18+
Точка возрата

Бесплатный фрагмент - Точка возрата

Православные рассказы

Объем: 184 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

Свеча для отца Дионисия

В небольшом провинциальном городке, где старые деревянные дома теснились вокруг белокаменного храма во имя святителя Николая, жил-был приходской священник отец Дионисий. Батюшка был уже в летах, седой, как лунь, с добрыми глазами, в которых всегда теплился тихий свет, и с привычкой чуть прищуриваться, когда улыбался. Народ его любил: за то, что проповеди говорил просто, без громких слов, за то, что никогда не отказывал в помощи, и за то, что сам был человеком смиренным, как те старцы, о которых в житиях читаешь.


Но был у отца Дионисия один маленький недостаток, о котором весь приход знал и потихоньку посмеивался. Батюшка ужасно рассеянный был! Забывал, куда положил очки (а они чаще всего на носу сидели), путал имена прихожан на исповеди и даже иногда во время службы мог задуматься так, что алтарник тихо кашлем напоминал: «Отче, кадило пора подавать».


Однажды, в канун Рождества Христова, когда снег валил хлопьями, а в воздухе стоял запах елки и свежих пирогов, в храм зашла новая прихожанка — молодая женщина по имени Наталья. Она только что переехала в городок из большого мегаполиса, где жизнь кипела, как в котле, и душа ее томилась по тишине. Наталья была из тех, кто в вере ищет не громких чудес, а простого тепла. Пришла она в храм, поставила свечку у иконы Богородицы и села в уголке, наблюдая за суетой предпраздничной.


А суеты было немало. Прихожане готовили вертеп, дети репетировали колядки, а отец Дионисий носился по храму, как вихрь в рясе: то подсвечники переставлял, то записки о здравии разбирал. Вдруг он увидел Наталью и подошел с улыбкой:


— Дитя мое, ты новая? Добро пожаловать в наш храм! Как тебя звать-величать?

— Наталья, батюшка

— Наталья… Наталья… — повторил отец Дионисий задумчиво. — Прекрасное имя, в честь святой мученицы. А я вот все путаю… Вчера одну бабушку Марией назвал, а она Анна крещеная. Смеялась потом: «Батюшка, вы меня переименовали!»


Наталья улыбнулась. Батюшка продолжил:


— А ты свечку поставила? Хорошо. Знаешь, свеча — это как молитва видимая. Горит себе тихо, а светит далеко.


И ушел дальше по своим делам. Наталья осталась, помогла бабушкам украсить елку в притворе и даже спела с детьми «Рождество Твое, Христе Боже наш».


На следующий день, в сам праздник Рождества, храм был полон. Служба шла торжественно: хор пел «С нами Бог», колокола звонили, а отец Дионисий в праздничном облачении сиял, как ангел. После Литургии все подходили ко кресту, а батюшка раздавал просфоры и поздравлял.


Подошла и Наталья. Отец Дионисий посмотрел на нее ласково и сказал громко, чтобы все слышали:


— Ольга, милая! Христос рождается!


Наталья опешила. Ольга? Откуда Ольга? Она тихо поправила:

— Батюшка, я Наталья…

Отец Дионисий моргнул, потом хлопнул себя по лбу:


— Ох, прости, Господи! Наталья, конечно, Наталья! А я вчера одну Ольгу исповедовал, вот и перепутал. Стар стал, память как решето.


Прихожане вокруг заулыбались, кто-то даже хихикнул тихо. А одна старушка, матушка Евдокия, известная на весь приход своей прямотой, шепнула соседке:


— Наш батюшка опять! В прошлый раз меня Феклой назвал, а я Евдокия. Говорю ему: «Отче, вы меня в другую святскую записали!»


Наталья не обиделась ни капли. Наоборот, ей стало тепло на душе: вот он, настоящий приход — с живыми людьми, с их слабостями, но с большой любовью.


Прошла неделя. Наталья стала ходить в храм регулярно, помогать в воскресной школе. А отец Дионисий все так же путал имена: то ее Екатериной назовет, то Ириной. Однажды на исповеди сказал:


— Дитя мое, Анна, грехи твои прощаются…


Наталья вышла из храма и рассмеялась про себя: «Анна теперь? Ну ничего, святая Анна — матерь Богородицы, хорошее имя».


Но вот случилось однажды событие, которое всех вразумило.


Была Великая Суббота перед Пасхой. Храм готовился к ночной службе. Отец Дионисий, как всегда, суетился: проверял, все ли свечи на месте, все ли записки прочитаны. Вдруг он вспомнил, что забыл дома свою любимую просфорницу — ту, в которой всегда раздавал антидор. Без нее как-то не то.


— Ох, беда! — вздохнул батюшка. — А идти далеко, ноги болят.


Наталья, которая в тот день дежурила у свечного ящика, услышала и сказала:


— Батюшка, я сбегаю! Адрес скажите.


— Да Господь с тобой, дитя! Далеко, да и поздно уже.


Но Наталья настояла. Батюшка дал адрес, и она побежала через весь городок, под весенним дождем.


Вернулась запыхавшаяся, с просфорницей в руках.


— Спасибо, Ната… то есть… — батюшка замялся, — прости, опять забыл!


— Наталья я, батюшка, — улыбнулась она.


Отец Дионисий посмотрел на нее внимательно, потом взял за руку и сказал тихо, чтобы другие не слышали:


— А знаешь, дитя мое, я имена путаю не зря. Господь мне так открывает: все мы перед Ним — одно. Наталья, Ольга, Анна, Евдокия… Какие имена? Души Его. А я, старый дурак, напоминаю всем: не в имени дело, а в сердце. Ты вот пришла новая, а уже как родная. И свечку свою поставила — помню я ее, у Богородицы горела долго-долго.


Наталья прослезилась. А прихожане, которые подслушали (в маленьком храме все слышно), переглянулись и улыбнулись уже по-другому — не с насмешкой, а с умилением.


С той поры отец Дионисий все так же путал имена, но никто не смеялся громко. Знали: в этой рассеянности — урок смирения. А Наталья, когда батюшка в очередной раз называл ее не так, тихо отвечала:


— Зовите как хотите, отче. Главное — молитесь за меня, грешную.


И молился он, конечно. Потому что память у него была не на имена, а на души. А это, братья и сестры, самая верная память.


И поныне в том храме стоит свеча, которую Наталья когда-то поставила в первый раз. Горит она в лампаде у иконы, и светит тихо, согревая всех, кто приходит с верой.


Слава Богу за все!

Телефонный звонок в пост

В одном большом городе, где храмы прячутся между высотками, а люди спешат по своим делам, словно ветер по улицам, жил молодой человек по имени Сергей. Он был из тех современных православных: ходил в храм по воскресеньям, постился строго, читал утреннее и вечернее правило по приложению в телефоне и даже состоял в чате «Православная молодежь». Но был у Сергея один грех, с которым он боролся уже не первый год, — неумеренное пользование смартфоном. В пост особенно это проявлялось: то в соцсетях посидит, то видео посмотрит, то в игры поиграет. «Завтра брошу», — говорил он себе каждое утро.


Наступил Великий пост. Сергей решил в этот раз взять себя в руки по-настоящему. Купил бумажный молитвослов, отключил уведомления, даже приложение с играми удалил. «Теперь только необходимое: работа, звонки и правило», — постановил он твердо.


Прошла первая неделя — держался. Вторая — тоже ничего. А на третьей неделе, в среду вечером, когда Сергей уже ложился спать после канона Андрея Критского (читал в храме, голос хрипел от поклонов), зазвонил телефон.


Номер незнакомый. Сергей хотел сбросить — пост же, не до разговоров, — но что-то кольнуло в сердце: а вдруг важно? Мама? Друг в беде?


— Алло? — ответил он тихо.


На том конце провода послышался старческий голос, дрожащий, но теплый:


— Здравствуй, милый… Это баба Катя звонит. Из деревни.


Сергей опешил. Бабы Кати он не знал. Деревни никакой не имел.


— Простите, вы, наверное, ошиблись номером…


— Нет-нет, не ошиблась, — мягко перебила старушка. — Я твой номер в записной книжке нашла. Вот, у иконы лежала бумажка с номером, и надпись: «Сергей, позвонить в пост». Я и позвонила. Давно хотела, да руки не доходили.


Сергей сел на кровать. Сердце забилось чаще.


— Баба Катя… А как вы меня знаете?


— Ох, милый, история длинная. Ты меня не помнишь, маленький был. Я в вашем доме когда-то уборщицей работала, лет двадцать назад. Мама твоя меня нанимала. А потом вы переехали, и связь потерялась. Но я все молилась за вас. За тебя особенно — ты тогда такой шустрый был, все бегал, вопросы задавал: «А почему Бог невидимый?» Помнишь?


Сергей напряг память. Смутно вспомнил: да, была такая бабушка в подъезде, всегда с сумкой, конфеты давала.


— Вспомнил немного… Но как вы номер нашли?


— Чудно все вышло. Прошлым летом храм наш деревенский ремонтировали. Икону старую нашли за престолом — Божией Матери. А под ней бумажка. На ней твой номер и имя. Священник сказал: «Видно, кто-то просил молиться». Я взяла — сердце подсказало, что мне. И вот в пост решила позвонить. Хотела спросить: как ты там, веруешь ли? Пост держишь?


Сергей молчал. В комнате было тихо, только часы тикали. Он посмотрел на свой смартфон — этот самый, по которому звонила баба Катя. Сколько раз он в пост его хватал без нужды!


— Верую, баба Катя, — ответил он наконец. — И пост держу. Стараюсь.


— Хорошо, милый. А телефон этот… Он тебе не мешает? Я вот слышала от молодых: все в него смотрят, а Бога забывают.


Сергей усмехнулся про себя. Вот те на! Старушка из деревни, а в точку.


— Мешает иногда, — признался он. — Борюсь.


— Борются — хорошо. Главное, не сдавайся. Я за тебя молюсь каждый день. У меня икона твоя есть — нет, не фотография, а святой Сергий Радонежский. Ты ведь в его честь крещеный?

— Да…

— Вот и молись ему. Он поможет с искушениями. А я тебе еще позвоню, если не против. В следующий пост.


— Звоните, баба Катя. Пожалуйста.


Они поговорили еще немного: о погоде, о храме деревенском, о том, как старушка одна живет, но не тоскует — молитва греет. Попрощались тепло.


Сергей положил трубку и… выключил телефон совсем. До конца поста. Положил в ящик стола и запер.


Прошел пост. Сергей его выдержал как никогда: без отвлечений, с молитвой искренней. А в Прощеное воскресенье телефон зазвонил снова — тот же номер.


— Сергей, милый? Это баба Катя. Прости меня, Христа ради.


— И вы меня простите, баба Катя.


— А на Пасху приезжай в деревню, если сможешь. Я кулич испеку.


Сергей приехал. Нашел маленький домик у церкви, старушку худенькую, но с глазами светлыми. Обнялись, как родные. И с тех пор стали созваниваться часто — но уже не в ущерб молитве.


А телефон… Сергей его теперь использует по делу. И когда видит молодых в храме, уткнувшихся в экраны, тихо улыбается: «Эх, ребята, если бы вы знали, как Господь через этот самый телефон может вразумить!»


Потому что Промысл Божий — он везде. Даже в звонке по «ошибочному» номеру. Даже в Великий пост.


Христос Воскресе, братья и сестры!


Молодые голоса в древнем храме


В старинном городе, где улицы вымощены булыжником, а над крышами возносится собор в честь Покрова Пресвятой Богородицы, служил протоиерей отец Владимир — строгий на вид, но с сердцем широким, как русское поле. Храм был древний: стены помнили ещё времена царя Михаила Феодоровича, фрески потемнели от времени, а паникадило скрипело так, что казалось, само поёт старинные распевы.


Прихожане в основном были пожилые: бабушки в платочках, дедушки с посохами, да несколько семей с маленькими детьми. Молодёжи почти не видно — разве что по большим праздникам кто-то забежит из любопытства. Отец Владимир иногда вздыхал после службы: «Эх, где же вы, молодые? Неужели весь мир в телефонах да в суете?»


Но однажды, в обычное осеннее воскресенье, когда листья кружили под ветром, в храм вошла целая компания студентов — человек десять, парни и девушки лет двадцати. Одежда простая, кто в джинсах, кто в свитере, но все с крестиками на шее. Встали сзади, тихо, не мешая. Один парень даже попытался подпевать хору, но голос у него был громкий и немного фальшивый, так что соседка-бабушка обернулась и шикнула.


После службы отец Владимир подошёл к ним:


— Здравствуйте, молодые люди. Откуда вы к нам?


Старший из компании, высокий парень с бородкой по имени Дмитрий, улыбнулся:


— Батюшка, мы из университета, с исторического факультета. Проходим курс по древнерусской культуре, и преподавательница сказала: «Чтобы понять икону — надо в храме постоять». Вот мы и пришли. А ещё… просто захотелось.


Отец Владимир просиял:


— Милость Божия! Заходите чаще. А то у нас тут одни старики да старухи.


Девушка в очках, Маша, тихо добавила:


— Мы не мешаем? Мы же не знаем, как правильно стоять, когда креститься…


— Мешать? Да вы — радость наша! — ответил батюшка. — Главное — с сердцем приходите. А правила… правила со временем сами придут.


С того дня молодёжь стала появляться регулярно. Сначала робко — постоят службу, поставят свечки и уйдут. Потом осмелели: начали задавать вопросы после Литургии. То один спросит: «Батюшка, а почему священник спиной к людям стоит?» То другая: «А правда, что пост — это не только про еду?» Отец Владимир отвечал терпеливо, с примерами из жизни, иногда даже с лёгкой улыбкой.


Но не всё было гладко. Старики-прихожане сначала косились. Одна бабушка, тетя Клавдия, известная своей прямотой, как-то громко сказала в притворе:


— Ишь, молодёжь понашла! В джинсах в храм ходят, телефоны не выключают. В наше время такого не было!


Маша услышала и покраснела. А Дмитрий шепнул друзьям:


— Может, мы и правда не так одеваемся? Давайте хотя бы юбки и рубашки.


На следующее воскресенье девушки пришли в длинных юбках, парни — в брюках и рубашках. Тётя Клавдия удивилась, но промолчала. А потом и вовсе подошла к Маше:


— Девочка, а ты платочек-то надень, а то волосы распущены. Вот, возьми мой запасной.

Так и подружилась

Прошёл месяц. Молодёжь не только стояла на службах, но и начала помогать: парни подсвечники чистили, девушки цветы на аналой ставили. Один студент, тихий парень по имени Илья, оказался с прекрасным голосом — его взяли в хор. Сначала он стеснялся, но регент, старенькая матушка Ольга, сказала: «Голос у тебя — дар Божий, не прячь его под спудом».


И вот наступил праздник Покрова. Храм был украшен хризантемами, хор пел торжественно. Вдруг во время Херувимской один из студентов, новенький Ваня, который пришёл впервые, достал телефон — хотел записать пение. Телефон зазвонил громко, прямо в тишине.


Все обернулись. Ваня стал красным, как рак, и быстро выключил. После службы он подошёл к отцу Владимиру чуть ли не со слезами:


— Простите, батюшка… Я не хотел. Просто так красиво поют, хотел дома послушать…


Отец Владимир не рассердился. Улыбнулся:


— Ничего, сынок. Все мы учимся. Но знаешь, в храме лучше не записывать, а в сердце записывать. Душой слушать. А дома… дома можно и нашу запись послушать — у нас есть старые диски с хором.


Прихожане вокруг засмеялись добродушно. Даже тётя Клавдия сказала:


— Ну ничего, молодые — они такие. Главное, что приходят.


А потом случилось настоящее чудо — маленькое, но настоящее.


Зимой, перед Рождеством, молодёжь решила устроить вертеп для детей прихожан. Сами шили костюмы, репетировали сценки, даже ангела на верёвочке подвесили. Отец Владимир сначала сомневался: «Справитесь ли?» Но когда увидел, как серьёзно они готовятся, благословил.


В сочельник после службы устроили представление в притворе. Дети в восторге, бабушки умиляются, а один дедушка даже прослезился: «Вот, помню, в детстве у нас тоже такое было…»


После вертепа студенты спели колядки — не те модные, а настоящие, старинные: «Рождество Твое, Христе Боже наш». Голоса молодые, звонкие, и в древнем храме они звучали особенно чисто.


Тётя Клавдия подошла к Дмитрию и сказала:


— Спасибо вам, ребятки. Я-то думала, вы только баловаться пришли. А вы… душу вложили.


Дмитрий улыбнулся:


— Мы сначала из любопытства пришли. А теперь… теперь без храма не можем.


Отец Владимир, стоя в стороне, тихо молился: «Господи, благодарю Тебя. Молодые голоса в древнем храме — это же как новые ростки на старом дереве. Жизнь продолжается».


И правда — с той поры молодёжь стала душой прихода. Кто-то остался навсегда, кто-то уехал учиться дальше, но все помнят тот храм, где их приняли с любовью, с лёгким юмором и без осуждения.


А тётя Клавдия теперь всем рассказывает:


— У нас в храме молодёжь — золото! И платочки носят, и поют, и даже телефоны выключают. Ну почти всегда.


Слава Покрову Пресвятой Богородицы, что покрывает всех — и старых, и молодых — Своим омофором!


Апельсины для блудного сына

В жизни Игоря Петровича, владельца сети стоматологических клиник «Белоснежный оскал», черная полоса началась не с налоговой проверки и даже не с ухода жены к инструктору по йоге. Всё началось с лужи. Лужа была эпическая, первозданная, словно перенесенная в Подмосковье прямиком из времен мезозоя. Она раскинулась перед покосившимися воротами сельского храма, отражая свинцовое ноябрьское небо и перекошенную колокольню. «Гелендваген» Игоря, машина, созданная для покорения альпийских хребтов и аравийских песков, унизительно и плотно села брюхом в этот жирный суглинок. Колеса беспомощно месили грязь, разбрызгивая ошметки русской тоски по лакированным бокам за пять миллионов. Игорь вышел, утопив итальянский ботинок в чавкающей жиже, и выругался так витиевато, что ворона, сидевшая на церковной ограде, уважительно каркнула. — Бог в помощь, — раздался сзади тихий, скрипучий голос. Игорь обернулся. Перед ним стоял субъект неопределенного возраста в старом, латаном подряснике и резиновых галошах на босу ногу. Борода субъекта напоминала свалявшуюся паклю, а в глазах плескалась такая детская, обезоруживающая ясность, что Игорю сразу захотелось ударить его папкой с документами. — Какой Бог? — рыкнул Игорь. — Трактор есть? — Трактор у Митрича, но Митрич в запое, — охотно сообщил монах (или послушник, кто их разберет). — А я отец Феофан. Настоятель сего… — он обвел рукой полуразрушенный кирпичный остов, — …великолепия. Игорь скрипнул зубами. Он ехал сюда не каяться, не молиться и уж точно не беседовать с деревенскими чудиками. Он ехал к «старцу». Ему сказали партнеры по бизнесу: есть, мол, в Глухомани (деревня так и называлась, без иронии) прозорливый дед, решает вопросы. У Игоря вопросов накопилось много: бизнес трещал, совесть ныла фантомными болями, а главное — он перестал спать. — Мне нужен старец Паисий, — отрезал Игорь. — Где он принимает? Отец Феофан грустно вздохнул и почесал нос грязным пальцем. — Так помер Паисий. Уж года три как. Царствие Небесное. Игорь замер. Тишина навалилась на него, плотная, ватная. Три года? А ему говорили… — Но вы не переживайте, — засуетился Феофан, видя, как багровеет лицо гостя. — Вы заходите, чаю попьем. У меня в сторожке тепло. Травы есть. А машину… ну, Бог даст, подсохнет к вечеру. Делать было нечего. Связь не ловила, до трассы десять километров пешком по грязи. Игорь, проклиная всё на свете, поплелся за священником к маленькому деревянному домику, притулившемуся у церковной стены. В сторожке пахло сушеным чабрецом, ладаном и почему-то мандаринами. На старом, просиженном диване спал огромный рыжий кот, который при виде гостя лишь лениво приоткрыл один глаз и тут же закрыл его обратно, всем видом демонстрируя, что видывал он грешников и побогаче. — Сирота, — кивнул на кота Феофан, раздувая сапогом пузатый самовар. — Прибился зимой. Зову Архимандритом. Характер, знаете ли, властный. Игорь сел на табурет, стараясь не касаться стен дорогим кашемировым пальто. Ситуация была идиотская. Он, человек из списка Forbes (пусть и из конца второй сотни), сидит в лачуге с деревенским попом и пьет чай из кружки со сколотым краем. — А вы, значит, за чудом приехали? — спросил Феофан, наливая кипяток. В черном чае плавали чаинки, похожие на утонувших мух. — Я приехал за ответами, — буркнул Игорь. — У меня жизнь… сыпется. Понимаешь, батя? Вроде всё есть, а внутри — как вот эта твоя лужа. Пусто и грязно. Феофан кивнул, словно Игорь сказал самую обыденную вещь, вроде «хлеб подорожал». — Бывает. Это душа болит. Она ж живая, есть просит. — Чего ей надо? — Игорь вдруг почувствовал, как к горлу подступает ком. — Денег? Я на храм дам. Сколько надо? Крышу перекрыть? Купол позолотить? Священник поставил кружку на стол. Затем полез в старый, рассохшийся буфет и достал оттуда… апельсин. Яркий, оранжевый, праздничный, совершенно чужеродный в этой убогой обстановке. — Не надо денег, Игорь. Крыша — дело наживное. Ты вот что… Возьми апельсин. — Зачем? — опешил бизнесмен. — Помнишь, в Евангелии про блудного сына? Он когда свиней пас, голодал. А ты не голодаешь телом, ты духом иссох. Вот, съешь. Это мне прихожанка принесла, баба Нюра. У нее пенсии — кот наплакал, а она апельсины покупает. Говорит: «Батюшка, витамины вам нужны». Это не просто фрукт, Игорь. Это любовь в чистом виде. Материализованная. Игорь держал в руке холодный, пупырчатый шар. Он пах Новым годом, детством и чем-то забытым, настоящим. — Я жену ударил, — вдруг сказал Игорь. Слова вылетели сами, он не хотел этого говорить. — Пять лет назад. Один раз. Она простила вроде, а я… я сам себе простить не могу. И сыну моему восемнадцать, а он меня презирает. Деньги берет, а в глаза не смотрит. Феофан молчал. Он не стал читать мораль, не стал цитировать святых отцов. Он просто сидел, подперев щеку рукой, и смотрел на Игоря с той же невыносимой жалостью. — Тяжело тащить мешок с камнями в гору, — тихо сказал священник. — Брось его. Прямо здесь брось. Бог — Он ведь не бухгалтер, Он грехи не в столбик считает. Он ждет, когда ты сам устанешь их тащить. Игорь начал чистить апельсин. Пальцы дрожали. Брызнул сок, щипля глаза. Или это были не брызги? Он ел дольку за долькой, и с каждым куском внутри что-то разжималось. Железный обруч, сжимавший грудь последние годы, лопнул. Он плакал. Беззвучно, по-мужски страшно, размазывая слезы по небритым щекам. Кот Архимандрит спрыгнул с дивана, подошел и, громко мурлыча, потерся о ногу Игоря. — Вот и хорошо, — шептал Феофан, подливая чай. — Вот и славно. Вымывается грязь-то. Через час пришел протрезвевший чудесным образом Митрич. Трактор, чихая соляркой, выдернул «Гелендваген» из плена. Игорь стоял у машины, испачканный, с красными глазами, но странно легкий. — Отец Феофан, — он достал из бардачка толстую пачку купюр. — Возьмите. Не на крышу. На апельсины. Для всех. Священник улыбнулся, пряча руки в широкие рукава подрясника. — Спаси Христос, Игорь. Поезжай с Богом. И сыну позвони. Прямо сейчас позвони, пока связь появилась. Игорь сел в машину. Кожаный салон пах дорогой химией, но на руках остался стойкий, въедливый запах цитруса. Он достал телефон. Набрал номер, который не набирал полгода. — Алло, пап? — голос в трубке был настороженным. — Привет, Тёмка, — сказал Игорь, глядя на удаляющуюся колокольню. — Слушай… Я тут апельсинов купил. Много. Давай вечером встретимся? Просто поедим. В трубке повисла пауза. А потом неуверенный, ломкий голос ответил: — Давай, пап. Я буду ждать. Игорь нажал на газ. Машина рванула вперед, оставляя позади мезозойскую лужу, покосившийся храм и маленького человека в черном, который крестил его вслед, стоя на ветру.

Вычитание ветра

Анна Сергеевна не любила церкви. В них всегда было слишком душно от свечей, слишком тесно от чужих скорбей и слишком громко от шепота бабушек, которые знали всё про всех. Анна Сергеевна была женщиной науки, заведующей отделением нейрохирургии, и верила только в то, что можно увидеть на МРТ. В тот день она зашла в собор случайно — укрыться от внезапного ливня, который обрушился на город стеной воды, смывая пыль, грехи и расписание автобусов. Внутри было полутемно. Вечерняя служба уже закончилась, лишь у свечного ящика дремала пожилая женщина, да где-то в глубине, у иконы Николая Чудотворца, стоял на коленях мужчина в военной форме. Анна отряхнула зонт, стараясь не капать на каменный пол. Ей было неуютно. Она чувствовала себя шпионом во вражеском стане. — Вам помочь? — раздался голос. К ней подошел молодой священник. Совсем мальчишка, подумала Анна. Рыжий, веснушчатый, в очках с толстой оправой. Ему бы в аспирантуре сидеть, графики чертить, а он кадилом машет. — Нет, спасибо, — сухо ответила она. — Я просто жду, когда дождь кончится. — Дождь может идти долго, — философски заметил священник, протирая очки краем рясы. — Иногда всю жизнь. Анна усмехнулась. Любят они эти метафоры. Туман напустить. — Я врач, — сказала она, словно защищаясь. — Я оперирую мозг. Я знаю, откуда берутся ваши «видения» и «голоса». Это всего лишь химия, батюшка. Нейромедиаторы. Священник не обиделся. Он улыбнулся так светло, что Анне стало неловко за свою резкость. — А боль? — спросил он. — Боль души — это тоже химия? Анна вздрогнула. Удар был точным, хирургическим. Семь лет назад она совершила ошибку. Не на операционном столе — там она была безупречна. Она совершила ошибку в жизни. Она не простила мужа. Обычная история: интрижка, раскаяние, мольбы. Но Анна была гордой. Она выгнала его, вычеркнула, выжгла напалмом. А через год он погиб в аварии. И теперь, каждую ночь, она вела с ним диалог, который невозможно было закончить. — Вы не понимаете, — тихо сказала она. — Есть вещи, которые нельзя прощать. Это вопрос самоуважения. — Прощение — это не для того, кого прощают, — мягко ответил рыжий священник. — Это для того, кто прощает. Это как вытащить осколок из раны. Больно, кровь идет, но иначе начнется гангрена. В этот момент двери храма распахнулись, и внутрь, вместе с порывом влажного ветра, вбежала мокрая собака. Обычная дворняга, грязная, дрожащая, с обрывком веревки на шее. Свечница тут же проснулась и зашипела: — Куда?! А ну пшла! Не положено! Собака испуганно прижалась к полу, скуля. Анна видела в ее глазах тот же страх, который видела у пациентов перед наркозом. Животное знало, что его сейчас ударят. — Не трогайте! — вдруг крикнула Анна. Голос ее, привыкший отдавать команды в операционной, гулко разнесся под сводами. Свечница замерла. Священник поспешил к собаке. Но не чтобы выгнать. Он присел на корточки — прямо в своей чистой рясе на грязный пол — и протянул руку. — Ну, ты чего, брат? Замерз? Пес недоверчиво понюхал пальцы, а потом, решившись, лизнул их. — Отец Андрей, так ведь в храме… собака… грех… — растерянно бормотала свечница. — Грех, матушка, это когда мы любовь из сердца выгоняем, — серьезно сказал отец Андрей. — А это тварь Божия, помощи просит. Выведем сейчас, в сторожку определим. Но сперва успокоить надо. Анна смотрела на эту сцену: священник гладит грязного пса, а за его спиной, с потемневшей иконы, строго и одновременно ласково смотрит Христос. И вдруг вся ее «научная» броня треснула. Она вспомнила мужа. Его виноватые глаза. Вспомнила, как он стоял под ее окнами под дождем, а она задергивала шторы. Она думала, что наказывает его, а наказала себя. Она превратила свое сердце в стерильную операционную, где нет места микробам, но нет места и жизни. — Я убила его, — прошептала Анна. Она не знала, слышит ли ее священник. Отец Андрей поднял голову. Пес доверчиво положил морду ему на колено. — Нет, — твердо сказал он. — Смерть — это не конец. У Бога все живы. И пока вы здесь, вы можете всё изменить. Прощение переходит границы миров. Скажите ему сейчас. Он услышит. Анна опустилась на скамью. Ноги не держали. Она закрыла глаза и впервые за семь лет не увидела графики МРТ, диагнозы и схемы. Она увидела лицо мужа. Молодое, смеющееся, до того, как всё сломалось. «Прости меня, — мысленно крикнула она в пустоту. — И я тебя прощаю. За всё. За глупость, за слабость, за то, что ты ушел. Только не молчи». И ей показалось — или это был просто шум дождя по крыше? — что кто-то легко коснулся ее плеча. Теплой, родной рукой. Она сидела долго. Дождь кончился. Пес, накормленный и довольный, спал в притворе у двери (в сам храм его все же вежливо не пустили дальше порога, канон есть канон, но милосердие выше канона). Анна встала. — Спасибо, — сказала она отцу Андрею. — Приходите еще, — улыбнулся он. — У нас тут, конечно, душно и бабушки ворчат, но зато Компания хорошая. Он кивнул на иконы. Анна вышла на улицу. Город сиял огнями в лужах. Воздух был чист и свеж, как после сотворения мира. Она достала телефон и удалила из черного списка номер свекрови, с которой не разговаривала те же семь лет. Палец завис над кнопкой вызова. Страшно. Гордость, этот застарелый тромб, мешала дышать. Но Анна сделала глубокий вдох — вычитание ветра из легких, вычитание боли из сердца — и нажала «Вызов». Где-то на другом конце города, в пустой квартире, зазвонил телефон, разрывая тишину, которая казалась вечной.

Интеграл спасения Веры Павловны

Вера Павловна, главный бухгалтер крупного логистического холдинга, входила в храм так же, как в налоговую инспекцию: с папкой документов под мышкой, идеально выпрямленной спиной и готовая к немедленному аудиту. На этот раз аудит предстояло провести собственной душе. По совету подруги, «просветлившейся» на курсах йоги, а затем внезапно ударившейся в православие, Вера приехала в этот заштатный монастырь, затерянный среди бескрайних брянских лесов. Ей обещали «старца», который «видит всё насквозь». Вере Павловне это подходило. Она любила прозрачность отчетности. Машина — черный, блестящий, как жук-навозник, внедорожник — осталась у ворот. Дальше пришлось идти пешком по раскисшей от осенних дождей тропинке. Вера брезгливо переступала через лужи в своих итальянских ботильонах, мысленно составляя дефектную ведомость по благоустройству территории. «Асфальт не положен, ливневка отсутствует, забор покосился. Хозяйственника нет», — чеканил её внутренний голос. У входа в братский корпус на лавке сидел неопределенного возраста монах. Ряса на нем была старенькая, выгоревшая до рыжины, а на коленях, свернувшись огромным пушистым калачом, спал трехцветный кот. Монах что-то шептал, перебирая пальцами кошачью шерсть, словно четки. — Подскажите, где мне найти отца Савватия? — строго спросила Вера, сверившись с записью в ежедневнике. Монах поднял голову. Глаза у него были удивительные — цвета молодого крыжовника, с хитринкой. — А зачем он вам, матушка? — голос был скрипучий, но теплый. — Я не матушка, я финансовый директор, — отрезала Вера. — У меня к нему дело. Духовное. Личное. — Дело… — протянул монах. — Дело — это хорошо. А кот вот, гляди, спит. Ему дела нет. Он просто есть, и Господь его греет. А вы, значит, с отчетом прибыли? Вера опешила. Откуда он узнал про отчет? В папке действительно лежал листок, где она, с присущей ей педантичностью, выписала свои грехи. Столбиком. С ранжированием по степени тяжести. — Вы мне зубы не заговаривайте. Где старец? — Да тут он, где-то ходит, — махнул рукой монах в сторону огородов. — Вы пока тут посидите, на кота поглядите. Его Порфирием звать. Он у нас за привратника. В храм-то ему нельзя, так он здесь всех встречает, фейс-контроль, так сказать, проводит. Вера вздохнула, постелила на лавку платок (чтобы не испачкать пальто) и села. Порфирий приоткрыл один желтый глаз, оценил гостью и, видимо, признав её платежеспособной в плане ласки, перетек с колен монаха на колени к Вере. Она хотела было возмутиться — шерсть же! — но тяжелая, теплая тушка вдруг начала вибрировать с такой успокаивающей частотой, что слова застряли в горле. Прошел час. Старца не было. Монах с крыжовенными глазами куда-то исчез. Вера начала закипать. У неё график! У неё завтра совещание по НДС! Она достала свой список грехов и начала перечитывать. 1. Гнев (часто, на подчиненных). 2. Чревоугодие (любовь к шоколаду). 3. Уныние (по вечерам, когда муж задерживается). 4. Немилосердие (уволила стажера за ошибку в экселе). Список выглядел солидно, но чего-то в нем не хватало. Баланс не сходился. Вроде все по инструкции, а на душе — дебит с кредитом в разлад. Тяжесть какая-то, будто не список это, а кирпич. Вдруг из-за угла вышел давешний монах, но теперь в епитрахили. Он нес ведро с яблоками. Увидев Веру, все еще сидящую с котом, улыбнулся: — Не ушла? Терпеливая. Это добродетель. — Отец Савватий? — догадалась Вера, краснея от собственной недогадливости. — Он самый, грешный. Ну, давай сюда свою накладную. Вера протянула листок. Савватий взял его, перевернул вверх ногами, посмотрел на свет, потом вернул обратно. — Не пойдет, — сказал он. — Как не пойдет? — возмутилась Вера. — Я готовилась! Я вспоминала! — Ты, Вера, грехи как убытки списала. Мол, вот, Господи, я тут накосячила, вот тебе список, подпиши акт сверки, и я чистая пойду дальше работать. А покаяние — это не бухгалтерия. Это не вычитание, это деление. Деление себя на ноль. Чтобы ничего от твоей гордости не осталось, а только Бог. Он достал из ведра крепкое, краснобокое яблоко и протянул ей. — Вот, съешь. Антоновка. Кислая, аж скулы сводит, но полезная. Так и правда о себе. Ты стажера того за что уволила? — За ошибку! — вспыхнула Вера. — Цифры не врут! — Цифры не врут, а люди ломаются. У него мать болела, он ночами не спал, вот и ошибся. Ты спросила? Нет. Ты инструкцию соблюла. А Бог — Он не в инструкциях, Он в паузах между ними. В том моменте, когда ты могла наорать, но промолчала. Когда могла уволить, но пожалела. Вера сидела, сжимая яблоко. Кот Порфирий, почувствовав изменение в её настроении, поднялся, потянулся и ткнулся мокрым носом ей в подбородок, оставляя влажный след. В другой раз Вера бы вытерлась влажной салфеткой. Сейчас она даже не заметила. — И что мне делать? — тихо спросила она. Железная леди вдруг почувствовала себя маленькой девочкой, потерявшей маму в универмаге. — Домой поезжай, — сказал Савватий. — Стажера верни. Шоколад ешь, если хочется, но делись. А список этот… — он взял листок, скомкал его и бросил в ведро с гнилыми яблоками, предназначенными для компостной ямы. — В удобрение ему дорога. Пусть на нем смирение растет. И вот еще… возьми котенка. — Какого котенка? — опешила Вера. — Да у нас тут кошка в дровянике окотилась. Трехцветные, на счастье. А то у тебя дома стерильно, как в операционной. Душе зацепиться не за что. Живое нужно рядом, теплое, которое гадит иногда, просит есть и любит ни за что. Вот тогда и поймешь, как Бог нас любит. Мы ж тоже Ему тапки портим регулярно, а Он кормит. Вера уезжала через час. На переднем сиденье её дорогого джипа, в коробке из-под церковных свечей, пищал маленький пестрый комок. Вера Павловна вела машину одной рукой, а другой неумело гладила котенка. Впервые за двадцать лет её внутренний баланс сошелся. В графе «Итого» значилась не прибыль, а любовь. Абсолютно не облагаемая налогами.

Скрипка из сгоревшего блиндажа

Николай ненавидел тишину. Тишина была обманчива. Там, «за ленточкой», тишина означала, что противник перезаряжается или наводит миномет. Вернувшись домой, в обычную панельную многоэтажку спального района, он так и не смог привыкнуть к тому, что тишина может быть мирной. Он спал с включенным телевизором, ходил по улице в наушниках, где грохотал тяжелый рок. Ему нужно было забивать эфир, чтобы не слышать того, что звучало внутри: крика Лехи, его второго номера, который не успел добежать до укрытия. Прошло полгода. Врачи сказали — ПТСР, выписали таблетки. Таблетки делали мир ватным, но крик внутри не глушили. Жена, Лена, терпела, ходила на цыпочках, но в её глазах Николай видел страх. Он стал чужим. Осколок, который хирурги так и не решились достать из его плеча, ныл на погоду, но душа ныла круглосуточно. В тот ноябрьский вечер дождь хлестал по окнам, как шрапнель. Николай не выдержал, оделся и вышел на улицу. Ноги сами понесли его прочь от домов, к парку, где на окраине стоял старый, еще не до конца отреставрированный храм. Николай был атеистом. Ну, или считал себя таковым. «Если Бог есть, почему Леха погиб, а я жив?» — этот вопрос был его броней от любой веры. Двери храма были открыты. Внутри было темно, горели только лампады и несколько свечей у кануна. Пахло ладаном и сырой штукатуркой. Людей почти не было, только какая-то старушка мыла пол у входа. Николай прошел вглубь, встал в темный угол, прислонившись спиной к холодной колонне. Ему нужно было просто постоять где-то, где не надо ничего говорить. Вдруг в полумраке раздался звук. Скрипка. Сначала робко, неуверенно, потом всё чище и пронзительнее. Мелодия была незнакомая, тягучая, полная такой нечеловеческой тоски, что у Николая перехватило дыхание. Казалось, смычок водил не по струнам, а по его собственным оголенным нервам. Он вышел из-за колонны. У клироса стоял высокий худой человек в потертом пиджаке. Он играл, закрыв глаза, слегка раскачиваясь. Рядом, на лавке, лежал скрипичный футляр, а в нём… Николай прищурился. В футляре сидела маленькая дворняжка, лохматая, с умными глазами-бусинками, и внимательно слушала. Собака в храме? Это казалось немыслимым, но она была так тиха и органична в этом футляре, словно была частью инструмента. Музыка оборвалась так же внезапно, как началась. Скрипач опустил смычок и тяжело выдохнул. — Хорошо играете, — хрипло сказал Николай. Голос его звучал чуждо в этой акустике. Музыкант вздрогнул, обернулся. Лицо его было изрыто глубокими морщинами, но глаза горели молодым, лихорадочным блеском. — Это не я, — тихо ответил он. — Это она плачет. Инструмент. — Страдивари? — криво ухмыльнулся Николай. — Нет. «Ленинград». Мебельная фабрика, 1985 год. Я нашел её на мусорке пять лет назад. Разбитую. Клеил сам, лаком покрывал… Знаете, у дерева тоже есть память. Она помнит, что её выбросили. И я помню. Николай подошел ближе. Собака в футляре тихо тявкнула, но скрипач успокаивающе положил руку ей на голову. — Это Муза. Ей здесь нельзя, знаю, батюшка ругается, если увидит. Но на улице ливень, а она старая. Я её в притворе оставляю обычно, но сегодня… страшно ей сегодня. Гром гремит. — Мне тоже страшно, — неожиданно для себя признался Николай. Слова выпали из него, как гильзы. Скрипач внимательно посмотрел на него. Взгляд его скользнул по шраму на виске Николая, по его напряженным плечам. — Воевал? — не спросил, а утвердил он. Николай кивнул. — А я пил. Двадцать лет пил. Был первой скрипкой в филармонии, а стал бомжом. Семью потерял, талант пропил, человеческий облик… Вот, только Муза меня и не бросила. Когда я замерзал в теплотрассе, она меня грела. А потом я пришел сюда. Просто погреться. Отец Андрей не выгнал. Дал швабру в руки. Сказал: «Грязь снаружи отмоем, а внутри — сам трудись». — И как? Отмылось? — спросил Николай с горечью. — Не до конца. Пятна въелись. Но, знаешь, брат… — скрипач положил скрипку в футляр, аккуратно подвинув собаку. — Музыка помогает. И тишина. Ты зря тишины боишься. В ней Бог говорит. Громко Он не кричит, Он деликатный. — Мой друг погиб. А я жив. Что мне ваш Бог скажет? Почему я? — А может, ты жив, чтобы за него допеть? — просто спросил музыкант. — У каждого своя партия. Леха твой (ты про Леху думаешь, я вижу) свою отыграл, до верхней ноты дотянул и ушел в вечность. А тебе еще играть. Фальшивить нельзя теперь. За двоих играть надо. Николай стоял, ошеломленный. Откуда этот бывший алкаш знает имя? Хотя, может, он произнес его вслух? — Возьми, — скрипач протянул ему кусок просфоры, лежавший в кармане пиджака. — Пожуй. Легче станет. И приходи завтра. Литургия будет. Постоишь, послушаешь. Не меня, хор. Там такие голоса… они дырки в душе латают. Проверено. Николай взял сухой кусочек хлеба. Сжал в кулаке. — А собаку… не выгонят? — спросил он, кивнув на футляр. — Отец Андрей? Нет. Он добрый. Он говорит: «Всякое дыхание да хвалит Господа». А Муза хвалит. Она слушать умеет. Это тоже молитва. Николай вышел из храма. Дождь кончился. В лужах отражались уличные фонари и кресты куполов. Он вынул наушники из кармана, посмотрел на них, спутал провода в узел и бросил в урну. Впервые за полгода он не боялся тишины. В ней больше не было смерти. В ней звучала тихая, едва слышная мелодия дешевой скрипки, склеенной из обломков, которая плакала о боли, но обещала надежду. Он пошел домой, к Лене. Ему нужно было многое ей рассказать. И, может быть, впервые попробовать помолиться за Леху. Не как за мертвого, а как за того, кто просто вышел в другую комнату.

генеральная уборка

Снег в Захолустье падал так, словно ангелы наверху устроили генеральную уборку и вытряхивали перьевые подушки прямо на прохудившуюся крышу храма Святителя Николая. Отец Амфилохий, зябко кутаясь в порыжевшую от времени рясу, стоял на крыльце и с тоской глядел на дорогу. Там, разрезая сугробы хищным бампером, к церкви приближался черный внедорожник. Это ехал благодетель. Или, как говорил дьякон Прохор, «искушение на четырех колесах». — Батюшка! — разнесся над церковным двором басовитый рык, едва водительская дверь открылась. — Принимай гостей! Я тебе купола привез! Ну, в смысле, проект пока. Геннадий Петрович, владелец сети строительных магазинов «Уютный бетон», был человеком широкой души и узкого понимания церковной реальности. Он вывалился из машины, похожий на огромного медведя в кашемировом пальто, и тут же поскользнулся. — Осторожнее, Геннадий Петрович! — Отец Амфилохий засеменил навстречу, но благодетель уже восстановил равновесие, ухватившись за штакетник. У будки, привязанная к колышку, меланхолично жевала край рясы дьякона коза Манька. Дьякон Прохор, пытавшийся отцепить животное, замер. Манька была местной знаменитостью: она считала себя сторожевой собакой и блеяла басом на всех, кто не пах ладаном. На Геннадия Петровича она посмотрела с гастрономическим интересом. — Вот, отче, гляди! — Геннадий развернул на капоте огромный ватман. Снежинки тут же начали таять на цветном чертеже. — Люстра! Паникадило то есть. Золото, хрусталь, восемь ярусов! Как в соборе Парижской Богоматери, только наше, православное! Закажем в Софрино, привезут к Пасхе. Будет у тебя храм сиять, как отель «Ритц»! Отец Амфилохий вздохнул. Пар изо рта вылетел густым облаком, намекая на температуру воздуха. В храме было минус пять. Печка-буржуйка, стоявшая в притворе, грела только сама себя и кота Ваську, который наотрез отказывался покидать сторожку у ворот, мудро рассудив, что молитва молитвой, а радикулит не дремлет. — Спаси Господи, Геннадий Петрович, красота неописуемая, — мягко начал священник, переминаясь с ноги на ногу. Подошвы его старых ботинок промерзли еще полчаса назад. — Только вот… может, не люстру? Бизнесмен замер, не донеся сигарету до рта (курить на территории он стеснялся, но мял пачку в кармане рефлекторно). — Как не люстру? Ты же сам жаловался, что темно. — Темно, — кивнул Амфилохий. — Но еще и холодно, Геннадий Петрович. У нас полы ледяные. Клирос поет, а у певчих зубы стучат, ритм сбивают. Баба Нюра на прошлой службе к солее примерзла, отдирали всем миром. Нам бы отопление провести. Или хотя бы… валенки. — Валенки? — Геннадий Петрович расхохотался так, что с крыши сторожки сорвалась ворона. — Ты, отче, даешь! Я тебе про вечное, про эстетику, про величие духа, а ты мне про валенки! Мелко плаваешь! Храм должен поражать воображение! Человек заходит и — ах! — падает ниц от красоты. А в тепле и дома посидеть можно. Отец Амфилохий только кротко улыбнулся в седую бороду. Спорить с Геннадием Петровичем было все равно, что пытаться остановить ледокол молитвой «Отче наш» — полезно, но результат не мгновенный. — Пойдемте в храм, поглядим, куда вешать будем, — смирился священник. Внутри церкви царил величественный, звенящий холод. Стены, расписанные еще в девятнадцатом веке, были покрыты инеем, отчего лики святых казались одетыми в серебряные ризы. Архангел Михаил на фреске у входа смотрел строго, и Амфилохию почудилось, что он тоже зябко поджимает пальцы в сандалиях. Геннадий Петрович вошел уверенно, широко крестясь, но уже через минуту начал пританцовывать. Его итальянские туфли на тонкой подошве, созданные для офисных ковров, встретились с суровой реальностью русского православия. Бетонный пол храма вытягивал тепло из тела с жадностью вампира. — Ну вот тут, по центру… — начал было меценат, но голос его дрогнул. — Слушай, а чего так дубака-то даем? — Так ведь зима, — развел руками Амфилохий. — А газ нам третий год обещают. Вот и греемся молитвой. В этот момент на клирос поднялись две маленькие фигурки — внучки бабы Нюры, Катя и Лиза. Девочки пришли на спевку. Они были закутаны в пуховые платки крест-накрест, но на ногах у них были старенькие, стоптанные кроссовки. — «Херувимскую» давай, — скомандовал регент, и тоненькие, хрустальные голоса взлетели под купол. Геннадий Петрович стоял и слушал. Он хотел было рассказать про крепления для паникадила, про лебедку и позолоту, но холод пробирался под кашемировое пальто, хватая за колени ледяными клешнями. Он переступил с ноги на ногу. Пальцы ног уже не чувствовались. Он посмотрел на девочек. Лиза переступала с пятки на носок, пытаясь согреться, но продолжала тянуть чистую ноту «Яко да Царя…». «Герои», — подумал бизнесмен. «Или сумасшедшие». Взгляд его упал на икону Николая Чудотворца. Старый, потемневший лик. Казалось, святой смотрит на него с иронией: «Ну что, раб Божий Геннадий, тепло тебе в твоем величии?». Прошло десять минут. Зуб на зуб у Геннадия Петровича уже не попадал. Величие духа стремительно капитулировало перед физиологией. — Слушай, батюшка… — просипел он, прерывая свои мысли о высоком. — А где тут у тебя… погреться можно? — В сторожку пойдемте, чайку с малиной, — обрадовался Амфилохий. Они вышли на улицу. После храмового холодильника даже морозный воздух показался теплым. В маленькой сторожке, пахнущей сушеными травами, ладаном и котом Васькой, весело трещали дрова в буржуйке. Кот, толстый и наглый, лежал на единственном стуле и уступать место не собирался. Пришлось Геннадию Петровичу сесть на лавку. Отец Амфилохий налил чаю в граненый стакан в подстаканнике. — Вот, испей, Геннадий Петрович. Согреешься. Бизнесмен обхватил стакан обеими руками, чувствуя, как жизнь возвращается в озябшее тело. — Ну что, утверждаем проект? — робко спросил священник, хотя надежды в его голосе не было. Он уже мысленно видел, как будет сверкать хрусталь над замерзающими прихожанами. Геннадий Петрович молчал. Он смотрел на огонь в печке. Потом перевел взгляд на свои дорогущие, но совершенно бесполезные туфли. Потом вспомнил кроссовки маленькой Лизы на ледяном бетоне. В углу сторожки, под иконами, лежала стопка старых газет. Сверху спал кот. — Знаешь что, отче, — вдруг сказал Геннадий, и голос его стал другим, без той начальственной хрипотцы. — Как? — растерялся Амфилохий. — Не нужна она пока. Темнота — друг молодежи, а в церкви главное — свет нетварный, так ведь ты проповедовал? Он полез во внутренний карман, достал пухлый конверт, который предназначался для аванса мастерам из Софрино, и с размаху хлопнул им по столу, распугав задремавших мух. — Вот. Тут на котел хватит. Хороший, двухконтурный. И на трубы. Бригаду я завтра пришлю, свои ребята, сделают за неделю. А на сдачу… Геннадий Петрович замялся, покраснел, став похожим на большого смущенного мальчика. — На сдачу купи валенки. Всем. И певчим этим мелким, и бабкам, и себе. И дьякону твоему. Белые, с вышивкой. Чтоб как… как у Архистратига! Отец Амфилохий замер с чайником в руке. В глазах его, окруженных лучиками морщин, блеснула влага. — Спаси Христос, Геннадий Петрович… Это ж какое дело великое. Тепло — оно ведь тоже… милость Божия. Когда черный джип отъезжал от храма, дьякон Прохор снова боролся с козой Манькой, которая умудрилась сжевать чертеж паникадила, забытый на лавке. — Ты гляди, отец, — удивлялся дьякон, вытирая руки о подрясник. — Сожрала проект! Как есть сожрала! — И слава Богу, — улыбнулся отец Амфилохий, крестя удаляющуюся машину. — Несъедобная там была красота. А нам теперь зимовать можно. С неба продолжал падать густой, пушистый снег, укрывая старый храм белой шапкой, словно теплым пуховым платком. Внутри сторожки кот Васька сладко потянулся и заурчал, чувствуя, что грядущие перемены коснутся и его кошачьей судьбы. Тепло приближалось.

Контрабас в футляре от скрипки

Михаил Семенович не любил людей. Это было профессиональное. Тридцать лет игры в оркестре филармонии на контрабасе научили его двум вещам: первое — никто не слышит басовую партию, пока ты не сфальшивишь; второе — дирижер всегда самодур. Теперь, выйдя на пенсию, он работал таксистом в ночную смену, и это лишь укрепило его мизантропию. Пьяные пассажиры, хамы, влюбленные парочки, пачкающие заднее сиденье своими чувствами, — всё это сливалось в одну бесконечную какофонию, которую Михаил Семенович терпел ради хлеба насущного и струн для своего инструмента. В ту ночь дождь лил так, будто небо решило смыть с города все грехи разом, но не справлялось с объемом работы. Заказ пришел из спального района: «К храму Всех Святых. Срочно». Михаил поморщился. Святоши. Наверняка будет бабка с тележкой или безумная кликуша. Но в машину сел молодой парень. В джинсах, в кожаной куртке, мокрый насквозь. Единственное, что выдавало в нем принадлежность к клиру, — скуфейка, которую он нервно комкал в руках, и черный подрясник, подвернутый под куртку. — Шеф, гони, пожалуйста. Очень надо. Двойной счетчик, — голос у парня дрожал. — Не на пожар, поди, — буркнул Михаил, трогаясь с места. — Пристегнись. — К умирающему, — тихо сказал пассажир. — Мальчик, семь лет. Онкология. Мать позвонила, говорит, отходит. Причастить надо успеть. Михаил Семенович дернул руль, объезжая лужу. Внутри что-то неприятно царапнуло. У него самого не было детей. Жена ушла двадцать лет назад к трубачу, сказав, что контрабас занимает слишком много места в квартире и в жизни. — А Бог твой где смотрел? — не удержался он от ядовитого вопроса, глядя в зеркало заднего вида. — Семь лет, и рак. Хорошая режиссура, ничего не скажешь. Священник (звали его отец Андрей, как выяснилось позже) поднял глаза. В них не было обиды, только бездонная усталость. — Не знаю, — честно ответил он. — Я сейчас еду не ответы давать. Я еду за руку подержать. И Христа дать. Чтобы не страшно было. Машина летела по мокрому проспекту. Дворники метались, как испуганные птицы. И вдруг, на середине моста через реку, мотор чихнул, дернулся и заглох. — Приехали, — констатировал Михаил, поворачивая ключ. Тишина. Аккумулятор сдох окончательно и бесповоротно. — Мне нельзя стоять! — вскрикнул отец Андрей. — Мне никак нельзя! Сколько там еще? — Километра три. Пешком по такой погоде — час. Священник выскочил из машины. Дождь мгновенно превратил его куртку в мокрую тряпку. Он огляделся — машин не было, три часа ночи. — Я побегу, — бросил он и рванул вперед по мосту. Михаил Семенович остался один. Он сидел в сухой теплой машине и слушал барабанную дробь дождя по крыше. «Дурак, — думал он. — Ну куда он побежал? Пневмонию схватит. И пацану тому уже не поможешь. Все мы там будем, раньше или позже. Финал у симфонии один». Он достал сигарету. Закурил. Дым был горьким. Перед глазами стоял этот мокрый мальчишка-поп, который бежал не за деньгами, не за славой, а чтобы умирающему ребенку было «не страшно». «А мне страшно?» — вдруг спросил себя Михаил. Он оглянулся на заднее сиденье. Там лежал не пассажир, там лежала пустота его жизни. Тридцать лет в оркестровой яме. И никого, кто бы побежал к нему под дождем. Михаил выругался, вышел под ливень, открыл багажник. Достал провода для прикуривания — бесполезно, но вдруг кто проедет? Никого. Взгляд упал на футляр. Огромный чехол для контрабаса занимал половину багажника. Но сегодня там был не инструмент. Сегодня он вез с дачи яблоки. «Тьфу ты, пропасть!» Он захлопнул багажник и побежал. Старые ноги, привыкшие жать на педали, а не бегать марафоны, заныли через сто метров. Сердце, изношенный мотор, застучало в ритме аллегро. Он видел впереди черную фигурку священника. — Эй! Отче! — крикнул Михаил. Ветер швырнул слова обратно в горло. Он догнал его через десять минут. Отец Андрей уже не бежал, а быстро шел, хватаясь за бок. — Садись… тьфу ты… держись за меня! — прохрипел таксист. Священник посмотрел на него безумными глазами. — Вы зачем? — Затем! Вдвоем быстрее дойдем. Опирайся! Они шли сквозь ледяной дождь, странная пара: пожилой грузный таксист и молодой священник. Михаил поддерживал парня, почти тащил его на себе последние кварталы. — Дары… главное Дары не замочить, — шептал отец Андрей, прижимая к груди маленькую дароносицу, висевшую на шее под одеждой. Они ввалились в подъезд типовой панельной многоэтажки, мокрые, грязные, дышащие как загнанные лошади. Лифт не работал. Седьмой этаж. — Я не дойду, — сполз по стене священник. Ноги у него подкосились. — Дойдешь! — рявкнул Михаил, подхватывая его под мышки. — Я тебя, как контрабас, на горбу донесу! На седьмом этаже дверь была приоткрыта. Оттуда лился не плач, а тихий, мучительный свет ночника. Отец Андрей выпрямился, оправил рясу, вытер лицо рукавом. — Ждите здесь, — сказал он Михаилу уже другим голосом — твердым и спокойным. Михаил остался на лестничной клетке. Он слышал тихие голоса, шорохи. Он сидел на грязной ступеньке и курил, стряхивая пепел в банку из-под кофе, стоявшую у мусоропровода. Прошел час. Дверь открылась. Вышла женщина. Молодая, но с лицом старым, как пергамент. Глаза сухие. — Успели, — сказала она просто. — Он улыбнулся. Сказал, что ангел пришел мокрый. Михаил встал, неловко комкая кепку. — Вы… это… простите меня, — вдруг сказал он. — За «режиссуру». Женщина посмотрела на него внимательно. — Вы таксист? Отец Андрей сказал, вы ему помогли. Зайдите, чаю попейте. — Не, я пойду. Машина там… на мосту. Из квартиры вышел отец Андрей. Он был бледен до синевы, но светился каким-то странным, нездешним покоем. — Михаил Семенович, — тихо сказал он. — Спасибо. — Да ладно, — буркнул таксист. — Работа такая. Доставка. Он спускался по лестнице, и каждый шаг отдавался болью в коленях. Выйдя на улицу, он обнаружил, что дождь кончился. Небо на востоке серело, обещая рассвет. У подъезда сидел мокрый облезлый пес и дрожал. Михаил Семенович остановился. Пошарил в карманах, нашел бутерброд с колбасой, который брал на смену. — На, брат, — он кинул бутерброд собаке. Пес недоверчиво понюхал, потом с жадностью проглотил. Михаил пошел к мосту, к своей брошенной машине. Он шел и вдруг начал напевать. Не шлягер с радио, а партию из Второй симфонии Рахманинова. Басовую партию. Ту самую, которую никто не слышит, но на которой держится вся гармония. Впервые за тридцать лет он не чувствовал себя лишним в этом оркестре. Он сегодня сыграл свою ноту вовремя.

Черничное варенье для налогового инспектора

«Мерседес» сел брюхом на глину с тем отвратительным чавкающим звуком, с каким обычно рушатся надежды на светлое будущее. Виктор Сергеевич, человек в костюме цвета грозового неба и с лицом, не предполагающим возражений, нажал на газ. Колеса взвыли, плюнув жирной грязью в придорожный лопух. Тишина. Только где-то вдалеке лениво брехала собака, да шумели березы, которым было глубоко наплевать на график налоговых проверок по области. Виктор вышел из машины, стараясь наступать только на пятки итальянских туфель. Вокруг расстилалась Россия средней полосы: бесконечная, нелогичная и безнадежно неасфальтированная. Впереди, за покосившимся забором, виднелась маковка сельской церкви — то ли голубая, то ли выцветшая до цвета весеннего льда. Именно туда, к отцу настоятелю, у которого по документам значилась «неучтенная хозяйственная постройка типа сарай», и ехал Виктор. — Приехали, — сказал он сам себе, доставая телефон. Связи, разумеется, не было. На экране горел сиротливый крестик, словно намекая на местоположение. До храма пришлось идти пешком. У калитки Виктора встретил кот. Кот был рыжий, огромный, с порванным ухом и взглядом бывалого боцмана. Он сидел на крышке колодца и мыл лапу. — Брысь, — без энтузиазма сказал Виктор. Кот перестал мыться, оглядел инспектора с ног до головы, задержал взгляд на грязных туфлях и, кажется, ухмыльнулся. В храм кот не пошел — остался контролировать периметр. На стук в дверь сторожки (она же трапезная, она же канцелярия) открыл сам настоятель. Отец Илья оказался совсем не таким, каким его рисовало воображение Виктора. Вместо сурового старца с бородой до пояса, на пороге стоял щуплый мужичок в застиранном подряснике, перепачканном мелом, и в огромных роговых очках, делавших его похожим на испуганную сову. — Ой, а вы к нам? — обрадовался священник, словно всю жизнь ждал именно налоговую инспекцию. — А мы тут как раз побелку разводим. Проходите, проходите! Только голову пригните, тут притолока низкая, семнадцатый век, люди тогда смиреннее были, ниже кланялись. Виктор вошел, инстинктивно втянув живот. Внутри пахло сушеными яблоками, ладаном и почему-то лыжной мазью. В углу, под иконой Николая Чудотворца, кипел электрический чайник, замотанный синей изолентой. — Виктор Сергеевич, Федеральная налоговая служба, — представился гость, доставая удостоверение. — У вас, гражданин настоятель, по кадастровому номеру 48—12 числится неузаконенное строение. Отец Илья всплеснул руками, отчего с рукава полетела меловая пыль: — Сарайчик-то? Так это ж мы для дров! И для коз. У нас коза Манька, характер скверный, но молоко дает — сливки одни. Садитесь, Виктор Сергеевич, садитесь! Чаю? У нас с чабрецом. — Я не чай пить приехал, — жестко начал Виктор, но священник уже сметал со стола какие-то квитанции, крошки и детские рисунки. — Да как же не пить? С дороги-то! Вы же у нас застряли, я слышал, как буксовали. Трактор только к вечеру будет, дядя Паша запил, но обещал к вечерне протрезветь. Так что вы наш пленник. По-доброму, конечно. Виктор обреченно сел на шаткий табурет. Ситуация выходила из-под контроля. Ему нужно было вручить предписание и уехать, а вместо этого он сидел под древними сводами и смотрел, как поп достает из шкафчика банку с чем-то темно-фиолетовым. — Варенье, — торжественно объявил отец Илья. — Черничное. Матушка моя, покойная, рецепт оставила. Черника — она для глаз полезна. А нам всем надо зрение поправлять, чтоб не только грехи чужие видеть, но и… ну, в общем, кушайте. Виктор хотел отказаться. Он не ел сладкого, следил за сахаром, да и вообще, брать угощение у проверяемого — коррупционный фактор. Но запах… Из открытой банки пахнуло таким густым, лесным, настоящим ароматом, что у Виктора свело скулы. Так пахло в детстве, на даче у бабушки, когда мир был огромным, безопасным и понятным. — Ложечку, — сдался он. Отец Илья налил чаю в щербатую кружку с надписью «Геленджик 2004». Виктор зачерпнул варенье. Оно было густым, почти черным, с целыми ягодами. — А сарай мы снесем, если надо, — вдруг тихо сказал священник, глядя в окно. — Или оформим. Вы не думайте, мы не злостные нарушители. Просто… то крыша течет, то иконостас повело. Денег-то — кот наплакал. Кстати, кота видели? Рыжий такой. Апельсином зовут. Он у нас главный эконом. Мышей ловит, чтобы свечи не грызли. Виктор ел варенье и молчал. Сладость растекалась по языку, и вместе с ней таял ледяной ком, который жил у него в груди последние лет пять. С развода. Или даже раньше, когда он уволил своего зама, зная, что у того ипотека. — Вкусно? — спросил отец Илья. — Вкусно, — буркнул Виктор. Рука его дрогнула, и жирная фиолетовая капля шлепнулась прямо на белоснежный манжет рубашки. Потом на папку с документами. На акт проверки. — Ой, беда! — вскинулся поп, хватая тряпку. — Сейчас, сейчас застираем! — Не надо, — Виктор остановил его руку. Он смотрел на расплывающееся пятно на бумаге. Фиолетовое на белом. Как клякса в школьной тетради. Как ошибка, которую нельзя стереть лезвием, но можно простить учителем. Он вдруг представил, как будет выглядеть этот акт в управлении. Пятно от черничного варенья на гербовой печати. И неожиданно для самого себя рассмеялся. Сначала тихо, потом громче. Это был странный смех — со всхлипами, будто выходил какой-то ржавый воздух. — Знаете, батюшка… — Виктор отодвинул испорченный акт. — А ведь в кадастровом плане ошибка может быть. Техническая. Бывает такое. Координаты сместились. Отец Илья замер с тряпкой в руке: — Да? Сместились? — Земля, она ведь крутится, — философски заметил налоговый инспектор, слизывая варенье с ложки. — Давайте-ка мы, пока трактор ждем, еще чаю выпьем. И про козу мне расскажите. Как, говорите, ее зовут? Манька? За окном начинало темнеть. В сторожке горел теплый, желтый свет, и пахло лесом. На крыльце, за дверью, громко топал кот Апельсин, требуя ужина. Виктор Сергеевич, гроза областного бизнеса, сидел без пиджака, с пятном на рукаве, и слушал рассказ о том, как коза Манька съела архиерейскую грамоту. И впервые за много лет он чувствовал, что находится именно там, где должен быть. Не по графику, а по совести. Когда трактор дяди Паши наконец приехал вытаскивать «Мерседес», Виктор увозил с собой банку варенья и странное ощущение легкости. Акт проверки остался в печке отца Ильи — растапливать утренний холод. В конце концов, подумал Виктор, глядя на звезды через лобовое стекло, некоторые вещи не подлежат налогообложению. Например, милость.

Спас Ярое Око

Запах реставрационной мастерской ни с чем не спутать. Это сложный коктейль из пинена, рыбьего клея, спирта и времени. Времени здесь было больше всего — оно оседало пылью на подрамниках, пряталось в кракелюрах, смотрело со стен ликами святых, освобожденных из-под вековой копоти. Глеб, главный реставратор музея, надел бинокулярные очки. В пустом зале, где единственным звуком было гудение холодильника с химикатами, он напоминал хирурга перед сложной операцией. Перед ним на столе лежала «черная доска». Так называют иконы, на которых олифа потемнела настолько, что изображение стало неразличимым. Просто кусок старого, изъеденного жучком дерева. — Ну, здравствуй, неизвестный, — прошептал Глеб. Это была его привычка — разговаривать с досками. Жена считала это признаком профессиональной деформации, но жена ушла три года назад, а доски остались. Икона приехала из экспедиции по северным деревням. Бабушка, у которой ее купили, использовала доску как гнет для квашеной капусты. «Тяжелая, удобная, — говорила она. — А что там нарисовано, так кто ж разберет? Чернота одна». Глеб взял ватный тампон, смоченный в специальном растворителе. Первый тест. «Окошко». Он выбрал уголок внизу, где обычно пишется позем или одеяния. Легкое движение, еще одно. Грязно-бурая пленка неохотно поддавалась, растворяясь на вате желтизной. Под первым слоем записи (грубой, деревенской мазни девятнадцатого века) показалось что-то красное. Киноварь. Яркая, звонкая, как пасхальный звон. — Ага, — удовлетворенно хмыкнул Глеб. — Значит, под низом у нас что-то есть. И, судя по цвету, век шестнадцатый, не позже. Он включил рентгеновский аппарат. Снимки должны были показать структуру доски, гвозди, шпонки и, главное, сохранность авторского слоя. Пока машина гудела, просвечивая дерево невидимыми лучами, Глеб подошел к окну. На улице шел мокрый снег. Люди бежали к метро, уткнувшись в воротники. Глеб вдруг почувствовал острую, щемящую тоску. Вчера звонил сын. Просил денег. Опять. Разговор вышел коротким и злым: «Ты, пап, только с иконами своими разговаривать умеешь, а живые люди тебе мешают». Глеб тогда бросил трубку. А теперь эта фраза звенела в ушах назойливым комаром. Аппарат пискнул, выдавая результат. Глеб вывел изображение на монитор. Черно-белый негатив. Сердце пропустило удар. На рентгене проступил Лик. Это был Спас. Но не суровый Вседержитель, а «Спас Ярое Око» — строгий, пронзительный. Но поразило Глеба не это. Прямо через лик, от правого глаза к щеке, шла глубокая трещина, грубо замазанная левкасом при поздней поновке. А еще ниже, на уровне сердца, в доске сидел инородный предмет. Глеб увеличил изображение. Осколок. Металлический, зазубренный. — Гражданская война? — вслух предположил Глеб. — Кто-то выстрелил в икону? Или рубанул шашкой? Он вернулся к столу. Теперь работа предстояла ювелирная. Снимать слои нужно было по миллиметру, под микроскопом. Скальпель в его руке не дрожал — рука помнила движения лучше, чем голова. Час за часом Глеб удалял наносное. Сначала ушел слой девятнадцатого века — аляповатые цветы, масляная краска. Под ним обнаружилась запись семнадцатого века — более строгая, но все же темная. И только под ней начало открываться истинное изображение. Когда Глеб расчистил лик, он отложил инструмент. С доски на него смотрел Христос. Взгляд был таким живым, что Глебу стало не по себе. Казалось, что не он смотрит на икону, а икона рассматривает его, просвечивает своим собственным рентгеном, видя все его трещины, все его «записи» и слои лжи, которыми он покрыл свою жизнь. Трещина на лике Христа оказалась не просто повреждением доски. Кто-то в древности, пытаясь скрепить расколотую доску, вбил скобу прямо рядом с ликом, повредив красочный слой. Грубая, варварская починка. «Как я, — подумал Глеб. — Я тоже пытался починить семью грубыми скобами. Деньгами, приказами, скандалами. А надо было просто… очистить». Он вспомнил, как не приехал к сыну на выпускной, потому что была срочная реставрация фресок в Новгороде. Вспомнил, как забыл поздравить жену с годовщиной, потому что «спасал» уникальную парсуну. Он спасал нарисованные лики, позволяя живым лицам рядом с собой тускнеть и чернеть от обиды. В углу мастерской, в клетке, зашуршал хомяк. Сын подарил его Глебу два года назад, в шутку, «чтобы хоть кто-то тебя дома ждал». Хомяка звали Рембрандт. Глеб подошел к клетке, насыпал корма. — Что скажешь, брат? — спросил он грызуна. — Похоже, мы с тобой оба в клетке. Только твоя из прутьев, а моя — из гордости. Глеб вернулся к иконе. Ему предстояло самое сложное — тонировка утрат. Заполнить пробелы, где краска осыпалась. Правило реставратора гласит: тонировка должна быть отличима от авторской живописи, чтобы не было подделки. Нужно показать, где рука мастера, а где — твоя жалкая попытка сохранить. Он взял самую тонкую кисть. Но рука замерла. Он не мог коснуться этого Лика, пока внутри у него самого была чернота. Глеб отложил кисть. Достал телефон. Пальцы привычно набрали номер, который он знал наизусть, но на который боялся звонить. Гудки шли долго. Глеб смотрел на расчищенную икону, на шрам-трещину, пересекающую щеку Спасителя. Икона молчала, но это молчание было громче любого крика. — Да? — голос сына был сонным и настороженным. — Ромка, — голос Глеба сорвался, пришлось откашляться. — Ром, ты спишь? Извини. — Что случилось, пап? Кто-то умер? — Нет. Наоборот. Слушай… Я тут икону одну нашел. Под капустным гнетом лежала. Представляешь? Сверху грязь, а внутри — золото. — Пап, ты выпил? — Нет. Я просто хотел сказать… Прости меня. За выпускной. И за всё остальное. Я… я плохой реставратор. Чужие ошибки исправляю, а свои только лаком покрываю, чтоб блестели. На том конце провода повисла тишина. Длинная, тягучая, как старая олифа. — Ты приезжай завтра, — вдруг сказал сын. Голос его изменился, стал каким-то детским, неуверенным. — У меня завтра день рождения, пап. Ты забыл, наверное. Глеб закрыл глаза. Забыл. Конечно, забыл. Сегодня же 12 ноября. — Я не забыл, — соврал он и тут же исправился: — Нет, забыл. Прости. Я приеду. Обязательно приеду. Я привезу тебе… Рембрандта. — Кого? — не понял сын. — Увидишь. Спи, сын. Глеб положил трубку. За окном перестал идти снег, небо расчистилось, и в просвете облаков зажглась звезда — маленькая и острая, как блик на золотом нимбе. Он посмотрел на икону. Шрам на лике Христа никуда не делся, но теперь он казался не уродством, а знаком того, что даже раненое можно любить. А может быть, раненое любить даже нужнее. Глеб взял кисть, макнул ее в темперу и осторожно, едва дыша, коснулся края утраты. Работа предстояла долгая. На всю жизнь.

Джаз на паперти праотцев

Матвей ненавидел ноябрь. В ноябре мир становился похож на старую, застиранную тряпку: ни цвета, ни формы, одна сплошная сырость, пробирающая до костей, и серое небо, лежащее на макушках облетевших тополей. Но еще больше он ненавидел, когда в этом ноябре глохла его машина — посреди трассы, где-то между Воронежем и вечностью, с полным багажником аппаратуры и кейсом, в котором дремал золотой «Selmer». Саксофон стоил как половина этой машины, а звучал дороже, чем вся жизнь Матвея. — Приехали, маэстро, — буркнул он себе под нос, пиная колесо. Грязь чавкнула, принимая ботинок. Связь не ловила. До ближайшего огня было километра три — какой-то мутный, едва различимый огонек на холме. Матвей вздохнул, закинул кейс на плечо — оставлять инструмент в машине было равносильно самоубийству — и пошел на свет. Грязь налипала на подошвы тяжелыми блинами. Огонек оказался окном сторожки при старом, наполовину разрушенном храме. Кирпичная кладка местами обнажилась, как ребра скелета, купол зиял дырами, но крест стоял ровно, словно пришпиленный к небу невидимой кнопкой. На лай выскочил пес — огромный, лохматый, похожий на медведя, но с удивительно добрыми глазами. Он не лаял злобно, а скорее басил, предупреждая хозяев. — Фу, Бас! Свои! — раздался скрипучий голос. На крыльцо вышел старик в подряснике, наброшенном поверх ватника. Борода у него была как у сказочного лесовика — всклокоченная, с застрявшими в ней опилками. — Свои, говорю, Бас! Видишь, человек с трубой. Значит, вестник. — Я не с трубой, я с саксофоном, — машинально поправил Матвей, стряхивая грязь. — И я застрял. Машина сдохла. — Сдохла — это плохо, — философски заметил старик, оказавшийся отцом Саввой. — А саксофон — это интересно. Это, брат, почти иерихонская труба, только с загибом. Заходи, чаем напоим. Внутри пахло сушеными травами, воском и почему-то жареной картошкой. Тепло от печки ударило в лицо, и Матвей вдруг понял, как сильно замерз. Так началось его странное заточение. Эвакуатор обещали только через два дня — «размыло дорогу, ждите трактор». Матвей, привыкший к ритму джазовых клубов, сходил с ума от тишины. Здесь тишина была не отсутствием звука, а какой-то плотной субстанцией. Она звенела. На второй день он не выдержал. Достал саксофон. — Душа просит? — спросил отец Савва, перебирая четки. Он сидел у окна и смотрел на дождь. — Пальцы просят, — огрызнулся Матвей. — Техника падает без практики. — Ну, играй. Только не внутри. В храме нельзя. А на крылечке — милое дело. Воронам концерт дай, они у нас музыкальные. Матвей вышел на крыльцо. Пес Бас тут же улегся у ног, положив тяжелую голову на лапы. Матвей прикрыл глаза, коснулся клапанов. Холодный мундштук обжег губы. Первый звук вышел сиплым, как кашель курильщика, но потом… потом полился блюз. Он играл о том, как тоскливо в ноябре, как одиноко бывает в переполненном зале, как болит где-то под левым ребром, когда уходит жена, сказав, что устала от его «творческих поисков». Саксофон плакал, смеялся и снова плакал. Медные бока инструмента ловили скудный свет, отражая серые тучи. Когда он открыл глаза, перед крыльцом стояли люди. Человек пять. Две бабушки в платочках, мужик в камуфляже и сам отец Савва. Они слушали молча. — Ишь ты… — прошептала одна из старушек. — Как душу-то выворачивает. Прямо как на «Господи, воззвах», только без слов. Матвей смутился. Он привык к аплодисментам, к звону бокалов, к крикам «браво». А тут была тишина, но другая — наполненная, живая. — Талант у тебя, Матвей, — сказал отец Савва вечером, подливая ему чаю с чабрецом. — Только грустный очень. Ты всё о себе да о себе играешь. О своей боли. — А о чем мне еще играть? — усмехнулся Матвей. — Я играю жизнь. — Жизнь — она разная, — священник подул в чашку. — Есть боль, а есть утешение. Ты боль выплескиваешь, а утешения не даешь. В музыке, брат, как в молитве: сначала покаяние, а потом — славословие. А у тебя одно покаяние, да и то… с обидой пополам. Матвей хотел поспорить, но промолчал. Слова попа зацепили что-то внутри, как заноза. На третий день приехал трактор. Матвей собрался быстро. Но перед отъездом он снова вышел на крыльцо. Небо вдруг прояснилось, и сквозь тучи пробился тонкий, как игла, луч солнца, ударив прямо в купол храма. Матвей достал саксофон. Он не знал, что будет играть. Пальцы сами легли на клапаны. Он не стал играть блюз. Он начал с низкой, густой ноты, которая постепенно росла, поднималась вверх, светлела. Это была импровизация, но странная. В ней не было надрыва. Была просьба. Мелодия летела над пустыми полями, над размытой дорогой, над покосившимися крестами на старом погосте. Пес Бас поднял голову и навострил уши. Отец Савва вышел на крыльцо, щурясь от солнца. Матвей играл и чувствовал, как внутри разжимается пружина, которая была сжата последние лет десять. Он не играл «о себе». Он играл для Того, Кто зажег этот луч солнца. Он играл благодарность. Финальная нота повисла в воздухе, прозрачная и чистая, и растаяла, смешавшись со звоном дальнего колокола из соседнего села. — Вот теперь — дело, — сказал отец Савва, улыбаясь в бороду. — Теперь это не жалоба, а разговор. Матвей опустил саксофон. Руки дрожали. — Отец Савва, — хрипло сказал он. — У вас там крыша течет, я видел. — Течет, окаянная. Денег нет пока перекрыть. Матвей полез в карман, достал пачку купюр — гонорар за прошлый месяц. Отсчитал половину, подумал и положил на перила всё. — Это на железо. А весной я приеду. С ребятами. Мы благотворительный концерт дадим. Акустика у вас тут… божественная. Машина завелась с пол-оборота. Матвей ехал по грязи, и старый «Selmer» в багажнике молчал, но в голове у музыканта звучала новая мелодия. Мажорная. С легкой, светлой грустью, как первый снег, который уже начал падать на черную ноябрьскую землю.

Парашютный шелк для Плащаницы

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.