
Вступление
Дорогой читатель!
Перед вами — не просто книга. Перед вами первая ласточка, пробивающая лед молчания. «Шашечный пророк. Пролетарские хроники» — один из первых в русской литературе романов, где шашки и судьбы их служителей становятся не фоном, а главной материей, нервом и зеркалом эпохи.
Почему это важно? Потому что в грохоте 1918 года, в лязге истории, ломающей судьбы, затерялся тихий, но яростный голос человека, увидевшего в клетчатой доске не игрушку, а вселенную. Иван Савельевич Фишкин-Шашковский — не герой в привычном смысле. Он бывший чиновник, «винтик» старого мира, потерявший службу и обретший новую веру. Его оружие — не винтовка, а шашечная диаграмма. Его страсть — не к власти, а к красоте логики, зашифрованной в простых передвижениях шашек.
Эта книга — о странной и прекрасной алхимии, когда личная одержимость одного маленького человека сталкивается с катаклизмом истории. И вместо того, чтобы сгореть, она пытается высечь искру нового мира. Его мечта — не о мировом господстве, а о том, чтобы шашки, эта «гимнастика ума», перестали быть уделом аристократов в парижском «Кафе де ля Режанс» и стали достоянием каждого рабочего и крестьянина в промерзшем Петрограде. Он хочет создать из хаоса — порядок, из борьбы — гармонию, из народной игры — высокое искусство для всех.
Но эта история — не панегирик. Она о двойственной природе любой великой идеи. О том, как стремление создать островок красоты и интеллекта может столкнуться не только с внешним холодом и голодом, но и с внутренним холодом фанатизма, с разрушительной силой самой одержимости, готовой ради высокой цели растоптать живое и человеческое.
Вы держите в руках летопись этой попытки. Летопись поражений и микроскопических побед. Роман о том, как в самые мрачные времена люди цепляются за идеи порядка и смысла, будь то мировая революция или идеально разыгранная «косячная» игра. И как эти идеи преображают их, возносят и ломают.
Откройте же эту книгу. Войдите в промерзшую коммуналку, где под треск дров в буржуйке рождается новая религия — религия шестидесяти четырех клеток. Послушайте «шашечного пророка». Возможно, в его тихом, но несгибаемом фанатизме вы увидите отражение всех великих и трагических одержимостей, что двигали — и двигают — наш мир.
Это больше, чем роман о шашках. Это роман о последнем убежище человеческого духа, когда рушится все вокруг. И о цене, которую платят за это убежище.
С любовь к великой игре — Русские шашки,
Саша Игин — член Российского союза писателей.
Книга 1: Доска раздора (1918—1919)
Глава первая: Идея на обломках. Петроград, зима 1918
Дыханье на стекле замерзало узором папоротника. Иван Савельевич сидел у окна, закутанный в пальто, поверх которого был накинут байковый плед. В руках он держал тонкий, пожелтевший от времени журнал «Шашечный листок» за 1903 год. Пальцы в самодельных варежках с прорезанными отверстиями для большого и указательного пальцев перелистывали хрупкие страницы с осторожностью археолога.
Коммуналка в бывшем доходном доме на Греческом проспекте выстужена насквозь. Печь «буржуйка», жадная, как новое время, давно проглотила последние щепки и теперь была лишь холодным чугунным пупом промерзшей комнаты. В бывшем кабинете хозяина квартиры, «буржуя», бежавшего с семьей в Крым еще в шестнадцатом, теперь жили пять семей. У Фишкина-Шашковского была бывшая детская — семь квадратных аршин, отгороженных от общего коридора шкафом. Тут стояла узкая железная койка, стол, табурет и книжные полки, на которых аккуратными стопками лежали не книги, а подшивки журналов и брошюр: «Шашечный мир», «Шашечный вестник», «Задачи и этюды».
Иван Савельевич был человеком системы. Системы, которая рассыпалась в прах, как старая штукатурка с потолка его комнаты. Двадцать три года он прослужил в канцелярии Петроградского губернского правления, младшим помощником старшего столоначальника. Он знал наизусть все циркуляры, умел составлять бумаги в три экземпляра без единой помарки, его почерк был каллиграфически четок. Его мир был миром чернил, гербовой бумаги, сургучных печатей и строгой иерархии. Все рухнуло в семнадцатом. Канцелярию разогнали, здание занял какой-то ревком. Система кончилась.
Он не пошел ни к красным, ни к белым. Не по убеждениям — по привычке. Чиновник должен быть вне политики, чиновник — винтик машины. Но машину разобрали на запчасти, и винтик выпал, закатился в темный угол истории. Службу потерял, жалованья не получал, сбережения съела инфляция. Кормился тем, что менял у спекулянтов на Сенном последние безделушки жены — брошки, серебряные ложки — на муку и картошку. Жена, Анна Петровна, умерла от тифа прошлой весной. Дети — сын и дочь — были взрослыми и исчезли в водовороте событий: сын где-то на германском фронте, от него давно не было писем, дочь вышла замуж за инженера и уехала в Москву, тоже связи оборвались.
Остались шашки. Не сама игра — в холодной комнате не с кем было играть, да и сил не было. Остались журналы. В них был другой мир. Упорядоченный, логичный, подчиненный ясным, незыблемым правилам. Там не было голода, холода, выстрелов на улицах. Там были дебюты, позиционные маневры, точные комбинации с матовым заключением. Читая разбор партий, Иван Савельевич мысленно видел доску, чувствовал тяжесть деревянных шашек в руке, слышал тихий стук при ходе.
И вот сегодня, в синеватом свете зимнего утра, его пальцы замерли на развороте. Статья французского шашиста, переведенная каким-то энтузиастом. В ней описывался «Люксембургский сад» в Париже. «Историческое место для интеллектуальных игр, — гласил текст. — Под сенью каштанов собираются лучшие шахматные и шашечные умы столицы, состязаются, обсуждают новейшие теории. Здесь царит атмосфера уважения к интеллекту, к красоте мысли, воплощенной в игре». Дальше упоминалось знаменитое «Кафе де ля Режанс» — «мекка для шахматистов всего мира, где также дают приют изящной игре в шашки».
Иван Савельевич оторвался от журнала, его взгляд уперся в заиндевевшее окно, за которым лепился снег на карнизах и бежали, сгорбившись, серые фигурки петроградцев. У него защемило под ложечкой. Не от голода — от острой, почти физической тоски по тому миру, который он никогда не увидит. Миру каштанов, стука шашек по мраморным столикам, аромата кофе и неторопливых споров о гамбитах.
Но затем, медленно, как будто скрипя от мороза, в его голове пошевелилась другая мысль. Она была неясной, как контуры домов в метель. Париж… аристократы, интеллектуалы, клубы… А здесь? Здесь — рабочие, крестьяне, солдаты. Люди, измотанные, загрубевшие, мыслящие лишь о хлебе, тепле и выживании. Но ведь и у них есть умы! Их умы тоже можно… нужно упражнять.
Он вспомнил свою службу. Сколько раз он видел, как низшие чины, сторожа, курьеры, в свободные минуты играли в шашки на коробке из-под карандашей, расчерченной углем. Азартно, грубовато, без тонкостей. Но играли!
Мысль оформилась внезапно, с ясностью гроссмейстерского хода. Что если шашки — не привилегия избранных в садах Люксембурга? Что если они могут стать тем же, чем для тела является гимнастика? Обычной, доступной, полезной. Гимнастикой ума. Для каждого. Для токаря, для прачки, для красноармейца в окопе. Чтобы отвлечься от ужаса, чтобы научиться думать на шаг вперед, просчитывать последствия, видеть целое, а не только сиюминутную нужду.
«Гимнастикой ума для каждого рабочего и крестьянина», — тихо, но четко произнес он вслух. Слова повисли в морозном воздухе комнаты, смешавшись с парой от его дыхания.
Он отложил журнал и подошел к полке. Вытащил толстую папку с надписью «Проекты». Это была его чиновничья привычка — все систематизировать. Раскрыл. Внутри лежали аккуратные листы, исписанные его безупречным почерком: проекты реорганизации делопроизводства, схемы отчетности, предложения по оптимизации. Все это теперь было никому не нужно. Чистый лист.
Он взял перо, обмакнул в чернила (чернила замерзали, приходилось отогревать чернильницу дыханием) и вывел наверху: «Докладная записка. О развитии шашечного спорта среди трудящихся масс Петрограда как средства умственного развития и культурного досуга».
Он писал. Сначала медленно, подбирая канцелярские, устоявшиеся формулировки, потом все быстрее. В его голове рождался план. Не клуб в Люксембургском саду, а кружки на заводах, в казармах, в чайных. Не дорогие наборы из слоновой кости, а простые, самодельные доски. Не заумные французские дебюты, а простые, ясные правила, разбор базовых комбинаций. Инструкторы из числа грамотных рабочих. Турниры между цехами. Стипендии для талантливых.
Он писал, забыв о холоде, о пустом желудке, о том, что за окном — разобранные баррикады, обшарпанный, голодный, страшный Петроград, где идет своя, мелкая, будничная борьба за существование. В его промерзшей конуре рождалась утопия. Маленькая, частная, шашечная утопия. Он, бывший мелкий чиновник, потерявший все, кроме любви к порядку и ясным правилам, пытался создать новый, крошечный винтик для новой, непонятной ему машины. Машины, которая, как он смутно надеялся, будет возводить не баррикады, а что-то иное. Что-то, требующее не только кулаков и винтовок, но и умения мыслить.
Закончив последний пункт, он откинулся на спинку стула. Свет угасал. Пора было идти — стоять в очереди за пайком хлеба, который давали сегодня в бывшем магазине Елисеева. Он аккуратно сложил листы, спрятал папку на полку. Надел потертое пальто, шапку-ушанку, обмотал шею шарфом.
На улице, пробираясь по обледенелому тротуару мимо мрачных, безглазыx особняков, он вдруг увидел в одном из полуразрушенных витрин бывшего галантерейного магазина забытую коробку. На ней была нарисована шахматная доска, но внутри, как он догадался, могли быть и шашки. Витрина была разбита. Он оглянулся, сунул руку внутрь, порылся среди осколков и вытащил коробку. Она была пуста. Но сама картонная коробка с рисунком доски была цела.
Иван Савельевич сунул ее за пазуху, под пальто. Его лицо, обветренное и осунувшееся от недоедания, тронула слабая, едва заметная улыбка. Первый шаг. Первый инвентарь. Пусть даже просто картинка.
Он выпрямил спину и зашагал быстрее, в такт своим мыслям, которые уже строили комбинации на воображаемой доске нового мира. Холод и голод отступили на второй план. Впереди была очередь за хлебом, долгая, утомительная. Но он знал, что вечером, в своей промерзшей комнате, при свете коптилки, он будет чертить на обороте старой обоев первую схему — «Основные позиции для начинающих шашистов из народа». Его борьба, мелкая, тихая, частная, только начиналась.
Глава вторая. Начало партии
Запах сырости и старого дерева встретил Ивана Савельевича в вестибюле особняка князей Голицыных, вернее, того, что от него осталось. Казалось, само пространство выдохло навстречу организатору первого Народного шашечного турнира ледяное, безразличное презрение. Высоченные потолки, с которых осыпалась лепнина, глядели на него, как на букашку, забравшуюся не в свой муравейник. Но Иван Савельевич, человек упрямый и романтичный, вдохнул этот воздух забвения с надеждой. Сегодня здесь застучат шашки, закипит не только самовар, но и спортивная мысль.
Ему выделили, по его же настоятельной просьбе, восточную гостиную — помещение поменьше и с относительно целыми печками-голландками. Стояли у стены, прислоненные, десять шашечных досок — добротных, дореволюционной работы, из темного дуба с инкрустацией. Коробочки с шашками, тяжелыми, костяными, отдавали в руки приятную прохладу. Это была магия, священнодействие. Иван Савельевич расставлял их на столах, сдвинутых в центре комнаты, с трепетом, будто готовил алтарь для будущих интеллектуальных битв.
Рядом, на отдельном столе, возвышался пузатый медный самовар, блестящий, как начищенная медаль. Дров — аккуратный, скромный возок. Чая — шепотка в холщовом мешочке, на один, от силы два раза. «Ничего, — думал Фишкин-Шашковский, раздувая в печурке первые щепки, — главное — начало. Загорятся сердца, а там и чай второстепенен».
Люди стали подтягиваться с опаской, как в гости к незнакомому, но гостеприимно открывшему ворота хозяину. Пришло ровно десять человек. Седой рабочий с завода «Красный пролетарий», двое угловатых студентов-первокурсников из политеха, три немолодые женщины с соседней улицы, тихий библиотекарь, еще несколько невыразительных, затерянных в серых пальто фигур. Они молча рассаживались за столами, кивали Ивану Савельевичу, благодарно протягивали руки к слабому, но упрямому теплу от печки.
Самовар закипел. Аромат чая, пусть и жидкого, разлился по комнате, сдобренный дымком березовых поленьев. И тут ожидание Ивана Савельевича начало давать трещину.
Шашки на досках лежали нетронутыми. Никто не предлагал партию. Разговоры, тихие, прерывистые, вертелись не вокруг «обратных ударов» или «тихих ходов», а вокруг того, как в очереди за хлебом толкнули, как на работе снизили паек, как продувает в новом бараке. Студенты оживленно обсуждали последнюю лекцию по сопромату. Самовар был центром вселенной. К нему выстраивалась почти ритуальная очередь. Люди сжимали в ладонях стаканы, грелись, причмокивали, просили добавки горячей воды, бережно закусывали принесенными с собой сухими корками. Комната наполнилась не спортивным азартом, а уютным, бессловесным, животным удовлетворением от тепла и глотка горячей жидкости.
Иван Савельевич попытался взять инициативу. «Граждане! Коллеги! — голос его прозвучал неестественно громко в приглушенной комнате. — Предлагаю жеребьевку! Составим пары! Давайте же, как говорится, начнем мозговой штурм!» На него посмотрели с вежливым недоумением. Рабочий с «Красного пролетария», представившийся Степаном, сказал мягко: «Да чего торопиться-то, товарищ организатор. Чайку сперва обсушим. Да погреемся маленько. Руки-то от холода деревянные, шашку не удержать».
И провал, тихий и беспощадный, как осенний дождь за высокими окнами, накрыл Ивана Савельевича с головой. Он сидел в углу на стуле, смотрел на эту мирную, чаепитийную картину и чувствовал, как его прекрасная идея — возрождение народной шашечной мысли — утекает, как вода в песок. Они пришли не за игрой. Они пришли за теплом, за крохотным островком человеческого общения, за чаем. Шашки были лишь предлогом, декорацией. Его турнир был не нужен. Он был наивен. Он предлагал голодным и усталым людям пиршество духа, когда им требовалась простая, земная похлебка.
И вот тут, в самой гуще этого тихого краха, к нему подошел библиотекарь. Человек с лицом, напоминающим пожелтевший пергамент, в стоптанных штиблетах. Он поставил перед Иваном Савельевичем пустой стакан.
«Спасибо за чай, Иван Савельевич. И за тепло, — сказал он тихо. — Но шашки… Шашки — они не для того, чтобы просто фигуры двигать. Это вам любой мальчишка скажет».
«А для чего же?» — хмуро, почти отчаянно спросил Фишкин-Шашковский.
«Для легенды, — прошептал библиотекарь, и в его глазах мелькнул какой-то странный огонек. — Нынешние люди забыли. А вы вспомните: кто играл? На каких турнирах блистал Сергей Воронцов, „чародей комбинаций“? Кого обыграл в знаменитом матче 1910 года Александр Шошин, и как газеты потом писали, что он „заключил волю противника в тиски“? Кто такой Осип Пасмырник, „железный кудесник“, и почему его партия с Лисенко вошла во все учебники? Их имена, их партии — это как звезды на небе. Без них — просто доска, деревяшки. С ними… С ними — история. Понимаете? Нужны имена. Нужны „звезды“ старой школы. Они бы рассказали, они бы вдохновили…»
Библиотекарь отошел, растворился в полумраке, а Иван Савельевич сидел, пораженный, будто его окатили ледяной водой, от которой сердце, наоборот, забилось чаще и горячее. Провал был не концом. Он был первым ходом в новой, куда более сложной партии.
Он смотрел на пустые доски, и теперь они виделись ему не просто игровыми полями, а заброшенными пантеонами. На них не было фигур, потому что не было духов, которые должны были эти фигуры оживить. Шашки без истории, без великих предшественников — это просто игра. А ему было нужно Большее. Нужно возрождение традиции. Нужны были те, кто помнил блеск турнирных залов, накал борьбы, славу российских шашистов, гремевшую на весь мир до того, как мир этот перевернулся.
Люди стали потихоньку расходиться, благодаря за угощение. Иван Савельевич машинально кивал. Его ум уже работал, лихорадочно и яростно. Где они? Те самые «звезды» дореволюционной школы? Уцелевшие Шошины, Воронцовы, Пасмырники? В каких закоулках огромного, холодного, озабоченного выживанием города доживали они свой век, храня в памяти сокровища — дебютные схемы, гениальные комбинации, истории великих побед?
«Провал… — думал он, гася печку и глядя на последние угольки. — Нет. Это не провал. Это первый тихий ход. А теперь начинается настоящая игра».
Он вышел на улицу. Мороз щипал щеки. В опустевшем особняке остались холодные доски, пустой самовар и новая, четкая, как удар по шашке, цель: найти легенды. Чтобы в следующий раз, когда закипит самовар, в комнате звучали не только разговоры о хлебе, но и тихий, страстный рассказ о том, как еще несколько лет назад в Санкт-Петербурге блистали шашечные комбинации, решались этюды шашечных окончаний в партиях, от которых аплодировали даже проигравшие.
Глава третья. Лепешки и призраки
Петербург встретил Фишкина-Шашковского противным, косым дождем, который не столько падал с неба, сколько висел в воздухе, пропитывая шинель сыростью до костей. Но Иван Савельевич не замечал непогоды. Он шагал по знакомым и чужим переулкам Васильевского острова, словно заведенный особой пружиной, которая тикала у него в груди в такт с каплями, стучавшими по картузу. Он знал. Он уже почти видел.
Адрес он добыл ценой немалых усилий: стаканчик водки буфетчице в шахматном клубе на Гороховой, две копейки вечно пьяному дворнику, три часа в архивах Публички, где он, притворившись студентом, листал пожелтевшие подшивки газет «Шашечный листок» и «Нива». И вот он — дом на Тучковом переулке, некогда приличный доходный, а ныне скособочившийся и замызганный, как старый башмак. Во дворе-колодце пахло кислой капустой и тлением.
Квартира была в полуподвале. Фишкин-Шашковский, сняв картуз, долго стоял перед облупленной дверью, собираясь с духом. Он слышал за дверью кашель — глухой, разрывающий, натужный. Он постучал.
Сначала тишина. Потом шарканье. Щелчок засова. Дверь приоткрылась на цепочку, и в щели показался глаз — мутный, водянистый, окруженный сетью морщин, но неожиданно острый, цепкий, как крючок.
— Вам кого? — голос был хриплым, словно простуженный грач.
— Сергея Петровича Воронцова. Если я не ошибся.
— Ошиблись. Никакого Воронцова тут нет, — дверь попыталась захлопнуться, но Иван Савельевич инстинктивно вставил в проем ногу.
— Я пришел не по пустому делу. С шашками. От прошлого.
За дверью снова затишье. Потом цепочка с лязгом упала. Дверь распахнулась, и Фишкин-Шашковский увидел его.
Человек, который стоял перед ним, был тенью легенды. Высокий, но согбенный, в застиранной до серизны домашней поддёвке, с редкими седыми волосами, прилипшими ко лбу. Лицо — благородных, усталых черт, но кожа на нем была землистой, обвисшей. Только руки — длинные, тонкопалые, нервные — выдавали в нем артиста. Они слегка дрожали.
— Заходи, раз пришел, — буркнул Воронцов и отступил вглубь каморки.
Комната была убога до сердечной боли. Окно под самым потолком, зарешеченное, пропускало серый, мертвый свет. Запах немытого тела, лекарств и старой бумаги. В углу — продавленная койка, у стены — стол, заваленный книгами и тетрадями, посреди комнаты — печка-буржуйка, холодная. На столе, среди хаоса, ровным островком лежала шашечная доска, деревянная, потертая, с выщербленными черными клетками. На ней стояла позиция из далекой партии.
— Садись, — Воронцов махнул рукой на единственный табурет, сам опустился на край койки. — «От прошлого»… Прошлое сдохло. Оно воняет. Как я. Зачем приперся?
Фишкин-Шашковский, не снимая шинели, сел. Он вынул из кармана небольшой сверток, замотанный в чистую тряпицу.
— Я слышал, вы… испытываете трудности. Позвольте. Это лепешки. Из картофельных очистков, но с добавлением муки и сала. Сам пёк.
Воронцов смерил его взглядом — долгим, испытующим, циничным.
— Милостыня? — усмехнулся он криво. — Филантропия? Или плата за вход на представление «Как живет бывший чемпион»?
— Ни то, ни другое, — твердо сказал Иван Савельевич. — Аванс.
— Аванс? За что?
— За будущее. Ваше и моё.
И тут Фишкин-Шашковский заговорил. Он говорил горячо, сбивчиво, но страстно. О вечном пренебрежении шашками, о глухоте мира к их красоте и сложности, о великой силе комбинации, которая не уступает шахматной. О своей мечте — создать труд, который перевернет представление о игре, доказать ее интеллектуальное величие. И о том, что для этого ему нужен Сергей Воронцов. Не тень, а дух. Не нищий старик, а «чемпион императорского Петербурга». Тот, кто помнит партии наизусть, кто чувствует игру как музыку, кто знает секреты, умершие вместе с великими мастерами.
Воронцов слушал молча, уставившись в грязный пол. Пальцы его бессознательно двигались, как будто перебирая невидимые шашки.
— Бред, — выдохнул он наконец. — Кому это нужно? Мир сошел с ума. Война, революция, разруха. А ты — о шашках. Идиот.
— Именно потому, что мир сошел с ума, — не отступил Фишкин-Шашковский, — ему нужно напомнить о порядке. О логике. О красоте мысли. Это наш долг.
— Долг? — Воронцов закашлялся так, что ему, казалось, разорвет грудь. Когда приступ прошел, он вытер губы и прохрипел: — Мой долг — не помереть с голоду до весны. А ты говоришь о долге перед игрой. Игра меня сожрала и выплюнула. Вот она, моя слава, — он махнул рукой вокруг, обводя убогую каморку.
— Она не должна так закончиться, — настаивал Иван Савельевич. — Ваше имя может и должно быть высечено не на могильной плите, а в истории. Помогите мне. Я буду приходить. Приносить еду, бумагу, чернила. Вы будете диктовать. Вспоминать. Анализировать. Мы создадим не просто учебник. Мы создадим памятник.
Воронцов поднял глаза. В мутной глубине его зрачков что-то дрогнуло, мелькнуло — не то насмешка, не то старая, забытая боль.
— Лепешки… хороши? — вдруг спросил он неожиданно простым, человеческим тоном.
— Попробуйте, — Фишкин-Шашковский развернул сверток.
Воронцов взял одну лепешку, обломал край, медленно положил в рот. Жевал долго, с закрытыми глазами.
— Нормальные лепешки, — констатировал он. Потом взглянул на доску. — Видишь позицию?
— Вижу. Эндшпиль. Кажется, из партии с Шошиным, 1898 год.
Воронцов кивнул, почти незаметно.
— Ты знаешь, что он сказал мне после этой партии? «Сережа, ты играешь, как будто видишь на десять ходов вперед сквозь туман». А я и видел. Тогда видел.
Он тяжело поднялся, подошел к доске, тронул одну из шашек.
— Из-за куска хлеба, значит? И из-за… тумана. Ладно, черт с тобой. Савельич, да? Приходи завтра. Принеси еще этих… лепешек. И бумаги. Глядишь, и начнем надиктовывать твой «памятник».
Он не смотрел на гостя, все вертел в пальцах деревянную шашку. Но в его согбенной спине, в этом жесте была капитуляция, странная и горькая, смешанная с крошечной, едва теплящейся искрой чего-то, что очень давно не было в этой конуре — цели.
Фишкин-Шашковский вышел на улицу. Дождь почти прекратился. Он глубоко вдохнул сырой, промозглый воздух, и сердце его забилось учащенно и радостно. Он нашел не просто мастера. Он нашел союзника в пустоте. Пусть измученного, пусть циничного, но того, чьи пальцы помнили силу великих комбинаций.
А в полуподвале Сергей Петрович Воронцов, доев лепешку, сел к доске. Он передвинул шашку. Тихий щелчок дерева по дереву прозвучал в тишине, как первое слово после долгого молчания. Он смотрел на возникшую позицию, и в его глазах, на миг, рассеялся туман. Туман настоящего. В нем проступили призраки прошлого — шум турнирного зала, блеск лакированных досок, торжественные голоса судей, аплодисменты. И своя собственная, легкая, уверенная рука, ставящая решающий удар.
Глава четвёртая. Кружок собирается
Пыльная молельная зала бывшей Сретенской церкви, переданная под клуб железнодорожников, в этот вечер была полна непривычным сосредоточенным ожиданием. Несколько столов, сколоченных из нестроганых досок, стояли в центре, и на каждом — шашечная доска, аккуратно расчерченная синькой, с самодельными фишками: одни из крышек от бутылок, другие из бересты, третьи — просто плоские камешки, покрашенные в тёмный и светлый.
За одним из столов, спиной к остаткам фрески с изображением Спаса Нерукотворного, сидел Иван Савельевич Фишкин-Шашковский. Перед ним лежала потрёпанная тетрадь в кожаном переплёте, а рядом на табуретке стояла небольшая демонстрационная доска. Он нервно перебирал пожелтевшие листки, изредка окидывая взглядом собравшихся. Их было человек пятнадцать — в основном мужчины, несколько пожилых, с сединой в бородах, двое молодых рабочих в замасленных куртках и три женщины, смотревшие с любопытством, смешанным с недоверием.
У противоположной стены, возле заколоченного окна, Сергей Петрович Воронцов расставлял фишки на трёх досках, приготовленных для сеанса одновременной игры. Его движения были точны, почти механистичны. Он не смотрел на доски, а наблюдал за входящими, и в его взгляде читалась холодная, отстранённая оценка.
Первым из новичков пришёл Пётр. Он был в чистой, но поношенной рубахе, волосы тщательно приглажены мокрыми ладонями. Вошёл несмело, остановился у двери, осмотрелся и, увидев Воронцова, кивнул. Тот ответил едва заметным движением головы. Пётр устроился на краю скамьи, вынул из кармана блокнот и карандаш, приготовившись записывать.
Вслед за ним, почти бесшумно, появилась Аня. Дочь бывшего аптекаря, она несла под мышкой аккуратную папку с бумагами и чернильницу-непроливайку. Девушка была одета скромно, в тёмное платье, но опрятно и даже с некоторым намёком на былой достаток — в белом воротничке и манжетах. Она прошла к отдельному столику у стены, разложила свои принадлежности и открыла толстую книгу, на первой странице которой крупным, чётким почерком было выведено: «Протоколы заседаний Кружка народной шашечной мысли. Начато сентября 20-го дня 1924 года». Аня окунула перо в чернильницу и вывела: «Присутствуют: председатель — И.В.Фишкин-Шашковский; сеансёр — С. П. Воронцов; члены-учредители (7 чел.); вновь прибывшие: рабочий депо Пётр Игнатьев; гражданка Анна Горбунова. Тема первого занятия: „Великие партии прошлого: дуэль Сокова и Петрова, 1898 год“».
Фишкин-Шашковский откашлялся, привлекая внимание.
— Господа… то есть, товарищи, — поправился он, и его щёки слегка покраснели. — Разрешите начать наше первое занятие. Шашки — не просто забава. Это гимнастика ума. Это поле сражения, где побеждает не сила, а глубина мысли, предвидение, терпение. Сегодня мы обратимся к истокам, к партии, которую знатоки называют «шашечной симфонией»…
Он взял в руки демонстрационную доску и начал расставлять фишки, объясняя начальную позицию. Голос его вначале дрожал, но по мере погружения в предмет крепчал, обретал убедительность. Он говорил о «жертве Петрова на f6», о «контрнаступлении Сокова», рисовал в воздухе диаграммы возможных продолжений. Время от времени он спрашивал: «Понимаете? Ясно?», но чаще спрашивал сам себя, оживляясь и горячась.
Пётр жадно впитывал каждое слово, старательно вырисовывая в блокноте позиции. Иногда он хмурился, что-то быстро вычисляя про себя, и тогда его взгляд становился острым, цепким. Один раз он даже тихо воскликнул: «Так ведь он же может пойти на e5!» — и тут же смутился, замолчав под удивлёнными взглядами окружающих.
Фишкин-Шашковский остановился и внимательно посмотрел на молодого рабочего.
— Совершенно верно, молодой человек. Именно на e5. Вы уловили суть. Поздравляю.
На щеках Петра выступили пятна румянца, но глаза горели.
Аня вела протокол с невозмутимой серьёзностью, фиксируя не только ход лекции, но и реплики из зала, и даже паузы. Взгляд её скользил между говорящим Фишкиным-Шашковским и неподвижной фигурой Воронцова, который, казалось, не слушал, а лишь ждал своего часа.
Когда лекция подошла к концу и зал взорвался редкими, но искренними аплодисментами, слово взял Воронцов.
— Теория — это хорошо, — сказал он сухо, без предисловий. — Но шашки играются руками. Прошу желающих.
К доскам робко подошли трое: седой мастеровой, один из молодых рабочих и, после мгновения колебания, Пётр. Воронцов кивнул, встал между столами и сделал первый ход на всех трёх досках почти одновременно. Начался сеанс.
Тишина стала абсолютной, нарушаемая только стуком фишек и скрипом пера Ани. Она записывала ходы на всех трёх досках, успевая следить за ними одновременно, её пальцы летали по бумаге с невероятной быстротой. Иногда она поднимала глаза и наблюдала за игроками. Мастеровой играл осторожно, оборонительно; молодой рабочий — азартно и необдуманно, Воронцов разбивал его построения с жестокой легкостью. Но Петр…
Пётр играл молча, сосредоточенно. Он не спешил, обдумывая каждый ход. Он не пытался атаковать первым, а выстраивал глухую, неприступную оборону, время от времени предпринимая точные, как булавочные уколы, вылазки. На его лице выступил пот.
Через двадцать минут мастеровой сдался, смущённо пожав плечами. Ещё через десять молодой рабочий, красный от досады, отступил от доски, пробормотав: «Хитро…» На третьей доске борьба продолжалась. Воронцов, впервые за вечер, задержался у стола Петра подольше. В его взгляде мелькнуло что-то вроде интереса. Он сделал неочевидный, рискованный ход, ослабив центр. Пётр задумался на долгую минуту, весь уйдя в себя. Аня перестала писать, замерла с пером в руке. Весь кружок, затаив дыхание, наблюдал за этой немой дуэлью.
И Петр нашёл ответ. Не лучший, не выигрывающий, но твёрдый, логичный, нивелирующий преимущество Воронцова. Он передвинул фишку и откинулся на спинку стула, выдохнув.
Воронцов несколько секунд смотрел на доску, затем медленно кивнул.
— Ничья, — произнёс он громко. И после паузы добавил, уже тише, только для Петра: — Хорошо сыграно.
В зале раздался одобрительный гул. Пётр растерянно улыбнулся, пожимая протянутую Воронцовым руку. Аня торопливо дописывала последние ходы в протокол, и уголки её губ дрогнули в лёгкой, едва заметной улыбке.
Когда собрание объявили закрытым и люди стали расходиться, обсуждая увиденное, Аня аккуратно сложила свои бумаги. К ней подошёл Пётр.
— Извините, вы… вы всё записали? И ходы тоже?
— Все, — кивнула Аня. — Это мой долг.
— А можно… мне бы взглянуть потом? Разобрать эту партию.
— Конечно, — сказала она. — Протоколы всегда в клубе. Можете приходить изучать.
Они стояли друг перед другом в почти пустом зале, где в лучах заходящего солнца кружились пылинки, освещённые косыми лучами сквозь щели в ставнях. Фишкин-Шашковский что-то оживлённо объяснял Воронцову, тыча пальцем в свою тетрадь. Тот слушал молча, глядя в окно.
— Интересно было? — спросил Пётр.
— Очень, — искренне ответила Аня. — Здесь есть своя… логика. Своя красота.
— Да, — согласился Пётр. — Как будто мир в эти шестьдесят четыре клетки помещается. Со всеми его ходами и подвохами.
Он помог ей надеть пальто, и они вышли вместе в прохладный сентябрьский вечер. Позади, в бывшей церкви, горел одинокий огонёк керосиновой лампы, под которым двое мужчин — фанатик и аналитик — склонились над доской, уже погружаясь в анализ следующей великой партии. А впереди, по темнеющим улицам уездного города, расходились первые апостолы новой, неведомой веры, чьим храмом была шашечная доска, а молитвой — тихий стук деревянной фишки по клетчатому полю. Кружок народной шашечной мысли начал свою жизнь.
Глава пятая. Мраморные шашки
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.