18+
Записки чемпиона всея Революции по части шашечной, дорожной и мыслительной

Бесплатный фрагмент - Записки чемпиона всея Революции по части шашечной, дорожной и мыслительной

Пособие для агитаторов-индивидуалистов, или Как простой движок может стать комбинацией вселенского значения

Объем: 122 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

Пролог. Рождение чемпиона

Глава 1. Об интернациональном шашизме и его диалектических врагах, или Пять рюмок чаю без сахара и сахарина

А место, где я проснулся, и не снилось Гегелю в его философских кошмарах. «Клуб Интернациональных Игр В. И. Ленина». Звучало как Ватикан, а на деле был бывший особняк купца Перлова, насквозь пропахший историей, холодом и грибком трёх сортов. Отопление — понятие метафизическое. Стены плакали известковыми слезами. На месте бильярда — ящики с патронами «на всякий случай». На месте портрета монарха — литографированный Владимир Ильич, с прищуром наблюдавший, как его имя служит крышей над этим царством абсурда.

А я пришёл, чтобы погреться. Всё гениальное просто. Внутри визитки, что некогда была чёрной, а ныне — серая в крапинку, гулял ветер. На груди — кумачовая лента поверх всего этого безобразия, мой партийный доспех и главный источник тепла. Ибо сказано: «Красный цвет — самый тёплый». На носу — пенсне, привязанное к уху ниткой, ибо дужка отсохла и отвалилась, как буржуазная мораль. В руках — дипломат. В дипломате — шашки. И «Майн дурь» — потрёпанная тетрадь, где жили все мои грезы и комбинации, записанные дрожащей от голода и вдохновения рукой. А в желудке — та самая зыбкая пустота, которую знатоки называют «предтрезвость», а я — предвидением.

Турнир уже шёл. Или не турнир, а нечто.

За первым столом сидел Пламенный Большевик, товарищ Степан. Лицо — как у Ильича с плаката, только больше. Он не играл в шашки. Он проводил чистку. Его белые шашки были пролетариатом, чёрные — мировой буржуазией. Он не просто бил, он экспроприировал экспроприаторов, сопровождая каждый ход тирадой: «Ага! Видишь, кулацкий элемент подался вперёд? Так мы его — раз! — и окружаем! Тактический манёвр, как под Царицыном!». Он пытался построить пятилетку в три хода и видел в дамках исключительно диктатуру пролетариата. Я сел против него, чихнул, и моё пенсне запрыгало. «Ваша теория, товарищ, верна, — сказал я, передвигая шашку. — Но вы забыли о профсоюзной оппозиции внутри собственного тыла». И, пока он раздумывал над этим, я совершил простой, как лозунг, манёвр и поставил его в тупик. Он смотрел на доску, как на изменника революции. «Контрреволюционная комбинация!» — выдохнул он. «Нет, — поправил я, выпивая предложенную им в качестве приза рюмку холодного чая. — Диалектическая».

Пока я грел руки о пустоту чашки, ко мне подсел Анархист, товарищ Ворон. В чёрном, с взглядом, устремлённым в никуда. Он не стал ждать начала. Он сгрёб все шашки в кулак, потряс ими и бросил обратно на доску со словами: «Всякая власть — шашка на горбу трудящихся!». Играть с ним было невозможно. Он пытался снести с доски все фигуры, включая свои, объявив их «государственным пережитком». «Товарищ, — взмолился я. — Даже Бакунин признавал правила игры в бильярд». «Шашки — тюрьма!» — парировал он и попытался поджечь «дамку» (конфискованную у меня казённую спичку). Я обыграл его в четыре хода, просто позволив ему уничтожить всё, что он хотел. Осталась одна моя шашка в углу, как одинокий идеалист после погрома. Он посмотрел на неё с уважением. «Свободен…» — прошептал и ушёл, унося с пола две наши шашки «на память о разрушении».

Далее был Рабочий-Ударник, Павел. Руки — кувалды. Взгляд — коса сталь. Он играл так, будто закалял металл. Каждый его ход — удар молота по наковальне. Прямо, мощно, без хитростей. «Мы, брат, не филоним! — гремел он. — Мы давим!». Он давил. Он строил прямую, как лучшая сталь, линию атаки и шёл по ней, сметая всё. Это было красиво и страшно, как работа парового молота. Я же, сын гнилой интеллигенции, применил тактику извилистых тропок. Я отступал, я поддавался, я заманивал его непобедимую армию в ловушки, устроенные на болотистой местности моей собственной слабости. Он рубил, а я уклонялся. В итоге его могучий кулак, сжимавший дамку, повис в воздухе. Его грозная линия оказалась в котле. «Да как же так?.. — пробормотал он, глядя на опустевшее поле. — Я ж с силой…». «Сила, товарищ, — сказал я, смакуя вторую рюмку чая, — в умении вовремя отступить. По Ленину. По-моему». Он долго смотрел на меня, потом хлопнул меня по плечу, едва не вогнав в пол. «Ловко! Умная сила!»

Последним был Крестьянин-Ходок, дед Сидор. Хитрый, как лис, и тихий, как снег. Он играл не для победы. Он играл, чтобы закосить. Его шашки «заболевали» и «не могли ходить», его дамки «уходили на покос». Он пытался договориться: «А давай, сынок, ничью? У меня дома дело…». Он симулировал глупость, строил такие «хаты с краю», что, казалось, вот-вот с доски послышится запах печёной картошки. Он ждал, когда я, городской и голодный, допущу оплошность от усталости. Но моя усталость была иного, интеллигентского рода. Я видел его ходы за версту, как видят фальшивую монету. Я окружил его «хату» невидимым коллективом, провёл коллективизацию его углов и, наконец, взял в «сплошную осаду». Он сдался, вздохнув: «Ученый… Никак с ним не управишься. Как с совхозом».

И вот я сижу, чемпион. Вокруг — дым папирос, запах махорки и распада. Пламенный Большевик что-то горячо доказывает Анархисту о роли профсоюзов в шашечной борьбе. Ударник учит Ходока «правильной, пролетарской постановке десницы». А мне вручают приз: три картофелины и мандат. Бумага с печатью, уполномочивающая меня, гения и разгильдяя, нести свет революционных шашек по городам и весям голодной России. «Агитация делом! — говорит мне секретарь комитета. — Пусть народ видит: даже в шашках мы бьём старый мир!».

Я выхожу на улицу. Мороз щиплет щёки. В дипломате болтаются шашки. В желудке — пять рюмок пустого чая и одна картофелина (две я проиграл в блиц Анархисту на «слабо»). Я затягиваю кумачовую ленту туже. И думаю: господи, куда же ты меня заносишь, мой талант? Вперёд, к новым сеансам, к новым абсурдам. От Москвы до самой Пензенской губернии. А, впрочем, Пенза нынче, говорят, тоже за красных. Значит, и там есть, кому играть. И есть в кого просвещать.

И я пошёл, пошатываясь от голода и величия, в кромешную тьму 1919 года, неся в дипломате свою диктатуру — диктатуру шашечного пролетариата над косным полем в шестьдесят четыре клетки.

Глава 2. О том, как я стал Генудием Штабным, а шашки зазвучали по-новому

На следующий день написали в агитационном листке про меня, немного переврав фамилию мою и имя, — теперь она звучала по-революционному, твердо и грубо. А ведь было же имя — Геннадий, от латинского «благородный», и фамилия — фон Штаубе, от предка-саксонца, служившего еще при дворе Алексея Михайловича, Тишайшего. Превратилось это все в короткое и ядовитое: Генудий Штабный. Как штык. Как приказ. Звучало так, будто я не человек, а временный полевой орган управления. Меня же известили об этом в третьем часу дня, когда я, пребывая в состоянии тончайшего похмельного трепета, пытался отыскать в углу коммунальной квартиры, где меня приютили, хоть одну целую чашку.

Принесли листок. «Пролетарии всех стран, соединяйтесь! А у нас соединяются шашки! Товарищ Генудий Штабный, выходец из прогрессивной трудовой интеллигенции, разбил в пух и прах на прошлых соревнованиях десятерых рабочих-ударников, пятерых крестьян-середняков и трех матросов с „Авроры“, показав изощренный, непредсказуемый, „декадентский“ стиль игры. Товарищ Штабный доказал, что и старую, буржуазную науку можно повернуть на службу революции! Он становится сенсацией!»

Я прочел и сел на сундук. Декадентский… Да, конечно. В моей игре были и томность, и надрыв, и тяга к краху. Я не выигрывал, я устраивал на доске элегантную катастрофу для противника. Я жертвовал не ради победы, а ради красоты хода, ради невозможной, бредовой комбинации, которая являлась мне, как видение, обычно после второй бутылки портвейна. Я играл не с людьми, а с призраками, населявшими мою собственную черепную коробку: с Шопенгауэром, с Леонидом Андреевым, с тем самым саксонцем-предком, который, наверное, тоже скучал при дворе. А они теперь называют это «поворотом старой науки»…

Ко мне явились. Двое. Один в кожанке, с умными, усталыми глазами, похожий на рассеянного профессора, забывшего, что он теперь чекист. Другой — краснощекий, пахнущий махоркой и железом, из Совета по революционной культуре.

— Товарищ Штабный, — сказал кожан. — Революции нужны герои. Не только с винтовкой. Но и с… мыслью. И даже с шашкой. В смысле, с шашкой игровой. Вы нам подходите.

— Чем? — искренне удивился я. — Я же разгильдяй. Я просыпаюсь в полдень. Я не верю в светлое будущее, я верю лишь в то, что черная дамка, пройдя в дамки, обретает трагическое бессмертие…

— Именно! — воскликнул краснощекий. — Контраст! Диалектика! Интеллигент, обремененный всей мировой скорбью, идет в народ! Несет ему не азбуку, а… шашечную грамоту! Через игру — к пониманию классовой борьбы! Белые против черных — это же вам не аллегория?

Мне вручили бумагу. Мандат. На гербовой, с сургучной печатью, на которой, кажется, серп и молот переплелись с силуэтом шашечной доски. Текст был шедевром революционного канцелярита:

«ВСЕРОССИЙСКИЙ ЦЕНТРАЛЬНЫЙ ИСПОЛНИТЕЛЬНЫЙ КОМИТЕТ СОВЕТОВ Р.К.К. и К. Д. Настоящим удостоверяется, что предъявитель сего, товарищ Генудий Штабный, есть Чемпион Всея Революции по Шашечному Фронту. Командируется на агитпроп fronts для поднятия духа масс через призму шашечной науки. Всем советским и партийным учреждениям, ревкомам, комбедам и частям Красной Армии предлагается товарищу Штабному оказывать всемерное содействие в продвижении шашечного искусства в массы. Мандат дает право на получение пайка, подводу (при наличии) и единовременное истребование одной бутылки чернил (для наглядной демонстрации ходов) в пределах РСФСР. Действительно до победы Мировой Революции.

Подписи: (неразборчивые каракули)».

Я посмотрел на бутылку портвейна «Алазанская Долина», стоявшую на подоконнике, доел вчерашний кусок черного хлеба, прикипевший к газете «Правда», и подумал: а почему, собственно, нет? Путешествие. Города. Люди. Сеансы одновременной игры. Можно будет проигрывать, поддаваясь из деликатности, и наблюдать за жизнью этой новой, дикой, нелепой страны. Моя тоска по бессмысленному, моя «декадентская» сущность найдут здесь необъятное поле для упражнений.

Так началась моя командировка. Меня погрузили в теплушку, где ехали красноармейцы, агитаторы, два породистых козла (ценное имущество какого-то комиссара) и ящики с патронами. Мне выделили угол. Я поставил на ящик походную шашечную доску, разложил фигуры. Ко мне подошел молодой солдат, глазастый, с обветренным лицом.

— Ты и есть чемпион?

— Я и есть, — ответил я. — Сыграем?

— А как же, — он сел. — Только я правила не все знаю. Дамку назад ходить можно?

— В нашей новой, революционной реальности, — сказал я, делая первый ход, — дамка может ходить куда угодно. И даже стать простой шашкой, если захочет. Или наоборот. Диалектика, браток.

Он смотрел на доску, как на карту сражения. Ходил резко, с силой стуча по дереву. Я же двигал свои шашки легко, почти небрежно, позволяя ему брать их, подставляя целые фланги. В конце концов, он загнал мою последнюю дамку в угол и торжествующе посмотрел на меня.

— Сдаешься?

— Безусловно, — сказал я, откидываясь на тюк с сеном. — Ты победил. В тебе живет подлинный дух революционной инициативы.

Он был счастлив. По вагону пошел слух, что чемпион проиграл простому парню. Ко мне потянулись другие. Я проигрывал всем. Весело, с разными комментариями. «Видите, — говорил я, — как черные силы (мои), несмотря на изначальное преимущество, терпят крах от напора белых (ваших). Это и есть история».

Но однажды ночью, когда поезд стоял в глухом полуразрушенном депо, а все спали, ко мне подошел тот самый кожан, похожий на профессора. Он молча сел, кивнул на доску. Мы начали играть. Он играл не как солдат. Он играл хитро, молчаливо, беззвучно передвигая фигуры. Это была игра не на победу, а на понимание. Мы просидели так несколько часов. В конце, когда на доске осталась патовая ситуация, он поднял глаза.

— Вы поддаетесь им, — сказал он негромко. — Зачем?

— Чтобы не отнимать у них веру, — ответил я. — Они верят, что могут победить чемпиона. Это важнее любой победы.

— Это — интеллигентская слюнявая жалость, — сказал он, но без злобы. — Революции нужны победы. Настоящие. Даже в шашках. Завтра в Нижнем — сеанс на двадцать досок. Проиграете — и вас сметут как ненужный хлам. Выиграйте — и они будут смотреть на вас как на волшебника, на недостижимую вершину, к которой надо тянуться. Им нужен миф, Штабный. Не братское похлопывание по плечу.

Он ушел. А я остался сидеть в темноте, глядя на доску, где белые и черные застыли в мертвом равновесии. Передо мной лежал мандат: «…для поднятия духа масс через призму шашечной науки». А какая наука без тайны? Без недоступного? Пожалуй, кожан был прав. Нужно стать мифом. Несчастным, пьяным, декадентским, но — мифом.

Утром мы прибыли в Нижний. На перроне меня ждала толпа и самодельный плакат: «Да здравствует чемпион Революции Генудий Штабный! Долой шашечную безграмотность!».

Я вышел, поправив на себе мятый пиджак поверх косоворотки, чувствуя во рту вкус вчерашнего портвейна и грядущего абсурда. В кармане у меня лежал мандат. В голове — единственная ясная мысль: сегодня я не буду поддаваться. Сегодня я устрою на двадцати досках двадцать маленьких, изящных апокалипсисов. Чтобы они ахали. Чтобы не понимали. Чтобы тянулись.

И шашки в моей руке вдруг стали тяжелыми, как судьбы. Или как бутылки. Что, впрочем, в моей новой жизни было почти одно и то же.

Часть 1. Москва — Тверь (Путь отрезвления, который не удался)

Глава первая. В которой товарищу Штабному вручают диагональ мировой революции

А было это, между прочим, не когда-нибудь, а в самый разгар. То есть не разгар весны и не разгар пира, а разгар всего на свете: и времён, и голов, и событий. Время текло густое, как кисель из овсяной муки с шелухой, и пахло одновременно гарью, надеждой и махоркой. А в этом киселе и плавал он, Генудий Штабный, потомок «гнилой», как теперь говорили, интеллигенции, то есть людей, читавших книги не только по необходимости, но и для услады. Он плавал, изредка шевеля конечностями, в своей каморке на Тихвинской, среди книг, пустых бутылок из-под «казёнки» и шашечной доски, расчерченной собственноручно на оборотной стороне обоев с амурчиками.

Шашки были его страстью, его проклятием и его единственным талантом, не считая таланта с непередаваемой грацией просыпать сквозь пальцы собственную жизнь. Он играл гениально, с надрывом, видя в чёрно-белых клетках не поле боя, а метафизическую карту мироздания. Дамочка, идущая в дамки, была для него восхождением духа; простое взятие — актом неотвратимой судьбы. Он сочинял сонеты на тему «обратной игры» и философские трактаты о диагональной агрессии. А вокруг рушилась империя.

И вот однажды, когда Генудий, страдая от похмелья космического масштаба (накануне он пытался доказать шашечными фигурами теорему Ферма), пытался сварить себе «кофе» из жареной ржи и цикория, в дверь постучали. Не просто постучали, а врезали так, будто хотели забить гвоздь в лоб истории.

На пороге стояли двое. Один — сухой, как жердь, в кожанке, с глазами, похожими на две просеки в дремучем лесу недоверия. Другой — пухлый, с бородкой клинышком, в очках, с портфелем, набитым, судя по виду, кирпичами или цитатниками.

— Товарищ Штабный? — спросил кожанка. Голос у него был такой, будто он говорил сквозь заслонку в печи.

— В теории — да, — осторожно ответил Генудий, прикрывая полы халата, под которым обнаружились только носки.

— Говорят, вы шашист? Гениальный?

— Говорят… — вздохнул Генудий. — Но, знаете ли, гениальность — это такая дамочка, которая вечно уходит от тебя на последней диагонали…

Пухлый оживился, достал блокнот.

— Философское осмысление игровой практики! Записываем. Продолжайте, товарищ.

Оказалось, что новая власть, перетряхивая страну, как старый матрац, обнаружила, что среди революционеров, рабочих, крестьян и солдат катастрофически не хватает культурного досуга. А досуг должен быть идеологически выдержанным. Карты — буржуазная гадость, шахматы — аристократическая заумь, а вот шашки… Шашки — игра простая, наглядная, с элементами стратегии. Их можно повернуть в нужное русло. Нужен был Чемпион. Лицо. И они его нашли. Нашли в лице Генудия Штабного, победившего на Всереволюционном турнире имени товарища Свердлова (Генудий помнил этот турнир смутно: много паровых махорки, водки и громких споров о том, является ли дамочка аналогом диктатуры пролетариата).

И вот он стоит в кабинете, пропахшем дегтем и властью, в здании, где раньше размещалось страховое общество «Якорь». Перед ним — член Ревсовета по культурному фронту, товарищ Умновязов.

— Шашки, товарищ Штабный, — вещал Умновязов, расхаживая перед картой России, из которой, как корь, лезли красные флажки, — это вам не просто игра. Это модель классовой борьбы. Белые против красных. Капиталист, зажатый в углу, — это тупик империализма. Прорыв в дамки — это триумф мировой революции. Понимаете?

— Я как-то больше с формальной стороны… — начал Генудий.

— Забудьте! — отрезал Умновязов. — С сегодняшнего дня вы — агитатор-шашист первой категории. Ваша задача — объехать города и веси, давать сеансы одновременной игры, вовлекать массы. Показать, что даже в такой, казалось бы, аполитичной сфере, как шашки, мы можем загнать буржуазное содержание в прокрустово ложе пролетарской стратегии! Запомнили?

— Прокрустово ложе пролетарской стратегии, — машинально повторил Генудий, чувствуя, как эта фраза намертво прилипает к извилинам мозга, как репей.

Ему выдали предписание. Бумага была грубая, с гербом, который ещё пах типографской краской. Ему выдали паёк: банку американской тушёнки («Взята при разгроме экспедиционного корпуса! Питайтесь, товарищ, осознавая историческую значимость каждого куска!») и плоскую флягу спирта-«рыжика», от которого уже сейчас начало мутиться в глазах. И дали напутствие, которое пухлый товарищ из портфеля зачитал по бумажке:

— Идите, товарищ Штабный. Идите и несите в массы свет революционной шашечной мысли. Пусть каждый ход будет выверен, как выстрел! Пусть каждая дамка будет символом Совета! И помните: шашка — не просто фигура. Это — сгусток нашей воли, кусочек красного знамени, поставленный на ребро!

Генудий вышел на улицу. Была промозглая, слякотная осень 1919-го, или 1920-го, он уже путался. В руках он сжимал флягу, банку тушёнки и шашечную доску, завёрнутую в газету «Беднота». Предписание торчало у него из кармана.

«Загнать в прокрустово ложе, — думал он, бредя по мостовой, усеянной обрывками воззваний и выбитыми зубами истории. — Интересно, а сам Прокруст играл в шашки? И если играл, то обрезал ли он ноги своим фигурам, чтобы они соответствовали клеткам?»

Он остановился, открутил горлышко фляги и сделал большой глоток «рыжика». Огонь прошёлся по пищеводу, осветив изнутри всю нелепость бытия. Генудий Штабный, гениальный разгильдяй, потомок гнилой интеллигенции, чемпион революционных шашек, отправлялся в путь. Ему предстояло играть с рабочими, солдатами, крестьянами, чекистами, анархистами и, возможно, с самим призраком старого мира, который ещё прятался в тёмных углах.

Он взглянул на доску, завёрнутую в газету. Там, среди сводок с фронтов и декретов, проглядывал заголовок: «Новая жизнь — новое сознание!».

«Ну что ж, — мысленно вздохнул Генудий, сделав ещё глоток. — Поехали загребать. Только вот ложе-то, кажется, уже всё занято. И спят в нём как-то очень уж неудобно».

И, пошатываясь от осознания грандиозности и идиотизма своей миссии, он побрёл на вокзал, где его уже ждал теплушка, запах соломы, человеческих тел и грядущих нелепых приключений. Первый ход был за ним. Ход чёрных. Или белых. Он уже путался.

Глава вторая. В дороге (в теплушке)

А теплушка, она ведь тоже как шашечная доска: восемью восемью клетками, если считать скрипучие половицы, да по четыре нары по бокам, да одно окошко зарешеченное — черное поле. И по этим клеткам нас перемешивают, как шашки перед началом партии — кто в дамки, кто под удар.

Генудий Штабный сидел на щепке. Нет, не на нарах, не на узле — на щепке. Отколовшейся от сырого пола. И это была его столица в королевстве хаоса. В теплушке дышали, храпели, плевали через губу и ворчали во сне: двое красноармейцев с винтовками между колен, как с рыболовными удочками; баба с петухом в мешке (или это мужик хрипел?); интеллигент в разодранном пенсне, прижимающий к животу потрепанный чемодан — наверное, со всей мировой культурой, и агроном какой-нибудь, пахнущий картошкой и тоской.

А Генудий сидел на щепке и думал о шашках. О миссии. О том, что ему вручили в Комитете по революционной культуре вместе с мандатом на гербовой бумаге (с пятном от селедки) и коробкой шашек ручной работы — из карельской березы и сибирского кедра, где белые были вырезаны из бывшей царской слоновой кости, а черные — из угля Донбасса. Символично, сказал товарищ из Комитета, и чихнул от пыли.

«Генудий, — сказали ему, — ты, как выходец из гнилой интеллигенции, понял главное: строгость правил. В шашках нельзя ходить назад, если ты не дамка. В шашках бьют обязательно. В шашках все честно: увидел путь — проходишь в дамки. А что у нас? Революция. А революция — это сплошные зигзаги. Сегодня белые бьют черных, завтра красные бьют зеленых, послезавтра все вместе бьют стекла в Зимнем, а потом запивают томатным соком. Где правила? Где диагональ?»

И вот он едет. С миссией. Нести в массы светлую идею шашечной дисциплины. Чтобы каждый пролетарий, каждый крестьянин, вставая за доску, понимал: есть закон. Есть черное и белое. Есть ход и взятие. А не как в жизни — взяли, а хода не дали.

Теплушка скрипела, выла на стыках. Казалось, не по рельсам она мчится, а по гигантской шашечной доске, раскинутой от Москвы до самых Петушков. Только вот клетки кривые, и рельсы — те самые зигзаги истории. И мы все — пешки, которых трясет, кидает из стороны в сторону, и никто не знает, станешь ли ты дамкой или тебя снимут на следующем полустанке.

«Шашки, — думал Генудий, глядя на спящего красноармейца, у которого из кармана шинели торчала вобла, — это последняя честная вещь. В математике уже наврали с аксиомами, в философии — с категориями, в любви — с клятвами. Даже водка нынче не та — разбавленная слезами пролетариата. А шашка — она либо есть, либо ее нет. Лишь ступил на поле — либо победил, либо проиграл. Никакого «в принципе, я согласен, но вот смотрите, обстоятельства…»

Он вздохнул, достал из кармана коробку, приоткрыл. Запахло кедром и углем. Белые и черные лежали рядышком, как братья, но готовые к честному бою. Не то что мы тут: все братья, все товарищи, а петух в мешке клюет агронома за палец, и интеллигент вскрикивает во сне по-латыни.

И вдруг Генудий осознал страшное. А что, если и шашки — обман? Что, если дамка, достигшая последней горизонтали, чувствует не торжество, а пустоту? «Вот ты и пришел, — шепчет ей пустое поле. — А дальше-то что? Ходи куда хочешь, но только по диагонали. Свобода? Да это же золотая клетка!»

Он затрясся. Нет, нельзя так думать. Это контрреволюция мысли. Надо держаться за простые истины: бить обязательно, ход вперед, правило углового удара. Мир рушится, летит в тартарары, но если в каждом городе, в каждой деревне будет стоять шашечная доска, на которой все честно, — значит, не все еще потеряно. Мы не звери, мы — игроки. Мы можем сесть и сказать: «Ходи, брат. Но по правилам».

Теплушка резко затормозила. Всех бросило вперед. Петух взвыл. Интеллигент уронил чемодан, из него посыпались томики Блока, перевязанные бечевкой. «Полустанок! — крикнул кто-то. — Десять минут! Кому выйти?»

Генудий посмотрел в зарешеченное окошко. Там была тьма, и в ней мерцал одинокий фонарь, облепленный мокрым снегом. Как белая шашка на черном поле. Одинокая и яркая.

«Выходить? — подумал он. — А куда? Моя игра — там, впереди. В грядущих сеансах одновременной игры. Где я буду ходить от доски к доске, как пророк по водам, несущий закон диагонального движения в массы. И, может быть, хоть один парень из глухой деревни, побив меня (а я позволю, для воспитания духа), скажет: „Товарищ Штабный! Я понял! Жизнь должна быть как шашки!“ И я отвечу: „Нет, сынок. Шашки должны быть как жизнь — сложной, непредсказуемой, но с обязательным правилом брать, если взял на заметку“. И расплачусь. И уеду дальше».

Тронулись. Снова заскрипели, завыли. Генудий Штабный положил коробку с шашками обратно в карман, прижал к сердцу. Здесь, в теплушке, пахнущей махоркой, селедкой и вечностью, он дал себе клятву: не сойти с дистанции. Дойти до конца. До последней клетки. Даже если эта клетка окажется черной. Даже если все вокруг будут играть в поддавки.

Он закрыл глаза и увидел бесконечную доску, раскинутую по России. И по ней двигались фигуры — солдаты, рабочие, крестьяне, все в серых шинелях и черных от пота рубахах. И они искали свой путь. Свою диагональ. А он, Генудий, стоял посредине и, как сумасшедший дирижер, кричал в стонущую тьму:

«Только вперед, товарищи! И бейте обязательно! Бейте! Пока не кончится игра…»

А теплушка катилась, увозя его в неизвестность. Словно черная шашка, которую противник только что передвинул с e3 на d4. И Генудий уже предвкушал ответный ход.

Глава третья. Станция «Недоразумение», или Сигналы пустого ведра

А куда, собственно, я еду? Я еду в неизвестность, я еду в светлое шашечное завтра, товарищи! Меня, Генудия Штабного, чемпиона по революционным шашкам среди лиц пролетарского и непролетарского происхождения, Комитет посылает по лицу необъятной Родины. Цель? Благородна и проста: вовлечь граждан бывшей империи в граждане будущей утопии через гипнотизирующую геометрию черно-белых полей. Шашки — вот язык, доступный и рабочему, и крестьянину, и даже солдату, уставшему от окопной мути. В шашках — вся диалектика: тезис (белая), антитезис (черная), синтез (дамка, товарищ, всем шашкам шашка!). И никакой контрреволюционной многовариантности, как в шахматах — сплошная прямолинейность прогресса.

Но ехал я, признаться, не на бронепоезде, а в теплушке, пахнущей овчиной, махоркой и историческим оптимизмом с кислинкой. Спал я, прижав к груди драгоценный чемоданчик: внутри — шестьдесят четыре клетки судьбы, тридцать две деревянные судьбинушки (пятнадцать белых, двенадцать черных, пять потерялись в угаре митинга), и бутылка, но не простая, а с этиловым эфиром прозрения, для разжигания внутреннего огня перед сеансом.

На станции «Глухомань-при-Овраге» состав встал, замер, вздохнул паром. А у меня в голове — буря. Репетировал я мысленный сеанс одновременной игры на двадцать четыре доски против воображаемых классовых врагов. Вынул я одну доску, расставил войска. И застучали шашки, зарокотал я, увлекшись:

«Ага! Фланг левый оголил… классика! Провокация мелкобуржуазная! А я — раз! — и центральный прорыв! Прорыв, товарищи, как в Зимнем! Сметаю устаревшие формации! Дамка — вот он, авангард пролетариата! Рубится конница!»

Стук-стук-стук. Тук-тук-тук. Четкий, как морзянка. «Фланг… прорыв… дамка на b6!»

И не заметил я, как вокруг сгустилась атмосфера бдительности. Из-за груды ящиков с листовками «Вся власть шашкам!» возникли две фигуры в кожанках, но без поэзии. Один — с лицом, как будто его только что отвинтили от станка, другой — юноша, горевший таким рвением, что, кажется, мог осветить им трибуну без керосиновой лампы.

— Гражданин! — прогремел станковый голос. — Что вы выбиваете?

— Я? Да я… прорыв осуществляю, — оторвался я от доски.

— Прорыв? — переспросил юнец, насторожившись, как гончая. — Враг прорывается?

— Враг уже повержен, — величественно заметил я, снимая с доски три черные шашки. — Смотрите: контрреволюционные силы в панике.

Кожаные люди переглянулись. Стук шашек они приняли, видимо, за стук телеграфного ключа. Мои «фланги» и «прорывы» — за условные сигналы. А мою бороду и пенсне (о, наследие гнилой интеллигенции!) — за стопроцентную маскировку белогвардейского шпиона.

— Сигнализировали? — коротко бросил станковый.

— Сигнализировал о победе трудящихся на шашечном фронте! — попытался я пошутить, но шутка увязла в тяжелом воздухе подозрения.

— А это что? — юнец ткнул пальцем в бутылку.

— Это… топливо для мыслительного процесса. Этиловый катализатор диалектического материализма.

Их это не убедило. Меня, с доской, шашками и бутылкой, взяли в плотное кольцо и повели через перрон, к станционному зданию, где размещался местный Совдеп. Народ сбегался.

— Шпиона взяли! — неслось по толпе. — Сигнальщика! С аппаратом!

— Да какой же я шпион? — взмолился я. — Я — шашист! Артист мысли! Меня Комитет прислал!

Но слова мои тонули в всеобщем гуле. В кабинете, пахнущем дегтем и властью, за столом сидел товарищ с умными, усталыми глазами.

— Документы, — попросил он.

Я протянул мандат от Комитета по революционной культуре, испещренный печатями и подписями. Он изучил его долго, потом посмотрел на доску.

— Шашки? — переспросил он.

— Революционные шашки, товарищ! — оживился я. — Разрешите продемонстрировать!

И, не дожидаясь ответа, я сел напротив него, быстро расставил фигуры и начал свою пламенную лекцию-партию. «Вот видите — старая власть, черные, засела в углах. Консерватизм! А мы, белые, — движение, порыв! Вот жертва — необходимая жертва ради будущего! Вот прорыв! Вот дамка — символ освобожденного труда!»

Я говорил, я стучал шашками, я горел. Усталые глаза товарища вначале смотрели с недоумением, потом с любопытством, а потом… в них мелькнула искорка того самого понимания, ради которого я и ехал по этой раздолбанной стране.

Он вдруг засмеялся. Тихим, хрипловатым смехом.

— Так вы, значит, не сигнальщик империалистический, а… шашечный агитатор?

— В точности! — воскликнул я.

— А «фланг» и «прорыв»…

— Термины! Спортивные! Ну, в духе военной метафорики!

Товарищ откинулся на спинку стула, качнулся.

— Чёрт возьми… А мы уже рапорт готовили в ЧК. «Задержан субъект с аппаратом для передачи шифровок, изъяты коды на деревянных дисках»…

Наступила тишина, нарушаемая только тиканьем настенных часов. Потом он вздохнул, отдал мне мандат и бутылку.

— Езжайте, гражданин Штабный. Езжайте с Богом… то есть, с Историей. Только вот что… — он понизил голос. — На следующей станции… может, не стоит так громко о прорывах бормотать. И стучать… помягче. А то, знаете ли, время нервное. У нас каждый стук — подозрителен. И каждая интеллигентская борода — потенциально контрреволюционна.

Я вышел на перрон, обвеваемый холодным ветром свободы. Народ уже рассеялся, разочарованный: шпиона не оказалось. Просто чудак с доской. А я сел на ступеньки вагона, прижал к себе чемоданчик и подумал: как же трудно, ох как трудно прорываться к сердцам, когда каждый твой ход, даже на клетчатом поле, готовы принять за вызов существующему миропорядку. И вынул я свою бутылку, глотнул этилового катализатора. Чтобы мыслить. Чтобы ехать дальше. До следующей станции, где меня, возможно, примут за анархиста-подрывника из-за того, что я «взрываю» дамочные построения противника.

Глава четвертая. Три хода к дистилляту вечности

А куда, собственно, уходить? Впереди — губернский город N, чьи огни, вернее, одно-единственное коптящее казённое пятно, виднелось за третьей верстой. Сзади — застава. Сбоку — Россия. Россия, Генудий, сбоку. Всегда она сбоку, когда ты в пути, и никогда — спереди. Спереди только столб, на котором написано «Губернский город N», а под ним мелким почерком: «За порчу имущества — расстрел». Или наоборот. Не разберёшь. Сумерки.

На заставе — начальник. Не начальник жизни, нет, а начальник заставы. Лицо у него такое, будто он только что съел тарелку революционного супа из концентрата будущего, и будущее это пришлось ему не по вкусу. Борода — клинышком. Взгляд — туда, в будущее, сквозь тебя, Генудий Штабный, чемпион по шашкам среди пролетариата, солдат и прочих уклонистов.

И Генудий решил вернуться.

Начальник молча посмотрел на него, потянул ящик стола. Достал самокрутку. Прикурил от лучины. Дым повис в воздухе тяжёлой завесой, разделяя их, как река Стикс — мир живых бюрократов от мира мёртвых гениев.

И тут Генудий заговорил. Зазвенел так, как будто хрустальная люстра всемирного разума качнулась прямо над его выпирающим, не по-шашечному затылком.

— Товарищ начальник, — сказал он сладко, как говорят детям о прянике, которого нет. — А давайте сыграем. Один поединок. На интерес.

Начальник ехидно хмыкнул:

— На какой интерес? У меня интерес один — революционный долг. А у вас?

— У меня, — Генудий таинственно понизил голос, — информация. От комиссара. Тот, кто обыграет меня в пути, получит… банку революционного спирта. Из особых запасов. Для служебного пользования. Дистиллят будущего, очищенный от сивушных паров прошлого.

Ложь? Нет. Поэтическое преувеличение. Комиссар, провожая, действительно буркнул: «Выпьешь с кем — головы оторву. Но если очень попросят… черкни, мол, отличился». Генудий черкал мысленно. Уже черкал.

Глаза начальника ожили. В них заплясали отражения далёких спиртовых костров.

— Спирт… революционный… — пробормотал он. — А крепость?

— Сорок восемь и ещё неопределённое количество социальных градусов, — уверенно солгал Генудий. — Играем?

Доску нашли. Запылённую, с отломанным углом. Шашки — пуговицы. Белые — от мундира. Чёрные — от шинели. Идеально. Символично.

Начальник играл яростно, напористо, как штурмовал Зимний — по прямой, сметая всё на пути. Генудий — изящно, печально, с оттяжкой. Он видел не пуговицы, а судьбы. Не клетки, а перекрёстки истории. И вот настал момент.

— Смотрите, — сказал Генудий, не трогая ещё пуговицу. — Положение, казалось бы, патовое. Тупик. Но… — он передвинул свою «дамку» (белую пуговицу с позолотой) вперёд, на самый край. — Ход первый. Жертва. Кажущаяся уступка. Отступление для разбега. Как временные уступки капитализму при НЭПе. Вы берете? Берете, конечно.

Начальник, хмурясь, срубил дамку. Лицо его выражало воинственную глупость.

— Ход второй, — голос Генудия зазвучал, как орган в пустом соборе. — Мы двигаем эту скромную пешку. Смотрите — она теперь становится дамкой. Из народа — в вожди! Из тлена — в свет! Это — Октябрь. Рождение новой силы из самой гущи. Вы блокируете? Блокируете. Естественно.

Начальник, уже беспокоясь, поставил свою чёрную пуговицу на пути.

— И, наконец, — Генудий возвёл руки, будто благословляя несуществующую толпу, — ход третий. Изысканный, как стих Блока, и неотвратимый, как голод. Эта, вторая дамка… она совершает бросок. Через вашу преграду. Через условности. Через пространство и время. И ставит вас в положение цугцванга. Куда ни ходи — смерть. Мат. Вернее, пат. Но в нашем контексте — победа.

Он тихо поставил пуговицу на последнюю горизонталь. Доска умолкла. Пуговицы застыли в окончательной, совершенной конфигурации.

Начальник смотрел. Сначала на доску. Потом на Генудия. Потом снова на доску. В его глазах происходила революция. Гнев невежества сменялся изумлением, изумление — суеверным страхом, страх — восторгом. Он увидел не игру. Он увидел Истину, поданную в виде трёхходовки.

— Батюшки… — выдохнул он. — Это ж… это ж аллегория!

— Именно, — кивнул Генудий, смахивая несуществующую слезу. — Неизбежная победа советской власти. В трёх ходах. От жертвы — через возвышение народа — к триумфу. Вы проиграли, товарищ начальник. Но вы приобщились к великому.

Начальник молча встал. Подошёл к сейфу. Открыл. Достал не банку, а целую плоскую флягу. Поставил на стол. Потом задумался. И… достал вторую. Меньшую, походную.

— Вот, — сказал он хрипло. — Большая — по уговору. За аллегорию. А малая… от меня лично. За… за красоту. Я, понимаешь, в гражданскую, тоже… красиво ходил в атаку. Это редко кто ценит.

Он пожал Генудию руку. Крепко, по-революционному.

— Иди, шашист. Неси аллегории массам. А я… я, пожалуй, сегодня вечером изучу эту комбинацию ещё раз. Для себя. Для души.

Генудий вышел на дорогу. За спиной — застава, впереди — город N, сбоку — Россия. В кармане — две фляги. В голове — лёгкий шум от осознания собственной гениальности. Он отвинтил крышку малой фляги, отпил. Горит. Революционный спирт, будь он неладен.

«Вот оно, — подумал Генудий, шагая в сгущающиеся сумерки. — Искусство спасает. А аллегория — так вообще, дважды. И даже пуговицы… они ведь тоже часть вселенной. Главное — правильно их расставить. И вовремя пожертвовать одной, ради победы… и второй фляги».

И, смеясь своему внутреннему, глубоко спрятанному остроумию, чемпион по революционным шашкам зашагал к огням, которых, при ближайшем рассмотрении, оказалось всё-таки два.

Часть 2. Тверь — Ржев (Столкновение с бытом)

Глава пятая. О том, как Генудий Штабный жёг землю черных полей, а красноармейцы подпевали

И вот — клуб. Назывался он «Клуб имени Всемирной Революции», но пахло здесь отнюдь не мировой революцией, а махоркой, овчиной, мокрыми портянками и смутной, как судьба пролетария, тоской по мылу. Стены были выкрашены в неистовый красный цвет, да так, что аж глаза ломило, а поверх — лозунги, кричащие о диктатуре и светлом будущем. Будущее, впрочем, сидело здесь же, на кривых табуретках, гремя костяными шашками, как зубами от озноба.

Генудий вошёл, как в туман. Нет, не в туман — в аквариум с густым, тяжёлым рассолом классовой ненависти и простого человеческого недоумения. Его представили: «Товарищ Штабный, чемпион по революционным шашкам! Сеанс одновременной игры вслепую! Даёшь культурный фронт!»

Красноармейцы — народ плечистый, с руками, больше похожими на инструменты для сноса барских усадеб, чем для тонких манипуляций с дамками — глядели скептически. Один, с лицом, как помятый котелок, хмыкнул: «Вслепую? А глаза-то ему на кой? Украшение?»

Генудий не обиделся. Он уже снял пиджак, аккуратно повесил его на гвоздь рядом с чьей-то винтовкой, сел на единственный стул с прямой спинкой, поправил пенсне (которое держалось на одном ухе и чистой воле провидения) и извлёк из внутреннего кармана пузатую четвертинку. «Рыжик». Настойка эта, цвета ржавого гвоздя, была его единственным и верным союзником в борьбе с внешним хаосом. Он отхлебнул, и мир потеплел, обрёл смутные, но приятные контуры.

— Господа… тьфу, товарищи красноармейцы! — начал он, и голос его, высокий и немного гнусавый, поплыл над головами, как дым папиросы. — Прошу начать. Ходы объявляйте громко и чётко. А я, с вашего позволения, буду не только играть, но и вести скромную просветительскую беседу. О тактике. О философии чёрных полей.

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.