.
Департамент государственной отчетности Министерства финансов занимал три этажа в здании цвета застывшего чая на Большой Садовой. Кабинет, куда его определили, был длинным, как вагон, залитым тусклым светом из окон во двор-колодец. Двадцать одинаковых столов, двадцать черных сюртуков, склонившихся над двадцатью стопками бумаг. Воздух пах пылью, кислыми чернилами и смирением.
Должность младшего помощника столоначальника заключалась в переписывании и сортировке ведомостей о сборах с винных откупов по Тверской губернии. Цифры, колонки, итоги. Из года в год. Из дня в день. Его мир сузился до пространства зеленого сукна на столе, до клеток гроссбуха, куда он аккуратным, безличным почерком вносил чужие расчеты. Шум департамента — скрип перьев, шорох бумаги, сдавленный кашель — был похож на отдаленный прибой, под который так легко забыться.
Но ум его, отточенный на решении самых изощренных шашечных задач, не сдавался. Он начал видеть шашки повсюду. Городская планировка — та же доска. Невский проспект — дамка, главная магистраль, по которой стремительно, по диагонали, двигались кареты и пестрая толпа. Переулки — простые шашки, медлительные, ограниченные прямыми ходами. Исаакиевская площадь — центр, стратегически важная точка. А он, чиновник 14-го класса, был пешкой, запертой в клетке мелкой рутины, способной двигаться лишь на одно поле вперед, да и то по разрешению начальства.
Рутина была подобна позиционной, затяжной партии, где не было места ярким комбинациям, только методичное, скучное перемигивание сил. Утро — ход на поле «Прибытие». День — сорок восемь ходов по полям «Ведомость А» и «Ведомость Б». Вечер — отступление на поле «Хлебная лавка» и «Комната на Разъезжей». И так изо дня в день. Жизнь проходила в рамках жестких правил, строже шашечных: не выскакивай за клетку своего чина, не пытайся идти назад, помни об иерархии — дамки всегда впереди.
Спасением был вечер. Тусклый керосиновый свет в его каморке, расчерченная доска, увесистый том «Шашечного листка» Макарова. Здесь клетки оживали. Здесь он был не мелким чиновником, а Александром Шошиным, аналитиком, творцом. Его пальцы, привыкшие к вялой подаче перья, уверенно передвигали деревянные кружки. Ум, спящий днем, просыпался и метался по черно-белым полям, выстраивая хитроумные ловушки, находя парадоксальные ходы в, казалось бы, мертвых позициях. Он сочинял этюды — маленькие драмы с обязательным счастливым концом для белых. В них была гармония, логика, изящное разрешение конфликта. В них не было ни вечных дождей, ни запаха казенной бумаги, ни тоскливого голоса начальника отделения: «Шошин, вы опять в облаках? Сверите копию!».
По воскресеньям он оживал окончательно. Несмотря на скудный заработок, он находил деньги на ветхий фрак и пробивался в скромное кафе на Гороховой, где собирался кружок шашистов. Там, в сизом табачном дыму, за столиками с потертым сукном, он становился собой. Стеснительность и угловатость исчезали, как только доска оказывалась между ним и собеседником. Его партии были небыстрыми, глубоко продуманными. Он играл, как строил свою жизнь в столице: не атакуя напролом, а терпеливо создавая небольшие, но неоспоримые преимущества, выстраивая позицию так, чтобы победа пришла сама собой, как неизбежное следствие верно выбранного пути.
— Вы играете, как будто рассчитываете бухгалтерский баланс, Александр Дмитриевич, — шутил один из завсегдатаев, отставной поручик.
— Баланс должен сводиться, — тихо улыбался Шошин. — И в шашках, и в жизни. Только в шашках правила честнее.
Петербургская жизнь вела свою партию против него. Болезни, тоска по дому, постоянная нужда — все это были ходы противника, отнимающие время и силы. Его ответным ходом стала работа. Не департаментская, а настоящая. Ночные бдения над статьями для журналов, кропотливое составление задач, первый собственный шашечный учебник, написанный четким, ясным языком. Он начал переписываться с энтузиастами из других городов, стал своей, хоть и негромкой, величиной в небольшом мире русских шашистов. Его имя уже знали. Не как чиновника Шошина, а как Шошина — аналитика, теоретика.
Однажды, разбирая архив департамента, он наткнулся на кипу старых, пожелтевших ведомостей полувековой давности. И вдруг его поразила мысль: эти столбцы цифр, эта бездушная отчетность — та же игра. Та же борьба, те же потери и приобретения, те же строгие правила. Только игра бездушная, бессмысленная, где люди были не игроками, а фигурами. И в тот момент он ощутил леденящий ужас от сходства. И страх, что жизнь, эта серая, бесконечная партия, может быть сыграна вничью. А то и проиграна — без единого яркого комбинационного взрыва, в тихом угасании среди кип бумаг.
Он вышел в тот вечер на Дворцовую площадь. Моросил все тот же петербургский дождь. Площадь, освещенная редкими газовыми фонарями, лежала перед ним гигантской клетчатой доской. Темный массив Зимнего, стройная игла Адмиралтейства, правильная дуга Главного штаба. Величие, застывшее в камне. И где-то там, в этой гигантской игре, он был крошечной, почти невидимой клеточкой. Но в кармане его поношенного сюртука лежала сложенная вчетверо бумажка с наброском нового этюда. Задача, в которой черные, казалось бы, имели подавляющее преимущество, но у белых находился один-единственный, прекрасный в своей неочевидности путь к победе. Путь через жертву, через кажущуюся потерю к конечному триумфу.
Александр Шошин поправил пенсне, вдохнул влажный, колючий воздух северной столицы и тихо проговорил самому себе, как бы делая ход в самой важной партии:
— Продолжим.
Он повернул обратно, в сторону своей комнаты на Разъезжей, где ждала его доска — маленький, ясный, подвластный ему мир из шестидесяти четырех клеток. Единственное место, где серый чиновник был королем.
Глава 6. Спасение — шашечный клуб
Санкт-Петербург, осень 1883 года
Туманное утро окутало Литейную часть города молочно-белой пеленой. Александр Шошин, высокий молодой человек двадцати трех лет, с томиком Салтыкова-Щедрина под мышкой, шел по скользкой мостовой. В его кармане лежало несколько медяков — все, что осталось от последнего урока с сыном купца Громова. Репетиторство давалось тяжело, деньги утекали сквозь пальцы, а в душе зияла пустота, которую не заполняли ни книги, ни редкие встречи с университетскими товарищами.
Повернув за угол, Александр почти столкнулся с пожилым господином в поношенном, но аккуратном сюртуке. Тот нес под мышкой необычный сверток — деревянную доску, из которой выглядывали уголки черно-белых клеток.
— Извините, — пробормотал Шошин, отступая.
— Ничего, молодой человек, — ответил незнакомец, и его глаза, острые и живые, окинули Александра оценивающим взглядом. — Не в свою тарелку сегодня?
Шошин удивленно поднял брови.
— По походке видно, — усмехнулся старик. — Ноги волочите, будто на каторгу идете. А между тем день-то какой! Воздух — как шампанское! Идете куда-то?
— Да так… Просто гуляю.
— Гулять — дело хорошее. Но лучше с целью. Вот я, например, иду в клуб. В шашечный.
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.