
ИСТОРИЯ ГЕРЦОГОВ БУРГУНДСКИХ ИЗ ДОМА ВАЛУА — 1364–1477
Том девятый. — Карл Смелый
Предисловие к девятому тому
Девятый том «Истории герцогов Бургундских из дома Валуа» Проспера де Баранта охватывает один из самых драматичных и переломных периодов в истории Франции и Бургундии — с конца 1467 по 1472 год. Это время, когда на бургундский престол вступает Карл Смелый, а король Франции Людовик XI оказывается перед лицом самой серьезной угрозы своему царствованию. В центре повествования — не только военные и политические события, но и глубокая психологическая драма двух государей, чье соперничество определило судьбы Западной Европы на десятилетия вперед.
Том открывается знаменитым эпизодом мятежа в Генте, когда новый герцог Карл, едва вступив во власть, оказывается заложником восставшего народа. Эта сцена, исполненная почти шекспировского напряжения, становится символическим прологом ко всему правлению Карла Смелого: гордость, неумение уступать, презрение к «мужикам» и одновременно полная зависимость от их воли — все эти черты герцога раскрываются здесь с необыкновенной наглядностью. Барант не просто пересказывает хронику событий; он выстраивает драматургию, показывая, как одна и та же черта характера — неукротимая гордыня — ведет Карла и к блестящим победам, и к катастрофическим поражениям.
Центральное место в томе занимает пероннское пленение Людовика XI. Это событие, поразившее воображение современников и навсегда оставшееся в исторической памяти Франции как величайшее унижение королевской власти, описано Барантом с редким психологическим мастерством. Автор показывает, как хитрость и осторожность короля сталкиваются с необузданным гневом и прямодушной жестокостью герцога. Людовик, попавший в ловушку собственных интриг, вынужден клясться на кресте Святого Лауда, идти с Карлом на Льеж и присутствовать при разрушении города, который сам же тайно подстрекал к мятежу. Трагическая ирония этой ситуации — король Франции с крестом Святого Андрея на шляпе, кричащий «Да здравствует Бургундия!», — передана автором с поразительной силой.
Том завершается смертью герцога Гиеньского, брата короля, — событием, которое избавило Людовика XI от последнего внутреннего врага, но навсегда оставило на его имени подозрение в братоубийстве. Барант, верный своему методу «повествовательной истории», не выносит окончательного приговора: он приводит все известные свидетельства, народные предания, судебные процедуры, сопоставляет мнения хронистов, показывая, как в атмосфере всеобщей подозрительности и нравственного падения эпохи сама возможность такого преступления казалась современникам естественной.
Помимо франко-бургундского противостояния, в томе подробно освещаются события английской войны Алой и Белой розы: изгнание и реставрация Эдуарда IV, гибель графа Уорика, падение Ланкастерского дома. Эти страницы важны не только как фон для основной интриги, но и как самостоятельное историческое полотно, показывающее, насколько тесно были переплетены судьбы Англии, Франции и Бургундии в этот период.
Язык и стиль оригинала
Язык девятого тома — это классический французский исторический нарратив первой трети XIX века, созданный под прямым влиянием как романтической историографии, так и традиции французской риторической прозы. Барант сознательно ориентировался на стиль старинных хроник — Фруассара, Коммина, Шатлена, — воспроизводя их неторопливый, обстоятельный ритм, обилие деталей, прямую речь персонажей, наивную веру в знамения и предзнаменования. Однако за этой внешней архаизацией скрывается вполне современная Баранту психологическая проницательность и умение выстраивать драматическое напряжение.
Стиль Баранта отличают следующие черты:
Эпическая неторопливость. Автор не спешит; он подробно описывает приготовления к событиям, церемонии, одежды, жесты, слова. Это создает эффект присутствия, погружения в эпоху. Длинные периоды, обилие придаточных предложений, вставные конструкции — все это имитирует синтаксис старинных хроник.
Прямая речь как драматический прием. Барант щедро вводит в повествование диалоги и монологи, часто реконструированные на основе источников. Речи герцога Карла, короля Людовика, коннетабля, горожан Гента — это не просто украшение текста, но важнейший инструмент характеристики персонажей. Через речь раскрывается их психология: гордыня Карла, изворотливость Людовика, высокомерие знати, отчаяние простого народа.
Документальность. Барант постоянно ссылается на источники: цитирует письма, договоры, судебные протоколы, хроники. При этом он не просто пересказывает документы, но встраивает их в повествование, создавая иллюзию непосредственного свидетельства. Знаменитое письмо герцога к жителям Кале, клятва герцога Гиеньского на кресте Святого Лауда, переписка Людовика XI с Даммартеном — все это придает тексту подлинность и фактурность.
Моралистическая интонация. Барант — наследник французской моралистической традиции. Он постоянно оценивает поступки персонажей с точки зрения чести, верности слову, справедливости. При этом его оценки не навязчивы: он скорее сопоставляет разные точки зрения, предоставляя читателю право судить. Особенно это заметно в финальных пассажах тома, где речь идет о смерти герцога Гиеньского: автор взвешивает все «за» и «против», не склоняясь окончательно ни к одной версии.
Психологизм. Несмотря на внешнюю архаичность стиля, Барант глубоко проникает во внутренний мир своих героев. Его Людовик XI — не карикатурный злодей, а сложная, противоречивая фигура: суеверный, хитрый, умеющий притворяться и отступать, но при этом по-своему заботящийся о благе королевства. Его Карл Смелый — не просто безумный гордец, а человек огромной воли и энергии, чья трагедия в том, что сила характера не дополнена гибкостью ума. Такое психологическое портретирование сближает Баранта с романтической историографией, с Вальтером Скоттом, чье влияние он сам признавал.
Ритмическая организация текста. Барант умело чередует длинные описательные пассажи с короткими драматическими сценами, прямую речь с авторским комментарием, хроникальную последовательность с аналитическими отступлениями. Это создает живой, подвижный ритм повествования, удерживающий внимание читателя на протяжении всего тома.
Переводы на другие языки
Точных сведений о переводах девятого тома «Истории герцогов Бургундских» на другие языки в полном объеме не сохранилось. Однако следует отметить, что сама «История герцогов Бургундских» Проспера де Баранта была одним из самых читаемых исторических сочинений XIX века. Первое издание (1824–1826) имело огромный успех во Франции и за ее пределами. Известно, что полное собрание томов вскоре после выхода было переведено на английский язык; немецкие переводы также существовали, хотя и в сокращенных вариантах. Русский перевод девятого тома, представленный здесь, является, по-видимому, первым полным переводом этой части сочинения Баранта на русский язык.
Что касается первых трех книг тома, то они публиковались в русском переводе ранее, однако их качество и полнота вызывали нарекания. В настоящем издании текст заново переведен полностью, с сохранением всех примечаний автора и его ссылок на источники.
Таким образом, девятый том «Истории герцогов Бургундских» представляет собой не только важный исторический источник, но и выдающийся памятник французской исторической прозы, соединяющий в себе черты хронистики, моралистики и раннего романтического историзма. Его язык и стиль отражают переходную эпоху в развитии французской словесности — от риторической традиции XVIII века к романтическому историзму XIX столетия.
Книга первая
Мятежи в Генте и Брабанте. — Война против льежцев. — Правление герцога. — Положение королевства. — Генеральные штаты в Туре. — Бракосочетание герцога.
Тотчас после того как герцог Карл достойно отпраздновал похороны своего отца, он решил совершить торжественный въезд в славный город Гент: то был самый большой и самый богатый город во всей Фландрии; и, по обычаю минувших времен, граф Фландрский всегда начинал свое вступление во владение с того, что его признавали жители Гента. К тому же они были большими друзьями нового герцога. Во время раздоров, столь долго царивших между его отцом и им, он всегда старался привлечь на свою сторону людей этого могущественного города; дабы обрести в них опору, он льстил их чувствам и надеждам; именно на него, на его восшествие, уповали они в деле восстановления своих вольностей и исправления своих бед. Едва старый герцог закрыл глаза, как многие магистраты и влиятельные люди города явились умолять герцога Карла не медлить со въездом [1].
Однако подобная поспешность могла дать герцогу, и особенно его советникам, некоторый повод для беспокойства. Слишком хорошо помнили, сколь опасным и легко возбудимым народом были гентцы; знали, какие сожаления питали они уже пятнадцать лет об утрате своих привилегий. Чем больше герцог их ласкал, тем труднее становилось их удовлетворить. Въезд в Гент был предметом долгого обсуждения; мудрые советники не без страха смотрели на то, как их новый государь вступает в положение, которое могло стать столь опасным. Та любовь, что гентцы выказывали ему, пока он еще не царствовал, не давала никакой уверенности в настоящем; ибо, как говаривал добрый герцог Филипп, который тоже был их большим другом в юности и при жизни своего отца: «Гентцы всегда любят сына своего господина, но самого господина — никогда».
Посему герцог с великими подробностями расспросил посланцев Гента и спросил у них: может ли он совершить въезд в их город безо всякой опасности; спокоен ли народ; не намерены ли ему представить какие-либо прошения, на которые он не мог бы согласиться; удовольствуются ли тем, что он захочет и сможет даровать своим добрым друзьям из Гента.
Люди, прибывшие приветствовать своего нового господина и просить его приехать в Гент, были магистратами, избранными его властью, либо богатыми и могущественными горожанами, жившими в милости у правителей и умевшими извлекать из нее выгоду. Они не ведали, что происходит в народе; и, будучи довольны, они вовсе не представляли себе, до какой степени недовольна большая часть жителей. Они заверили герцога, что простой народ, возможно, и обратится с какими-нибудь просьбами, но не слишком дерзкими, и возрадуется тому, что сможет получить. «Опасность, — говорили они вместе с некоторыми из совета, — состояла бы в том, чтобы возвысить гордыню гентцев, даровав им слишком большие милости. Надобно прежде всего сохранить налог, взимаемый с зерна и прочих съестных припасов и товаров, ввозимых в город. Он был причиной прежних мятежей, и народ стал бы слишком горд, если бы добился исполнения самого упорного своего желания».
Те, кто так говорил, имели на то свои причины. Эта въездная пошлина, именовавшаяся кейлоттой, была установлена после мира в Гавре, дабы оплатить военные издержки и убытки, возложенные на гентцев. Общим мнением было, что суммы, изначально наложенные на город, давно уже выплачены, и что кейлотта удерживается по злоупотреблению, вопреки всякому разуму и справедливости. Если среди жителей и существовали разные партии — одни более разгневанные утратой старинных вольностей, другие склонные подчиняться охотнее; одни более расположенные к ропоту и мятежу, другие более почтительные к своему господину, — то, по крайней мере, касательно кейлотты царило одно лишь мнение; все говорили, что она сохраняется только для обогащения правителей, магистратов и их друзей. Видели, как те быстро сколачивали состояние, вели широкий образ жизни, покупали поместья, строили дома. Говорили, что в старости доброго герцога Филиппа некоторые из его советников имели большую долю в этих поборах и что их покровительство скрывало от государя справедливые жалобы города Гента. Именно по этой причине столь нетерпеливо ожидали восшествия его преемника и столь сильно желали видеть его въезд в город.
Итак, обманутый людьми, которых обогащала кейлотта, и несколькими богатыми горожанами нрава мудрого и спокойного, герцог отправился в Гент спустя десять дней после смерти своего отца. Хотя от Брюгге до Гента не более одиннадцати лье, он остановился в Дейнзе и там заночевал, дабы дать гентцам время завершить пышные приготовления, которые они делали. Назавтра все еще не было окончено. К тому же герцог хотел до своего въезда завершить одно важное дело. После победы при Гавре герцог Филипп, дабы лучше восстановить свою власть и наказать тех, кто был ему наиболее враждебен, изгнал немалое число жителей. С тех пор, едва против кого-либо возникали подозрения, его также высылали из города. Все эти изгнанники твердо рассчитывали, что в честь нового восшествия вернутся домой. Они сбежались толпой и просили герцога Карла о помиловании. Он не хотел отвечать им, не выслушав мнения своего совета, и собрал его в одном доме в предместье, принадлежавшем богатому горожанину, у которого он остановился. День прошел в рассмотрении прошений каждого из этих изгнанников, и никакого ответа им в тот день дано не было. Их было столь великое множество, что они провели ночь на лугу у городских ворот. На следующий день те, кому было даровано помилование, получили дозволение войти вместе с герцогом. Прочим он велел передать, чтобы они еще подождали, а он подумает.
Наконец, утром 28 июня герцог совершил въезд в свой славный город. Улицы были увешаны прекраснейшими шпалерами; там и сям возвышались подмостки, на которых представляли мистерии; со всех колоколен мелодично звучали перезвоны; повсюду жители выказывали почтение и ликование при проезде своего нового господина. Он отправился сперва принести присягу в аббатстве Святого Петра, окруженный всей своей знатью; затем отправился на большой пир, для него приготовленный. Все, казалось, дышало радостью и доверием между государем и его подданными. На улицах только и говорили, что о любви, которую герцог Карл всегда питал к городу Генту; если еще и роптали по поводу кейлотты, об отмене которой он не объявлял, то тихо и кротко, приписывая вину городским старшинам, а не самому герцогу. Так он удалился вечером к себе, довольный днем и безо всякого страха.
Тем временем совершалось другое празднество, дававшее беспокойным и недовольным умам весьма благоприятный случай для замыслов, которые они вынашивали. Среди всех мощей святых, покоившихся в церквах Гента, не было более славной и более дорогой народу, чем тело святого Ливина, одного из первых епископов города, претерпевшего мученичество около 633 года. С самых древних времен никогда не упускали совершать каждый год, в назначенный день, большую процессию святого Ливина. Его раку забирали из церкви Святого Бавона, затем несли в селение Хольтхейм, в трех лье от Гента, где святой некогда принял мученический венец. На следующий день, после того как рака проводила ночь в тамошней церкви, ее с еще большей торжественностью возвращали в церковь Святого Бавона. Некогда, говорили, лучшие горожане и первые люди города почитали за честь нести или сопровождать славное тело святого Ливина; но мало-помалу праздник стал более святым для простого народа, нежели для богатых жителей. Люди мелких ремесел толпой следовали за процессией; они несли свои знамена, приходили туда с оружием, наполняли таверны, пили, пели, плясали и весело проводили вечер и ночь в Хольтхейме, где в честь святого Ливина устраивалась большая ярмарка. Обыкновенно эти два дня не проходили без какого-нибудь волнения и без пролития крови; поэтому со времени мира в Гавре было запрещено появляться с оружием на процессии святого Ливина и надевать там железную кольчугу.
В день въезда герцога празднование святого Ливина было еще более, чем обычно, отдано людям низкого звания, ибо богатые были заняты достойным приемом своего господина. Там виднелись братства каменщиков, плотников, кузнецов, сапожников, ткачей, сукновалов, пивоваров; подмастерья и молодые люди стеклись туда толпой. Вся эта громада, которую ничто не удерживало в добром порядке, рассеялась по кабакам Хольтхейма и постепенно разгорячалась вином или пивом, но еще менее того — тайными происками тех, кто ею двигал. Повсюду раздавались самые надменные и безрассудные речи: «О нас еще услышат, — говорили они, — мы сварим похлебку, которая будет горька на вкус и дорого обойдется тем, кто станет ее хлебать». Затем они шли покупать на ярмарочных лотках свинцовые пластины, которые устроители всего этого заговора велели отлить и которые были выставлены на продажу среди детских игрушек; все они были продырявлены и приготовлены так, чтобы их нашивать на рукава и плечи, дабы сделать из них род кольчуги. «Мы по уставу, — кричали подмастерья, — мы не носим железных кольчуг; свинец не запрещен; но дайте нам срок, этот свинец обратится в железо и сталь. Кто нынче смеется, у того завтра будет худо. Идем, идем, вернемся в Гент; ничего еще не сделано, пока все не кончено. Избавим город от этих проклятых воров, что пожирают нам внутренности и жиреют от нашего добра под именем государя: он ничего о том не ведает; но скоро он узнает об этом с лихвой, и мы принесем ему вести».
Так прошла ночь в питье, еде и криках в тавернах Хольтхейма; в городе о том мало заботились, ибо привыкли видеть простой народ в беспорядке в этот день; так что это шествие обычно называли безумцами святого Ливина. Тем временем герцог, его знать и советники спали спокойно и в полной безопасности. Ранним утром процессия вошла в город; и когда она проходила через хлебный рынок, люди, несшие раку, направились прямо к будке, выстроенной посреди площади для взимания кейлотты. «Святой Ливин никогда не сворачивает», — тотчас закричали ремесленники. Едва эти слова были произнесены, как они, словно безумные, бросились на эту лачугу; в одно мгновение она была снесена, каждый хотел получить от нее обломок; затем бежали по улицам, с торжеством неся обломки, и крича: «К оружию! к оружию!» Вскоре заколыхались знамена каждого ремесла, втайне заготовленные заранее: весь народ Гента оказался вооружен и в смятении на рынке, вокруг раки святого Ливина.
Герцог проснулся от этих криков, встревоженный и не зная точно, что происходит. С каждой минутой его слуги прибывали из разных кварталов города, где были их жилища, чтобы стать вокруг своего господина и защищать его. Лучники стражи также сумели собраться перед его гостиницей. Каждый рассказывал свое, каждый подавал совет об этой великой и внезапной опасности. Сам же он не мог прийти в себя от того, что гентцы, которых он всегда любил, которых приехал навестить в первый день своего восшествия, которым намеревался даровать все возможные милости, устраивают ему столь странно мятежный прием, угрожая его жизни, жизни его единственной дочери, которую он хотел привезти с собой, и жизни его вернейших слуг. Однако, видя вокруг себя своих рыцарей и лучников, он воспрянул духом и потребовал коня. «Клянусь святым Георгием! — сказал он. — Они увидят меня вблизи, и я сумею заставить их сказать, чего они требуют».
Но сир де Ла Грютхёйсе, знавший порывы своего господина и упрямый нрав гентцев, у которых он долго был верховным бальи, затрепетал от того, что могло произойти. «Ради Бога, монсеньор, — сказал он, — сдержитесь и не горячитесь; от этого зависят ваша жизнь и наша; в один миг мы все можем погибнуть. Здесь надобно действовать хладнокровием и мудрым советом; прекрасными речами вы добьетесь от этого народа всего, чего захотите. Во времена покойного герцога, вашего отца, вы видели их еще более разъяренными, но он умел выждать свой час и успокоить их кротостью, когда было нужно. Он часто сносил и больше того. Прежде чем добиться своего, он многое прощал. Пошлите к ним кого-нибудь, кто кротко их расспросит и пообещает, что вы охотно выслушаете все их жалобы».
Сир де Ла Грютхёйсе отправился к ним; нельзя было послать к ним более мудрого рыцаря, ни того, кто лучше умел бы говорить: они питали к нему доверие. Сир де Ла Грютхёйсе учтиво рассуждал с ними: «Что это, добрые мои друзья? — говорил он. — У вас новый государь, который сделает для вас все, чего вы захотите, государь добрый и справедливый равно к малым и великим; и после того как вчера вы приняли его с великой торжественностью, вы приходите теперь приветствовать его с оружием в руках: это не почетно. Надобно вам вести себя лучше, и пусть каждый вернется в свой дом».
«Сеньор де Ла Грютхёйсе, — отвечали они, — у нас нет никакого злого умысла против нашего государя, ни против его верных слуг, которые в безопасности среди нас, как дитя во чреве матери; и, если бы понадобилось, мы умерли бы за него. Мы злы лишь на тех дурных воров, что обкрадывают и нас, и монсеньора, усыпляют его ложью, сосут нашу кровь и насмехаются над нашей бедностью. Это истинная жалость: надобно, чтобы монсеньор дал нам за них суд и наказал их. Он не должен терпеть, чтобы с нами так обращались, с нами, его народом; иначе нам, бедным овцам, придется уподобиться бешеным волкам».
Рыцарь ответил: «Дети мои, святыми страстями Господа нашего Иисуса Христа, успокойтесь и пребывайте в покое, пока я вернусь к герцогу, дабы передать ему все ваши добрые чувства и то, как благородно вы о нем говорили. Я скажу ему, что у вас есть жалобы на некоторых людей этого города, и заверяю вас, что монсеньор окажет вам правосудие над ними и во всяком ином деле; но, заклинаю вас, не делайте ничего нового до моего возвращения: тогда я встану вместе с вами».
Он доложил герцогу, каково положение дел. Государь слушал его нетерпеливо, хмурил брови, кусал губы и досадовал всем сердцем на то, что приходится так гнуться перед этими мужиками и уступать им во всем. Он, столь крайний в своих желаниях, так твердо вознамерившийся вести дела с поднятым мечом, дабы заставить мир трепетать перед ним, был вынужден начинать свое правление с того, что унижался перед взбунтовавшимися горожанами. Однако он сел на коня, чтобы ехать к ним, и, весь в ярости, торопил шаг, дабы добраться до рыночной площади. Улицы были полны людей, шедших с оружием примкнуть к своим знаменам. «Господа, — говорили они, — не бойтесь, мы вас любим. Идите куда вам угодно, вам ничто не грозит; мы ваши слуги». Несмотря на эти слова, рыцари видели, что эти люди сильнее и что опасность велика. Не было среди них ни одного, кто не желал бы оказаться далеко отсюда вместе с герцогом.
Он прибыл на рынок в своем черном одеянии и с посохом в руке; его слуги были в доспехах, у лучников луки были натянуты. Народ, видя, что он приближается в таком воинственном виде, сомкнулся под знаменами, крича: «В ряды, в ряды!» — и слышно было, как разносится стук пик, опускаемых на мостовую. Герцог, не смущаясь, продолжал путь к балкону, с которого графы Фландрские обыкновенно обращались к народу. Толпа расступалась, давая ему проход. «Ну, — говорил он с гневом, — чего вам надобно, дурные люди? Чего вы требуете?» И так как перед ним расступались недостаточно быстро, он ударил палкой человека, стоявшего перед ним. Горожанин не стерпел терпеливо этого оскорбления; он поклялся кровью и ранами Господа нашего, что отомстит; его пика уже была нацелена на герцога. Каждый из слуг думал, что все кончено, что все погибло. Малейшая стычка могла взволновать всю эту толпу, и тогда ни герцог, ни кто-либо из его свиты не спаслись бы. «И что же вы хотите делать? — сказал ему сир де Ла Грютхёйсе твердым и строгим голосом. — Неужели вы хотите погубить и себя, и всех нас своим гневом? Где, по-вашему, вы находитесь? Разве вы не видите, что ваша жизнь и наша висит на волоске? А вы собираетесь бранить и грозить таким людям, которые в ярости, у которых нет ни разума, ни понятия и которые ценят вас не больше, чем последнего из нас. Если вам хочется умереть, то у меня такого желания нет. Вам надобно действовать иначе, успокоить их мягкой речью, спасти свою честь и свою жизнь; только вы один можете это сделать. Ваша храбрость здесь неуместна. Одно ваше слово успокоит этот бедный безумный народ и вернет этих овец к послушанию. Ну же, сойдите с коня, поднимитесь на балкон, заслужите честь своим благоразумием, и все это кончится хорошо».
Между тем крики человека, которого ударил герцог, возбуждали волнение на площади. Народ начинал приходить в движение; опасность становилась неотложной. К счастью, речные торговцы, мясники и рыбники, чьи знамена находились близко от герцога, были самыми благоразумными среди ремесел. Они выступили вперед, чтобы защитить своего господина. «Не тревожьтесь, монсеньор, — говорили они, — мы умрем, защищая вас, если понадобится; никто не осмелится вас тронуть; но, ради Бога, имейте терпение и не горячитесь. Сейчас не время мстить дурным людям, что могут здесь находиться; главное, пусть никто из ваших слуг не вздумает поднять руку: мы можем стерпеть, что вы нас ударили, но всякий другой был бы наказан на месте».
Будучи так защищен, герцог поднялся на балкон, окруженный своими рыцарями и советом, и показался народу между своим канцлером и сиром де Ла Грютхёйсе. «Дети мои, — сказал он по-фламандски, — храни вас Бог: я ваш государь и законный господин, я пришел навестить вас, порадовать вас своим присутствием; я хочу, чтобы вы жили в мире и благоденствии, и прошу вас вести себя смирно. Все, что я смогу для вас сделать, не в ущерб моей чести, я сделаю, и дарую вам все, что мне будет возможно».
«Добро пожаловать, добро пожаловать!» — тотчас закричал весь народ, — «мы ваши дети, и мы вас благодарим». Тогда сир де Ла Грютхёйсе взял слово, чтобы подробнее объяснить добрые намерения своего господина, ибо герцог мог сказать несколько привычных слов по-фламандски, но не сумел бы долго вести дела на этом языке. Когда он закончил, несколько горожан выступили к подножию балкона и начали излагать жалобы гентцев. «Великое спасибо, — говорили они, — вы наш государь, и другого мы не желаем. Но окажите нам правосудие над теми ворами, что губят ваш славный город и доводят нас до того, что мы вынуждены искать себе хлеба. Мы знали их вышедшими из низкого звания и явившимися сюда жалкими оборванцами, а ныне на ваше и наше добро они накупили земель и сеньорий и уверяют народ, будто эти деньги идут вам. Мы просим выслушать нас, дабы изложить вам их злодеяния, с тем чтобы вы поступили так, как будет надобно».
Пока герцог благосклонно слушал эти слова, произносимые с великим почтением, самые мятежные хорошо видели, что их постигнет беда, если дело пойдет так мирно. Какой-то рослый человек в полном вооружении внезапно вышел из толпы, вошел в дом, поднялся по лестнице и появился на балконе. Там, безо всякого почтения к герцогу, грубо расталкивая людей, он поднял руку в черной блестящей железной перчатке и с силой ударил по перилам, чтобы заставить всех замолчать: «Братья мои, что стоите там внизу, — сказал он народу, — вы пришли изложить свои жалобы нашему государю, здесь присутствующему, и у вас есть на то великие причины. Прежде всего вы хотите, чтобы те, кто правит этим городом и обкрадывает государя и вас, понесли наказание. Не так ли?» — «Да, да!» — закричал народ. — «Вы хотите, чтобы кейлотта была отменена?» — «Да, да!» — «Вы хотите, чтобы ваши замурованные ворота были вновь открыты и чтобы ваши заставы были дозволены, как во все времена?» — «Да, да!» — «Вы хотите вернуть ваши сельские кастелянства, носить ваши белые шапероны и восстановить все ваши старинные обычаи? Не так ли?» — «Да, да!» — закричала в один голос толпа, наполнявшая площадь. Тогда этот человек обернулся к герцогу: «Монсеньор, вы слышали, чего хотят все эти люди; я говорил за них, и они подтвердили мне это, как вы сами слышали. Простите меня: теперь ваше дело об этом позаботиться».
Герцог и сир де Ла Грютхёйсе растерянно переглянулись. Наконец рыцарь мягко обратился к этому человеку, который только что бросил вызов своему государю более дерзко, чем если бы то был последний дворянин христианского мира. «Друг мой, — сказал он ему, — вам незачем было подниматься сюда, на этот балкон, который есть почетное место монсеньора и его дворян; вас и оттуда хорошо было бы слышно. Монсеньор сумеет удовлетворить свой народ и без такого ходатая, как вы. Вы повели себя странно: сойдите вниз и ступайте к своим; монсеньор сделает то, что надлежит».
Герцог произнес еще несколько слов, чтобы успокоить толпу, но она не желала ни относить раку святого Ливина, ни покидать рынок, пока все требования не будут удовлетворены. Тогда герцог, нерешительный и скрывающий свой гнев, покинул балкон, снова сел на коня и вернулся к себе, сопровождаемый своими слугами и добрыми горожанами. Он провел ночь в крайнем волнении и не смог сомкнуть глаз. Мятежники оставались с оружием под своими знаменами; рыцари и дворяне стояли вокруг гостиницы, готовые умереть, защищая своего господина; люди мудрые, богатые, первые люди города трепетали от того, что должно было произойти, и все их усилия успокоить мятеж были тщетны. Герцог привез с собой часть богатых сокровищ, полученных им в наследство от отца, ибо хотел явиться в Гент во всем своем великолепии. Он опасался, что эта огромная добыча станет лишней приманкой для мятежников. Еще сильнее тревожился он за свою единственную дочь, мадемуазель Марию Бургундскую, которую привез с собой. Ночью удалось тайно вывезти большую часть драгоценностей, но отъезд принцессы решиться не посмели. Наконец, после мучительных колебаний, герцог решился последовать совету своих приближенных и прибегнуть к хитрости, чтобы выбраться из бедственного положения, в котором оказался. Народ выбрал четырех горожан для переговоров с Бургундским советом, и на третий день герцог скрепил своим согласием и подписью требования, столь дерзко предъявленные ему на рыночной площади. Только этой ценой народ сложил оружие и отнес обратно раку святого Ливина. Первого июля герцог, полный стыда и гнева, покинул этот город; его вступление во власть было ознаменовано столь жестокими оскорблениями.
Но последствия гентского мятежа не ограничились одним Гентом: то был пример другим городам и другим владениям герцога, чьи вольности были сильно урезаны в предыдущее царствование [2]. Герцогство Брабантское особенно было склонно подражать гентцам. Брюссель, который герцог Филипп всегда очень любил и где он обыкновенно жил, по этой самой причине оказался в немилости у графа Шароле. Пока тот льстил гентцам и старался привлечь их на свою сторону, он часто оскорблял словами брюссельцев, грозя им своей будущей властью; порой он говорил им, что его отец сверх меры умножил их богатство и гордыню и что они не найдут в нем столь мягкого господина. Поэтому его восшествие повергло их в великий страх, и они решили держаться твердо перед своим новым государем. Брюссель далеко не обладал таким могуществом и богатством, как Гент; поэтому те, кто вершил все эти дела, старались не предпринимать ничего иначе как в согласии с Мехеленом, Антверпеном и другими городами Брабанта. По убеждению брюссельцев, штаты герцогства собрались в Лувене. Герцог, находясь в затруднении и еще не собрав своего войска, был вынужден вновь прибегнуть к осторожности и не употреблять силу.
Обстоятельства были трудны. Жан, граф Неверский, который в то время, когда назывался графом д’Этамп, был воспитан заботами своего кузена герцога Филиппа и пользовался при его дворе дружбой и доверием, стал, как уже было рассказано, смертельным врагом графа Шароле. Однако во время войны за общественное благо, попав в плен при Перонне [3], он договорился с ним, примирился и обещал любовь и верность Бургундскому дому. Это обещание не замедлило быть нарушено. В юности у графа Неверского слугами и советниками были благородные и доблестные бургундские рыцари — сир де Лонгваль, сир де Миромон и другие, которых герцог Филипп приставил к нему; теперь же им полностью управлял некто Бутийя, его камердинер, человек низкого происхождения. А король Людовик лучше всех умел ладить с людьми такого рода; так он умел направлять по своей воле замыслы графа Неверского; к тому же он возвел его графство Невер в пэрство, назначил ему большую пенсию и предлагал больше выгод и пользы, чем тот мог бы надеяться получить в Бургундии.
Поэтому, едва герцог Филипп умер, граф Неверский принялся отстаивать права, на которые мог притязать как двоюродный брат последнего герцога Брабантского, умершего в 1430 году, следовательно, наследник в равной степени со старшей ветвью Бургундского дома. Его право и право его старшего брата, покойного Шарля Бургундского, графа Неверского, некогда не были признаны основательными штатами Брабанта; совещаясь под властью герцога Филиппа, они постановили, что герцогство должно целиком перейти к старшей ветви. Оба принца Неверской ветви сами согласились с этим решением; в возмещение герцог Филипп дал Жану де Неверу сеньории Руа, Перонн и Мондидье, которые потом отобрал у него по настоянию своего сына, графа Шароле [4]. После войны за общественное благо граф Неверский вновь обещал отказаться от герцогства Брабантского; но это его не остановило [5]. Король освободил его от данного им отречения и торжественно отправил его требовать свое наследство перед штатами. Одновременно он писал письма и отправлял послания в Брюссель и другие города. У него было много сторонников: горожане повсюду были ему благоприятны; они на опыте знали, сколь пагубно для вольностей страны иметь государя, который черпает свою силу из других своих владений. Добрые города, некогда умевшие отстаивать свои привилегии против герцогов Брабантских, видели, как те рухнули под великой властью герцога Бургундского, графа Фландрии, Артуа, Эно и государя столь многих иных земель. Они полагали, что граф Неверский, призванный местными людьми и обязанный им всей своей силой и богатством, не сможет иметь столь самовластных желаний.
Напротив, дворянство и военные люди были всецело преданы герцогу Бургундскому, от которого ожидали возвышения и умножения своего состояния. «Как! — говорил Филипп ван Хорн, сир де Гаасбек, — у нас есть благородный и добродетельный государь, происходящий из славнейшего корня в мире, сын того доброго герцога, которому мы все служили с юности, которому обязаны всем, что мы есть; не были бы мы тогда безумцами и проклятыми Богом, если бы не воздали ему чести и любви? Неужели мы променяем свет небесный на жизнь во мраке пещеры? Мы уже заслуживаем упрека за то, что так долго медлим и совещаемся об этом. Если города и мужики держатся иного мнения, он сумеет привести их к долгу; и мы поможем ему заставить народ Брабанта раскаяться в столь горьком безумии. Говоря как в шахматной игре, нет ни короля, ни ладьи, которые могли бы уберечь их от суда их природного государя». Все дворяне и рыцари громко рукоплескали таким речам. Тем не менее советники герцога, поощряя их, вели это дело с великой осторожностью.
Не то чтобы следовало особенно бояться графа Неверского или довольно надменных писем, которые он писал штатам и своему кузену Бургундскому; но мудрым людям не подобало ни во что не ставить тайную поддержку короля Франции, как то делали брабантские дворяне в своих храбрых речах. Именно эта скрытая защита придавала смелости горожанам добрых городов. Поэтому герцог, позволяя дворянам грозить им и устрашать их, в то же время велел обещать, что нет у него большего желания, чем жить с ними в дружбе, хранить их в мире, защищать их торговлю, признавать их права не меньше, а больше, чем его отец, делать все, что будет сочтено полезным для блага страны, и охотно выслушивать советы, которые ему будут подавать. Вместе с тем, хотя у него была в Генте сильная партия и богатые горожане почти вновь взяли там верх, он все же подтвердил письмами, подписанными свободно, обещания, данные во время мятежа.
Наконец, дело было поведено столь искусно, что через двенадцать дней штаты Брабанта отправили к нему депутатов в Мехелен, где он находился в ожидании их решения. Он тотчас отправился в Лувен, совершил торжественный въезд, провозгласил свое вступление во владение герцогством Брабантским и принял присягу дворянства, жителей добрых городов и университета; затем прибыл в Брюссель, где также был принят с великой любовью, и выказал жителям благосклонность и милость.
Однако враждебная ему партия и простой народ, чьи умы были приведены в движение, не везде успокоились столь легко. Вскоре в Мехелене вспыхнул яростный мятеж. Народ собрался с оружием на общественной площади, и три дома самых богатых горожан были разрушены и снесены до основания. Подобные волнения произошли и в Антверпене. Все благоразумные жители оплакивали эти мятежи и трепетали за свое имущество и жизнь. «Вот что мне принесли гентцы! — сказал герцог, узнав эти дурные вести. — Воздай им Бог! Все мужики, по их примеру, взбунтуются и захотят быть господами. Клянусь святым Георгием, некоторые будут жестоко наказаны, и, если я проживу десять лет, они увидят, с кем имеют дело».
Его положение становилось тем труднее, что в то же самое время он узнал, что льежцы вновь взялись за оружие. В городе Шиме был схвачен сир де Виллер, дворянин из Ретеля, посланный графом Неверским, чтобы подстрекать жителей Льежа и подавать им надежду на помощь короля Франции.
Герцогу нельзя было терять времени; он решил прежде всего восстановить порядок в Брабанте и потребовал триста копий и лучников из Эно, чтобы отправиться наказать жителей Мехелена. Но брабантские дворяне, узнав об этом решении герцога, пришли к нему и сказали, что их более чем достаточно, чтобы проводить его в полной безопасности в Мехелен и предать всех этих мужиков его полной и совершенной мести.
Он тотчас выступил с ними, без всяких иных приготовлений. Ибо у брабантских дворян было в обычае разъезжать из города в город в кольчугах, со слугами, несущими их железные шлемы и копья, и в сопровождении нескольких лучников. Что до слуг герцогского дома, то они надели доспехи под платье. В таком снаряжении двинулись к Мехелену. Простой народ, учинивший весь этот беспорядок, был бессилен и лишен всякой предусмотрительности. Герцог вошел, и никто не пытался сопротивляться, сошел в своем доме и тотчас велел начать дознание против зачинщиков и главарей мятежа. В обвинителях недостатка не было; магистраты и богатые горожане, которые накануне не осмелились бы сказать ни слова, теперь громко требовали правосудия.
Герцог не был ни жесток, ни гневлив в своем мщении; он хотел, чтобы соблюдены были все судебные порядки. Из обвиняемых одни были приговорены к изгнанию, другие — к большим штрафам, некоторые — к смерти. После нескольких казней эшафот был воздвигнут на рынке перед окнами герцога. Один из осужденных взошел на него; ему завязали глаза, он встал на колени, сложив руки; уже палач вынул свой широкий меч, как вдруг государь появился на балконе и крикнул, что дарует помилование. Бедный осужденный так близко видел смерть, что почти лишился чувств, и его с великим трудом привели в себя. Тем временем толпа рассыпалась в благословениях доброте герцога, и многие были растроганы до слез.
Антверпен не замедлил вновь покориться. Герцог также совершил туда въезд; затем вернулся в Брюссель, чтобы заняться важными делами текущего времени и готовиться к войне против льежцев, которая имела немалое значение. В самом деле, они были союзниками короля Франции, и если тот открыто не признавал их нападений на герцога Бургундского, то, по крайней мере, брал их под свое покровительство.
Все находилось почти в том же положении, что и до войны за общественное благо; только король, став более искусным и менее порывистым, лучше остерегался, и его могущество было теперь опаснее для герцога Карла [6]. Что касается этого государя, то он, как мы видели, употребил последнее время жизни своего отца на то, чтобы обеспечить себе союз и помощь всех окрестных государей и сеньоров; он испросил и получил субсидии от различных штатов своих владений. Он поддерживал полное взаимопонимание с герцогом Бретонским и мессиром Карлом, братом короля, которые вновь объединили свои интересы и беспрестанно посылали во Фландрию тайных гонцов, коих король приказывал выслеживать, чтобы их схватывали, если они отваживались ехать по суше.
Король, желая предупредить разрыв, убеждал герцога Бретонского не поддерживать сопротивление его брата, но ничего не мог добиться. «Вы знаете, — писал он, — что не от меня зависело, чтобы дело о его уделе было окончено. Сравните его поведение и мое. Вы знаете, что он делал мне всевозможные предложения и хотел предаться мне, покинув всех, кто ему помогал, и вас в особенности. Я не стал его слушать и приехал к вам в Кан, где всецело отдался в ваши руки. Я даровал вам все, чего вы просили для себя и для своих друзей. Он же — молодой человек, который только и ищет, как бы обмануть. Он просил графа Шароле помочь ему вернуть Нормандию и только и помышляет, что о смуте в королевстве, вступая в такой союз с Бургундией. Должен ли я это терпеть? По уговору, заключенному между нами, разве я не вправе потребовать от вас, чтобы вы выслали его из ваших владений?»
Это письмо и все королевские послания не могли нисколько изменить упорства герцога Бретонского, который чувствовал за собой всю мощь Бургундии. Герцог Алансонский вновь присоединился к нему. Впрочем, все эти государи, недовольные и враждебные королю, уже не могли надеяться увлечь за собой какую-либо партию в королевстве. Договор в Конфлане слишком ясно показал, сколь мало они заботились об общественном благе; добрые города и даже дворянство хорошо видели, что им нельзя оказывать никакого доверия.
Таким образом, поскольку ни одна из сторон не чувствовала себя достаточно сильной, конец правления герцога Филиппа прошел в посольствах, интригах, взаимном подкупе чужих слуг, в обещаниях, которые уже никого не обманывали ни с той, ни с другой стороны. Всего важнее и для короля, и для герцога Бургундского был союз с Англией. Это королевство было еще столь раздираемо раздорами, что каждый из них имел там своих сторонников и пользовался там влиянием. Граф Риверс, отец королевы, стал фаворитом короля Эдуарда и старался склонить его к Бургундии. Граф Уорик, всецело преданный королю Франции, давно уже состоял с ним в тайных сношениях. Привлеченный дарами и лестью, он старался полностью подчинить Англию интересам Франции. Но власть графа Уорика уменьшалась. Он был столь надменен и самовластен, столь кичился тем, что возложил корону на голову короля Эдуарда, столь решительно противился браку, возведшему на трон госпожу Елизавету Вудвилл, что вся партия королевы старалась его погубить и мало-помалу в том преуспевала. «Единственное, что нам остается, — говорил граф Уорик графу Эксетеру, которого лорд Риверс только что отправил в изгнание в Ирландию, — это заключить добрый союз с королем Франции. Его могущество нас поддержит; но мне надобно увидеться с ним самому и переплыть море».
Он и в самом деле попросил короля Эдуарда отправить его послом во Францию, чтобы жаловаться на набеги, которые французские корабли совершали на торговые суда Англии; его предложение было легко принято, ибо враги его ничего так не желали, как удалить его.
Король Людовик почувствовал великую радость, узнав, что наконец увидит своего большого друга графа Уорика, с которым так давно желал побеседовать. Он письменно сообщил об этом счастливом событии добрым городам королевства; и, как ни был болен, выехал из Тура, чтобы отправиться в Нормандию, где английское посольство должно было высадиться. Прибыв в Руан, он узнал, что граф Уорик только что вошел в гавань Онфлёра; он тотчас послал нескольких своих слуг встретить его. Повсюду были отданы приказания оказывать ему такой же прием, как если бы то был сам король Англии. Сам король выехал навстречу графу Уорику до Ла Буйи. На следующий день граф совершил торжественный въезд в Руан. Он прибыл на лодке и сошел на пристань, где его ожидали городские власти со всем духовенством в пышной процессии с крестом и хоругвями. Оттуда его проводили в церковь, где он молился, затем в монастырь якобинцев, в приготовленное для него жилище.
Король занял дом рядом с монастырем, и его желание тайно и беспрестанно беседовать с графом Уориком было столь велико, что он велел пробить стены, чтобы устроить удобное сообщение между обоими жилищами. В течение двенадцати дней они почти не расставались ни на миг. Когда граф Уорик ходил по городу осматривать его достопримечательности, ему оказывали всевозможные почести. Король не жалел никаких расходов, чтобы во всем угодить этому посольству; вплоть до того, что торговцам шерстью и шелком было приказано подносить в дар все ткани, которые графу или людям его свиты придутся по вкусу. Так что эти английские сеньоры, прибывшие во Францию в довольно простых плащах, вернулись домой одетыми в те дамасские ткани, бархаты и тонкие руанские сукна, что славились по всему христианскому миру [7]. Горожане так усердно исполняли волю короля и так старались чествовать графа Уорика, что король, желая изъявить им свое полное удовольствие, даровал им привилегию владеть дворянскими фьефами, какую уже не раз получало парижское бюргерство.
Граф Уорик затем отбыл обратно в Англию, сделавшись более слугой короля Франции, который так великолепно его принимал, чем короля Эдуарда, при котором он теперь имел весьма мало веса. Бастард Бурбонский, граф де Руссийон и адмирал Франции, Жан де Попенкур и другие послы отправились в то же время в Англию, чтобы вести переговоры о союзе между обоими королевствами, для заключения которого граф Уорик должен был употребить все свои усилия. Предполагалось также договориться о браке между мессиром Карлом, братом короля, и госпожой Маргаритой, сестрой короля Английского, той самой, на которой граф Шароле сильно желал жениться.
Король и граф Уорик только что расстались, когда во Францию пришла весть о смерти герцога Филиппа. Восшествие графа Шароле не слишком меняло положение дел, ибо уже два года все в Бургундии вершилось по его воле. Однако его гордыня и упрямство прочих врагов короля могли от этого лишь возрасти. Для начала он в письме, которым извещал короля о смерти отца, назвал его не державным государем, а просто государем. Поэтому канцлер Франции велел положить это письмо в сокровищницу хартий, не дав на него никакого ответа.
Король не пренебрегал ни предосторожностями, ни приготовлениями. Была собрана артиллерия. Вольные лучники Шампани, Нормандии и Лимузена получили приказ собраться. Маршал де Лоэак в Кане и граф дю Мэн в Шательро произвели смотр дворянскому ополчению этих провинций. Ордонансовые роты сиров де Руо, дю Шатле, де Гастон-дю-Лиона, де Сен-Поля, де Лоэака, де Комменжа были размещены на границах Бретани. Роты Салазара, Стевено, Талоресса и шотландцы Каннингема были отправлены к границам Шампани, Люксембурга и Льежа под начальством графа де Даммартена. Теперь именно он пользовался главным доверием короля. Он только что был сделан великим магистром его дома вместо сира де Мелёна, который впал в немилость, был под подозрением и заключен в тюрьму. Сир де Круа, который в начале царствования занимал эту должность, уже не был в состоянии приносить пользу.
Спустя совсем немного времени после поездки графа Уорика король узнал, сколь мало может рассчитывать на Англию [8]. Граф по возвращении был принят с крайней холодностью; в его отсутствие партия королевы приобрела еще большее влияние. Французские послы, приехавшие с ним, не получали никакого приема; никто не был выслан им навстречу, не говорили даже о том, чтобы дать им аудиенцию. Гнев графа Уорика был велик, и он не скрывал его ни от своих сторонников, ни от послов. Он, только что принявший столь блистательные почести, которого король Франции принимал как державного государя, как друга и равного, осыпая благодеяниями и похвалами, вынужден был предстать перед французскими сеньорами посольства в немилости и пренебрежении при дворе собственного короля. Он только и говорил, что о мщении, и адмирал Бурбонский не упускал случая поощрять его в этом как мог.
Через несколько дней король Эдуард допустил послов к себе. Они были поражены благородной осанкой этого короля, красивейшего из государей своего времени, и нашли, что он превосходит даже то, что гласила о нем молва. Речь держал мэтр Жан де Попенкур, изложивший предмет посольства. Никакого ответа ему дано не было. Король Эдуард лишь ответил, что посоветуется со своим советом. Поднесли вино и пряности; затем аудиенция окончилась. Другой они добиться не смогли, разве что для прощания. Вместо великолепных даров, какие граф Уорик получил во Франции, им подарили всего лишь охотничьи рога и кожаные бутыли, что показалось весьма убогим. Если они и не привезли королю благоприятных известий о желанном союзе, то, по крайней мере, сообщили ему о смертельной ненависти, которую граф Уорик возымел к королю Эдуарду, о его неистовых порывах, о замыслах погубить того, кого сам возвел, о сильной партии, которую он имел в Англии, о его союзе с герцогом Кларенсом, только что женившимся на его дочери и которому он подавал надежду на корону.
Раздоры, которые, казалось, беспрестанно возобновлялись в Англии, несколько успокаивали короля насчет помощи, которую его враги могли получить от этого королевства. Если ему и не удалось заключить с ним союз, то, по крайней мере, там существовала сильная партия, и он мог надеяться посеять в Англии смуту. Царствование же герцога Карла было источником большей опасности; такая мощь в руках самого непримиримого его врага не должна была давать королю ни минуты покоя. Мятеж гентцев и смуты в Брабанте, правда, поначалу доставили герцогу Карлу достаточно забот. Король постарался использовать это время, чтобы обезопасить себя от нападений и заговоров, которые предвидел.
Одной из первых его забот было еще более увериться в добром расположении парижан [9]. Город был все еще сильно обезлюжен и ощущал последствия стольких войн, голодов и моровых поветрий. Целые улицы стояли пустыми, и дома на них разрушались. Король вызвал в Шартр, где находился, мэтра Жана Ле Буланже, президента Парламента, и нескольких адвокатов, прокуроров и именитых горожан, чтобы совещаться с ними в своем совете о том, что надлежит сделать в интересах его доброго города. По их совету был издан указ об установлении того же права убежища, каким пользовались города Сен-Мало и Валансьен; то есть люди всякого народа могли приходить туда жить и пользоваться полной неприкосновенностью, невзирая на любые совершенные ими убийства, кражи, грабежи или мошенничества, за исключением дел об оскорблении величества. Тогда же было постановлено, что все жители города, какого бы звания они ни были, будут разделены по ремеслам и цехам, у которых будут свои знамена. У каждого знамени были свой капитан и лейтенант, и все, кому было от шестнадцати до шестидесяти лет, должны были запастись жаками или бригандинами, шлемами или саладами, пиками или секирами. Парламент имел свое знамя, равно как и счетная палата; дворяне и лица духовного звания также не были освобождены от этого ополчения.
Вскоре король сам прибыл в Париж. Королева, которая не замедлила последовать за ним, была принята с великой радостью и торжественностью. Народ выказал ей чрезвычайную любовь. Повсюду зажигали потешные огни и ставили на улицах столы, за которые могли садиться все приходящие. Король также воспользовался свадьбой мэтра Никола Балю, брата своего любимца кардинала, с дочерью мессира Жана Бюро, начальника артиллерии и старинного парижского горожанина, чтобы задать и принять множество празднеств. Сеньоры Парламента и счетной палаты, а также главные горожане беспрестанно приглашались с женами ко двору, к принцам и к слугам короля. Король, королева, принцессы Савойские запросто ездили обедать к первому президенту или к городским эшевенам. Там все было приготовлено для их достойного приема. По обычаю того времени всегда были готовы бани, и принцессы купались в них вместе с женами горожан. Король был также крестным отцом ребенка Дени Эслена, своего хлебодара, одного из эшевенов. Он раздавал большие милостыни, совершал обеты и паломничества пешком в Сен-Дени и в разные церкви, беспрестанно показываясь народу.
14 сентября он пожелал произвести смотр всем знаменам города. Никогда, говорили парижане, не видели столь многочисленного и прекрасного войска. Было шестьдесят семь знамен от цехов, не считая знамен Парламента, счетной палаты, казначеев, генералов-сборщиков налогов, монетного двора, Шатле и ратуши. Более тридцати тысяч человек носили жак или белую бригандину; у прочих из защитного вооружения был только шлем; но все держали пику, рогатину или секиру. Это ополчение было построено в боевой порядок, без шума и смятения, от ворот Тампль до аббатства Святого Антония; оттуда — до фермы Рёйи и Конфлана; затем ряд возвращался через Гранж-о-Мерсье, вдоль реки, до башни Бийи и Бастилии Святого Антония [10]. Король с королевой и всей свитой проехал вдоль рядов и выразил удовольствие при виде жителей своего города Парижа в столь прекрасном строю. По его приказу на расстоянии друг от друга были поставлены бочки вина, и их выбили, чтобы каждый мог освежиться. Что бы он ни говорил всенародно, он знал, чего стоит сила такого войска из горожан, и сеньоры из его свиты посмеивались над этим, не слишком стесняясь. «Не думаете ли вы, государь, — говорил сир де Крюссоль, — что здесь найдется десять тысяч человек, которые не пройдут и десяти лье, не остановившись поесть?» — «Пасхальный агнец! — отвечал король, смеясь, — я полагаю, что их жены ездят верхом лучше их».
Стараясь угодить народу, король в то же время занимался делом, которое отнюдь не пользовалось одобрением мудрых людей Парламента, Университета и горожан. Чтобы расположить к себе папу, он только что вновь пообещал отменить Прагматическую санкцию [11]. Именно мэтр Жан Балю, епископ Эврё, более всех трудился над умом короля, чтобы склонить его в пользу притязаний святого отца; впрочем, король и сам был к тому расположен желанием распоряжаться бенефициями и епископствами, вместо того чтобы оставлять их свободному избранию общин и капитулов. Королю казалось, что тем самым он весьма умножит свою власть. Однако назначения в духовенстве совершались гораздо менее по его собственной воле, чем по покровительству Балю. Ничто не могло сравниться в то время с влиянием этого епископа: не довольствуясь епископством Эврё и аббатствами Ланьи, Фекан, Сент-Элуа, Шато-Тьерри, Бургёй, он захотел получить и епископство Анжера. Эту кафедру занимал Жан де Бово; он был одним из первых благодетелей Балю, который начинал секретарем Гийома Жювеналя, епископа Пуатье, и неверным исполнителем его последней воли. Епископ Анжерский взял его с собой в Рим в 1462 году, и тогда-то Балю начал приобретать большое влияние при папе. Он воспользовался им, чтобы открыто торговать бенефициями и каноникатами, а затем добился своего назначения, вопреки Жану де Бово, казначеем церкви Анжера. Когда он обрел полную милость короля, то решил отомстить своему прежнему епископу и вытеснить его с кафедры. Для этого он внушил королю, что тому важно иметь на границах Бретани, в столь обширной епархии, епископа, всецело преданного его особе и его интересам. От Жана де Бово потребовали отречения; он отказался. Тогда папа отлучил его и наложил на него интердикт, сослав в монастырь Шез-Дьё в Оверни. Епископ Анжерский подал апелляцию в Парламент; но король запретил суду принимать дело к рассмотрению, заявив письмом за печатью, что один лишь папа правомочен и что христианнейший король, старший сын церкви, должен лишь способствовать послушанию Святому Престолу. Такой приказ противоречил всем обычаям и вольностям галликанской церкви и даже королевскому указу, который четырьмя годами ранее повелевал Парламенту разбирать дела о владении бенефициями.
Когда по настоянию мэтра Жана Балю, которого папа в награду за его услуги только что назначил кардиналом, король вновь отменил Прагматическую санкцию, Парламент также не забыл своего долга. Балю [12] лично явился туда, чтобы заставить зарегистрировать королевские письма. Было время вакаций; но в судебной зале он нашел мэтра Жана де Сен-Ромена, генерального прокурора, который формально воспротивился обнародованию и исполнению означенных писем. Епископ разразился угрозами и в конце концов сказал генеральному прокурору, что король лишит его должности; мэтр Жан де Сен-Ромен ничуть не смутился. «Король, — отвечал он, — дал мне эту должность; я буду держать и исполнять ее, пока будет на то его добрая воля. Он может отнять ее у меня; но я твердо решил скорее все потерять, нежели совершить дело, противное моей совести, вредное королевству Франции и общественному благу и которое вам, поистине, весьма постыдно добиваться исполнить».
Университет выказал не меньше твердости против такого злоупотребления, подал апелляцию будущему собору и велел зарегистрировать свой протест в Шатле. То был единственный орган, согласившийся на обнародование королевских писем.
Так король во второй раз оказался в разладе с Парламентом, и опять из-за того, что был обманут епископом, желавшим стать кардиналом; как то уже случилось с ним шестью годами ранее с епископом Аррасским. Но Балю так сумел угодить королю, выказывая себя ревностным слугой, готовым все сделать и всему повиноваться, что нельзя было поколебать доверия, которое тот ему оказывал. Когда королю, казалось, пытались внушить какое-либо подозрение или когда он опасался, что удивляются стольким милостям, которыми он его осыпал, он говорил: «Это славный бес-епископ, по крайней мере на теперешнее время; не знаю, каков он будет в будущем, но теперь он беспрестанно занят моей службой [13]».
Тогда он поручил ему важное дело. Герцог Бургундский, счастливо усмирив смуты в Брабанте, собирал войско, чтобы покорить льежцев. Король, втайне подстрекавший их, не хотел открыто принимать их сторону, но искал случая воспользоваться затруднениями герцога, чтобы добиться от него либо отказа от войны против его союзников-льежцев, либо согласия на то, чтобы, по справедливой взаимности, король напал на союзника герцога — герцога Бретонского. Кардинал Балю и мэтр Вандриеш были отправлены в Брюссель для переговоров об условиях.
На беду короля, не было народа более трудного для управления и хуже внимающего разуму, чем эти жители Льежа. Они вели все свои дела беспорядочно и безрассудно и постоянно расстраивали меры, которые он хотел принять. Это было большим источником затруднений и неуверенности для графа де Даммартена, командовавшего войском в Мезьере, Музоне и в Арденнах. Как ни был он искусен, ему было трудно совмещать противоположные вещи, как того хотел его господин, желавший одновременно не давать явных поводов для недовольства герцогу Бургундскому и поддерживать сопротивление льежцев [14]. Дурные люди из этого города рассеялись по лесам на берегах Мааса и чинили там тысячи бесчинств. Землепашцы не смели более ни сеять, ни убирать урожай. Купцы не смели отправлять свои товары ни водой, ни сушей. Подданные Франции, равно как и жители Люксембурга, подданные Бургундии, громко жаловались и требовали положить конец таким беспорядкам. Порой дурные люди из французских городов и даже некоторые воины из рот поддавались примеру льежцев и рыскали с ними по округе, как разбойники. Тогда герцог Бургундский требовал правосудия, и король официально писал графу де Даммартену, чтобы тот примерно наказал тех из льежцев, кого сможет схватить, тогда как втайне предписывал ему всячески остерегаться какого-либо строгого наказания.
Дерзость льежцев возросла до того, что, не думая о том, что триста заложников находятся в руках герцога Бургундского [15], они отправились в его замок и схватили там одного дворянина из Люксембурга; они обвиняли его в том, что он был против них в последних войнах, и подвергли жестоким пыткам, прежде чем отрубить ему голову. Герцог, узнав об этом новом злодеянии, поклялся строго отомстить. Но, поскольку он все еще был занят делами Брабанта, ему приходилось ждать, пока он не соберет достаточно сил.
В непрестанных ссорах льежцев со своим епископом город Юи всегда выказывал себя благоприятным партии епископа. Поэтому, когда понадобилось взимать большие налоги для уплаты сумм, которые герцог Бургундский потребовал по последнему договору, жители Юи не были включены в раскладку. Льежцы разгневались на это и сделали из того новый повод для жалоб против епископа. Не было государя более кроткого, более терпеливого, епископа более снисходительного и милосердного, чем Людовик Бурбонский, епископ Льежский [16]; если мудрые люди в чем и упрекали его, так это в том, что своей чрезмерной добротой он поощрял этот народ к мятежу. У него никогда не было ни минуты покоя, всегда новые ропоты, новые мятежи против него. Не по его просьбе и не по его воле герцог Бургундский прибегал к строгим мерам и к силе оружия; сам же он полагался на третейских судей или на власть Святого Престола, чей приговор его мятежные подданные отказывались признавать, когда он был против них.
Когда он увидел их вновь восставшими, то удалился в свой город Юи. Они же, забыв свои недавние поражения и разорение Динана, который еще дымился, взялись за оружие и пришли осаждать своего епископа. Как только герцог узнал об этом, он поручил сиру де Боссю поспешно отправиться с несколькими рыцарями из Эно и запереться в городе Юи, чтобы защищать его от льежцев. Город испытывал недостаток в припасах; отряд сира де Боссю был невелик. После нескольких стычек, в которых он доблестно сражался с врагами, отряд оказался заперт в стенах, а город обложен со всех сторон.
Не все жители были одной партии. Простой народ был более расположен к льежцам, чем к епископу. Между лагерем и городом существовали тайные сношения. Начался ропот. Громко говорили о сдаче и о том, чтобы открыть ворота осаждающим. Епископ и его слуги начали бояться. «Надобно вытащить меня отсюда, — говорил он сиру де Боссю. — Ни за какое золото мира я не хотел бы попасть в руки этих людей». Сир де Боссю был в великом затруднении. Герцог приказал ему защищаться до последней крайности. Нарушить его приказ в таком случае значило навлечь на себя немилость; значило выказать мало заботы о собственной чести. С другой стороны, благородный прелат, двоюродный брат его господина, просил позволить покинуть город, где сопротивление было действительно затруднительно; если бы из-за его отказа с епископом случилось несчастье, вину возложили бы на него. Это соображение возобладало; он совершил вылазку во главе своих людей и так вывел под надежной охраной епископа по брюссельской дороге. Это было не без сожаления, и большинство воинов сира де Боссю сильно удивлялись принятому им решению. «Ах, сударь, что же вы наделали? — говорил ему один доблестный товарищ по имени Бертандон. — Вы наносите великий ущерб своей чести и доброму имени. Как! В угоду священнику вы оставляете город, который герцог вверил вашей охране! Вы следуете совету клирика, который не знает, что такое честь или порицание. Ох, господин де Боссю, вам много придется потрудиться, чтобы загладить это!»
Герцог был того же мнения, что и Бертандон, и пришел в великий гнев, увидев свой гарнизон вернувшимся. Епископ вступился за сира де Боссю: «Если поступили дурно, — говорил он, — то вся вина на мне. Если этот доблестный рыцарь покинул город, то это я его упрашивал, я его к тому принудил. Я понесу, если нужно, наказание своим телом и своим достоянием, когда вновь обрету его». Все эти доводы мало трогали герцога, и, отчитывая епископа безо всякого почтения, он упрекал его в поповской трусости; затем, возвращаясь к сиру де Боссю, говорил: «Хорошенькое же дело вы сделали, повинуясь трусливому священнику, когда речь шла о вашем приказе и вашей чести».
Напрасно сир де Боссю ссылался на то, что думал успеть вернуться, проводив епископа, — это было слишком неправдоподобно. И действительно, сир де Равенштейн, немедленно посланный попытаться снять осаду, прибыл слишком поздно; жители открыли ворота льежцам. Несколько рыцарей посреди улиц оказали чудесную оборону. Был среди них один, который, загнанный в узкий проход, так хорошо отбивался от преследовавшей его толпы, что льежцы закричали ему: «Что вы хотите сделать? Все ваши товарищи уже ушли. Неужели вы надеетесь в одиночку отвоевать город? Нам было бы жаль убивать столь доблестного человека. Спасайтесь, спасайтесь!»
Несмотря на этот успех льежцев, дела герцога с каждым днем шли все лучше. В Брабанте устанавливался порядок; дворяне и воины, вызванные им из всех его владений, стекались толпами; и что было еще важнее, король Эдуард был гораздо более расположен вступить в союз с ним, чем с королем Франции. У герцога была полная надежда получить в жены госпожу Маргариту; союз уже был заключен, и пятьсот англичан прибыли из Кале для усиления его войска.
Тем временем все переговоры и хитрости короля не приносили ему никакой пользы; нужно было бы решиться двинуть роты графа де Даммартена на помощь льежцам, но этого от него нельзя было добиться, ибо он хотел все выиграть, ничем не рискуя. Да и сами льежцы не принимали его посредничества. Он просил их прислать нескольких своих дворян и главных жителей для переговоров с сиром де Даммартеном и епископом Лангрским, которым поручил открыть совещания с депутатами епископа Льежского и бургундскими послами. Льежцы отвечали, что дворян у них очень мало и что, поскольку все они заняты общественными должностями, у них нет досуга отлучаться. Они просили французских послов прибыть в их город, а те не хотели туда ехать, пока король не поручит им привести с собой воинов, которых они от его имени обещали льежцам. Так никакие переговоры не могли начаться, поскольку не являлись депутаты ни от герцога, ни от жителей Льежа. Один лишь добрый епископ тотчас прислал своих. Между тем Даммартен видел, как бургундское войско растет с каждым днем, и просил у короля подкреплений и указаний, побуждая его сообщить, не намерен ли он занять несколько городов, пока еще есть время.
Послы, отправленные королем к герцогу, были выбраны весьма неудачно. Ни Вандриеш, ни кардинал Балю не могли пользоваться большим влиянием при бургундском дворе. Первый был неверным слугой, изгнанным герцогом Филиппом, и пользовался дурной славой во Фландрии. Что до кардинала, то все его весьма мало ценили, и герцог его терпеть не мог. Тогда король подумал, что коннетабль де Сен-Поль будет иметь больший вес в этом деле. То был могущественный государь, его владения лежали между землями Франции и Фландрии. Как ни был он слугой короля и хотя недавно стал его свояком, женившись на госпоже Марии Савойской, он выказывал большую независимость и мог действовать скорее как посредник, нежели как посол. Сам герцог желал его видеть, дабы узнать, какую сторону он примет, и лучше понять истинные намерения короля. Сиры де Ла Рош и д’Эмери отправились к нему в город Боэн, чтобы пригласить его приехать в Брюссель. Он и вправду прибыл туда с большой свитой и начал вести дела короля, как добрый и верный посол.
Он изложил герцогу жалобы короля — союз с Англией и замышляемую войну против льежцев, союзников Франции. По этим двум пунктам, как и по всем прочим, он нашел этого государя непреклонным, как и предвидел и предсказывал королю, настолько хорошо он знал характер герцога Карла. Когда ему говорили, что дурно поступает он, первый принц королевства, внук королей Франции, происходящий от благородной лилии, ища и заключая союз со своими старинными врагами и подвергая так трон опасности, он отвечал: «Если я вступил в союз с Англией, король может винить только самого себя; его угрозы, его странные речи и переменчивость его поведения к тому меня принудили. Разве он сам не искал союза с Англией? Теперь я дошел до того, что не могу отступить. Если бы король признал меня и обращался со мной как с государем честным и верным, каков я есть и каковы были те, от кого я происхожу, я служил бы ему и любил его; но он только и искал, как бы мне досадить; и мне пришлось искать опоры в другом месте; и, хоть я и француз, он вынудил меня стать англичанином. К тому же разве мое родство и мои привязанности не были на стороне Ланкастерского дома и короля Генриха против Йоркского дома и короля Эдуарда? Если теперь я хочу жениться на госпоже Маргарите Йоркской, разве не необходимость внушила мне этот замысел?»
Что касается льежцев, герцог отвечал еще более нетерпеливо, не давая коннетаблю даже договорить всего, что тот имел сказать: «Кузен мой, остановитесь на этом, — говорил он, — пусть мне больше об этом не говорят. Что бы ни случилось, какую бы участь ни уготовил мне Господь по своей воле, я выступлю с войском и пойду на Льеж; я хочу узнать наконец, господин я или слуга. Кто захочет меня отвратить и помешать мне, пусть только придет — он найдет, с кем говорить». А когда граф де Сен-Поль пытался успокоить его и говорил о том, сколь неблагоразумно было бы разжигать столь большую войну ради наказания нескольких мужиков, он отвечал: «Нет ни проповеди, ни проповедника, которые могли бы разрушить мой замысел. Если король желал добра льежцам, ему стоило лишь запретить им оскорблять меня. Они пришли разорять мои земли; они предательски схватили и подвергли пытке одного из моих храбрых дворян; они взяли и разграбили город Юи. Они и другие хотели испытать меня и устрашить при моем вступлении во владение. Под этим крылись более обширные замыслы, и я хорошо знаю, откуда они идут. А потому либо я погибну, либо высеку их и прогоню палкой; я их погублю, я их разорю, и никогда не будет у меня радости на сердце, пока я не отомщу им. Нет ни короля, ни императора, ни султана, ни кого бы то ни было, ради кого я согласился бы промедлить хотя бы один день, и если король захочет их защищать, мне до того мало дела. Я буду прав — пусть приходит! Поле открыто для всех; но знайте наверное, что если он захочет причинить мне зло, то и я причиню ему столько зла, что лучшее не останется на его стороне».
Когда коннетабль видел такой гнев, он напоминал герцогу, что речи, которые того раздражают, исходят от короля, а вовсе не от него самого, и что потому было бы несправедливо вменять их ему в вину. Тогда, оставляя свое звание посла, он первый начинал насмехаться над поручением, о бесполезности которого заранее предупреждал короля, и своими шутками даже приводил герцога в веселое расположение духа.
Король дал коннетаблю наказ заключить по меньшей мере перемирие на год, которое охватило бы всех союзников с обеих сторон; но герцог внимал этому предложению не более, чем всем прочим. Его дружба с Англией, подкрепления, прибывавшие из Кале, его дворяне, стекавшиеся со всех сторон, письма короля Кастильского, который, порывая свой старинный союз с Французским королевством, объявлял себя врагом короля Людовика, — все это усиливало гордыню герцога и успокаивало его насчет того, что мог бы предпринять его противник. Кардинала Балю, Вандриеша, коннетабля — никого из них не слушали больше, чем других. Архиепископ Миланский, папский легат, посланный Святым Престолом, дабы предотвратить пролитие христианской крови, прибыл в Брюссель и также не был лучше выслушан. Он был слугой герцога Миланского, самого верного союзника короля; он долго провел при французском дворе; этого было достаточно, чтобы герцог сильно подозревал его в пристрастности. Он велел передать этому легату, что выслушает его с почтением, подобающим Святому Престолу, во всяком ином деле, кроме войны с Льежем; но что в этом отношении всякие слова излишни. Затем бургундский канцлер и другие советники герцога действовали столь искусно, что мало-помалу сделали легата благосклонным к его делу [17].
Между тем король со своей обычной нетерпеливостью слал гонца за гонцом к коннетаблю, чтобы узнать, как идут дела. Ничто не продвигалось: герцог соглашался лишь на перемирие в шесть месяцев, с условием, что со стороны короля оно не будет распространяться на льежцев, а с его стороны — будет применяться к герцогу Бретонскому и мессиру Карлу [18]. Но это как раз противоречило тайному намерению короля, который охотно бросил бы льежцев, чтобы иметь возможность свободно войти в Бретань. Чтобы еще лучше узнать его истинную волю, что было нелегко, коннетабль поспешно отправился к нему в Париж. Долго беседовав с ним ночью, он без отдыха снова пустился в путь, меняя лошадей и загоняя их до смерти. Он прибыл в Брюссель, когда герцог, уже облаченный в кольчугу, садился на коня, чтобы ехать в Лувен и встать во главе своего войска. «Я отправляюсь, — сказал он громко и во всеуслышание послам короля, — вести мою войну против льежцев и прошу короля ничего не предпринимать против моего кузена Бретонского». — «Но, монсеньор, вы не выбираете — вы берете все, — сказал ему коннетабль. — Вы воюете с нашими друзьями, а хотите, чтобы мы оставались в покое и не шли на наших врагов, как вы идете на своих; так быть не может, король этого не потерпит». — «Льежцы уже собрались, — возразил герцог, — и я рассчитываю, что через три дня у меня будет битва. Если я ее проиграю, полагаю, вы будете поступать как вам угодно; но если я ее выиграю, вы оставите бретонцев в покое». Он сел на коня и уехал.
Коннетабль последовал за ним в Лувен; там он увидел самое прекрасное войско, лучше всех снабженное артиллерией и припасами, какое только собирали за долгое время. Это обстоятельство не могло сделать герцога более сговорчивым или более опасливым в том, чтобы оскорблять короля; однако граф де Сен-Поль продолжал настаивать на шестимесячном перемирии, раз уж герцог не хотел годичного. Наконец герцог удивился, видя его столь настойчивым и столь ревностным в интересах короля. «Кузен мой, — говорил он ему, — вы мне добрый друг, а потому предупреждаю вас: берегитесь, как бы король однажды не поступил с вами так, как поступил со многими другими. Если вы захотите остаться на нашей стороне, вы будете здесь желанным гостем [19]».
Герцог, несмотря на свою дерзость, и в самом деле желал бы не подвергаться риску увидеть, как король пошлет помощь льежцам и отправит к ним войска графа де Даммартена. Чтобы отвратить этот удар, он не видел ничего лучше, как привлечь на свою сторону коннетабля, который мог бы либо отговорить короля от этой войны, либо поставить его в затруднение, отойдя от него [20]. «Кузен мой, — сказал он ему, когда увидел его верным своему посольскому долгу, — пусть король помогает льежцам, мне до того мало дела; но помните, что, хотя вы и коннетабль Франции, вы мой подданный и сохранили верность Бургундскому дому в присяге, которую принесли королю. Граф де Русси, ваш сын, — мой слуга и идет в моем войске. Лучшая и большая часть вашего достояния находится в моих землях; если бы мне было угодно призвать вас к вассальному долгу, а вы отказали бы мне в повиновении, я знаю, что мне надлежало бы сделать; подумайте об этом хорошенько. Если король вмешается в мою войну, это может оказаться не к вашей выгоде».
Коннетаблю и вправду было над чем поразмыслить. «Монсеньор, — отвечал он, — да пошлет вам Бог радость и удачу в вашей войне; если король в нее вмешается, поверьте, я буду весьма огорчен и за вас, и за него. Возле вас я ничего не могу сделать, а потому я немедленно уезжаю, обещая вам помешать, насколько то будет в моей власти, чтобы в течение двух недель король ничего не решал; за это время вы узнаете, что вам надлежит делать. Не пройдет и недели, как вы получите от меня известия». — «Я ничего у вас не прошу, — прибавил герцог, — я оставляю вам полную свободу; я предпочел бы, чтобы король позволил мне действовать и воздержался от помощи этим дурным мужикам, которых легат только что отлучил и подверг интердикту; но если он вмешается, Бог на небесах знает сердца и ведает, на чьей стороне право, а я постараюсь одержать победу».
Коннетабль уехал и сдержал слово. Это оказалось для него нетрудно; да и время посылать помощь льежцам для короля уже прошло; к тому же самый благоприятный момент был упущен, надлежало решиться раньше, и многие удивлялись, что он упустил случай, который казался им столь удачным. Таков был его нрав: он не доверял судьбе, как и всем людям, и не хотел ставить свое могущество на случайности войны. К тому же он не без основания опасался, что партия принцев воспользуется этим временем, чтобы открыто объявить себя. Ободренные могущественным покровительством герцога Бургундского, они все заключили между собой и с ним новые союзные договоры против всех и каждого, прямо включая в них короля [21]. Договор герцога Алансонского с герцогом Бургундским был еще определеннее; в нем говорилось: «Дабы противостоять внезапным, легкомысленным и предательским предприятиям, которые монсеньор король, по наущению и настоянию наших врагов, находящихся подле него, мог бы предпринять против нас и нашего дражайшего сына Рене Алансонского, графа дю Перша».
Первого октября он скрепил этот союз; а уже одиннадцатого открыл бретонским воинам свой город Алансон; оттуда они распространились по Нормандии; Кан, Байё и весь Котантен оказались в их власти; один лишь Сен-Ло сопротивлялся. Это был город, чьи горожане всегда показывали себя добрыми и храбрыми французами; за сорок лет до того они сами прогнали англичан из своих стен. На этот раз они отбили бретонцев, и пыл их был столь велик, что одна женщина убила нескольких врагов собственной рукой.
Король немедленно отправил в Нормандию маршала де Лоэака, письменно поблагодарил горожан Сен-Ло, назначил пенсию этой храброй женщине, собрал вольных лучников, велел объявить приказ крестьянам вооружаться и идти на бретонцев и слал гонца за гонцом к королю Рене, к графу дю Мэну, командовавшему в Пуату и Анжу, и к коннетаблю, чтобы тот поспешил заключить перемирие с герцогом Бургундским; все, казалось, так счастливо благоприятствовало его противникам, что он еще больше занимался переговорами, нежели войной.
Войско герцога было готово, и около середины октября оно выступило в поход. Перед отъездом герцог разослал герольдов, дабы объявить войну по всей стране, и во время оглашения они несли обнаженный меч в одной руке и факел в другой, в знак того, что предстоит война огнем и кровью. Тогда же герцог собрал свой совет и стал совещаться о том, что делать с тремястами заложников, данных два года назад льежцами [22]. Некоторые предлагали всех их предать смерти. Особенно сир де Конте поддерживал это мнение столь жестоко и сурово, что самые благоразумные люди были возмущены. Лишь два или три советника разделяли его взгляд, привыкнув к властности и большому уму сира де Конте. Затем герцог спросил Ги де Бримё, сира д’Эмберкура, одного из лучших рыцарей Пикардии, который некоторое время управлял городом Льежем, что он думает об этом деле; тот отвечал: «Монсеньор, я полагаю, что прежде всего надобно привлечь Бога на нашу сторону и показать миру, что вы не жестоки и не мстительны. Вам следует освободить всех этих заложников: это честные люди, они попали в столь тяжкое положение с добрым намерением, надеясь на сохранение мира. Объявляя им о милости, которую монсеньор им окажет, и отпуская их, им скажут, что они должны употребить все силы, чтобы возвратить этот народ к миру, и что если им это не удастся, то, по крайней мере, в благодарность за столь великую доброту, они должны воздержаться от того, чтобы выступать против вас или против своего епископа».
Это мнение возобладало в уме герцога и снискало ему великие похвалы за доброту и кротость. Говорили даже, что старый герцог, его отец, не оказался бы столь милосерден к льежцам, которые столько раз нарушали данное ему слово, и что заложники наверняка не избежали бы смерти. Весь совет поднялся, довольный столь счастливым решением. «Видите ли вы этого человека? — тихо говорил сиру Филиппу де Комину один из советников, указывая на сира де Конте. — Он стар, но крепкого здоровья; так вот, я охотно побился бы об заклад, что не пройдет и года, как его не будет в живых, и все из-за того ужасного мнения, которое он высказал».
Льежцы продвинулись до Сен-Трона, в области Эсбе, и оставили там гарнизон в три тысячи человек. Надлежало начать с осады этого города. Герцог обложил его своим войском, позаботился держать его в большом порядке и со всеми необходимыми предосторожностями устроил лагерь посреди этой болотистой местности. Прошло лишь три дня с начала осады, когда льежцы явились на выручку города числом около тридцати тысяч. В народе и впрямь ходила поговорка:
Кто в Эсбе вступает,
Тот назавтра бой принимает.
Герцог приготовился к битве и никогда еще не выказывал столько благоразумия и знания военного дела [23]. Оба его фланга опирались на болота и были ими прикрыты; там он поставил в резерве свою конницу и пятьсот англичан, прибывших к нему из Кале. Сам он командовал главными силами, а сир де Равенштейн шел во главе авангарда.
Льежцы стояли лагерем у селения Брюстейн и сильно укрепились за большими рвами, наполненными водой. После того как герцог объехал ряды на своем низкорослом коне и удостоверился, что каждый отряд поставлен согласно боевому порядку, который, как было видно, он держал записанным в руке, он приказал атаковать. Авангард, состоявший из лучников и нескольких легких орудий, быстро двинулся ко рву и стал стрелять так часто, что заставил льежцев отступить. Их укрепление было взято; но, заметив, что бургундцы истощили свои стрелы, они с великой отвагой бросились вперед и своими длинными пиками начали учинять страшное избиение среди лучников. Знамена уже отступали, и войско герцога колебалось, когда он двинул вперед остальных своих лучников под началом Филиппа де Кревкёра, сира д’Экерда, и сира д’Эмери. Они восстановили бой, а когда льежцы дрогнули, оставили свои арбалеты и обрушились на них с крепкими мечами, ибо были лучше вооружены, чем первые лучники. Сир де Вильде, командовавший льежцами, был убит, и вскоре началось бегство.
Но герцог не построил свой боевой порядок так, чтобы этим воспользоваться; он не хотел ничем рисковать. Если бы все его войско было введено в бой, гарнизон Сен-Трона мог бы совершить опасную вылазку; к тому же надлежало прежде всего беречь людей, ибо король вполне мог присоединить войска графа де Даммартена к льежцам, и тогда война стала бы куда более серьезной. Франсуа Суайе, бальи Лиона, его посол, находился даже в самый миг битвы при льежском войске. Итак, фланги и конница видели, как бегущий в беспорядке неприятель проходит вдоль болот, которые их разделяли; чтобы броситься в погоню, пришлось бы делать большой крюк, а потому пленных оказалось немного.
Тем не менее битва была выиграна, и город Сен-Трон потерял всякую надежду на помощь. Им командовал храбрый рыцарь Реньо, сир де Рувре. Именно он в прошлом году более чем кто-либо убедил льежцев принять условия, предложенные им герцогом Филиппом. Трижды во время битвы при Брюстейне он отважно пытался делать вылазки, которые англичане отбили; тогда он понял, что дальнейшая оборона отныне бесполезна, и договорился о капитуляции. Город сдался с условием, что его стены будут срыты, что он уплатит двадцать тысяч флоринов и выдаст десять человек по выбору герцога. Среди них было шестеро из заложников, которых тот несколькими днями ранее отпустил; все были обезглавлены.
Затем герцог продолжил путь к Льежу, написав еще вечером после битвы коннетаблю, что, без сомнения, король теперь уже не будет так несговорчив. Тонгерен оказал не больше сопротивления, чем Сен-Трон, и также выдал нескольких прежних заложников и других жителей, известных своей ненавистью к партии герцога; им также отрубили головы. Одиннадцатого ноября бургундцы стали лагерем перед городом Льежем.
В городе царило великое смятение, как легко поверить; одни хотели защищаться упорно и во что бы то ни стало; другие, видя, как разоряют и опустошают всю страну, трепетали за то, что станется с городом, и хотели договариваться; каждый старался увлечь народ на свою сторону, и с каждой минутой было видно, как то одна, то другая партия то возбуждает, то успокаивает толпу. Некоторые из заложников трудились изо всех сил в пользу герцога. Среди пленных, которых он взял, несколько человек также старались склонить к миру своих друзей в городе. Наконец, люди самые умеренные, казалось, взяли верх, и в лагерь прибыли триста самых богатых и значительных горожан в одних рубахах, с непокрытыми головами и босыми ногами, смиренно неся герцогу ключи от города и отдаваясь ему на милость, кроме огня и разграбления.
Он дал им аудиенцию в присутствии сира де Муи, посла короля, прибывшего подписать перемирие, о котором договорился коннетабль; и, приняв их к милости, поручил сиру д’Эмберкуру первым войти в город. Он более всех вел эти переговоры; он пользовался доверием богатых горожан Льежа, знавших его кротость и мудрость. Это он только что спас их заложников; никто не мог лучше завершить то, что он так хорошо начал. Он взял с собой лишь двести человек и направился к городу.
Но не было народа более переменчивого и необузданного, чем этот. Пока главные сторонники мира отправились договариваться с герцогом, приверженцы войны вновь обрели все свое влияние и воспламенили умы. Ворота были заперты, и решено было защищаться.
Сир д’Эмберкур не потерял терпения и ничуть не отчаялся: так хорошо он знал этот народ. Он расположился в крепком аббатстве, в двух полетах стрелы от ворот, и велел передать герцогу, чтобы тот о нем не тревожился. Было уже поздно, наступила ночь. Часов в девять послышался колокол епископского двора; то был обычный знак созывать народ, когда предстояло принять какое-либо решение. «Они хотят напасть на нас, я в этом уверен, — сказал сир д’Эмберкур, — но если нам удастся занять их до полуночи, мы отделаемся, ибо к этому часу они утомятся, и их одолеет сон; тогда замысел не удастся, и те, кто против нас, будут думать лишь о бегстве». При нем было несколько заложников; выбрав из них двух почтенных горожан, он поручил им пойти и передать льежцам новые благоприятные предложения. Оба горожанина велели открыть себе ворота: они нашли весь народ в волнении, бегающим по улицам; одни вооружались, чтобы напасть на бургундцев, другие еще говорили о мире. «Мы хотим говорить с мэром города, — сказали они, — мы несем добрые вести от господина д’Эмберкура». Колокол епископского двора зазвонил снова. «Вот они занялись делом, — говорил этот мудрый дворянин, — дело идет хорошо».
Вскоре после того у ворот послышался сильный шум. Множество людей взбиралось на стену и выкрикивало оскорбления бургундцам. Было очевидно, что на собрании у епископского двора сторонники войны вновь одержали верх. Опасность была велика. Двести воинов, конечно, не могли противостоять этой разъяренной толпе. У сира д’Эмберкура оставалось еще четверо заложников. «Ступайте, друзья мои, — сказал он им, — и поговорите с этим народом; скажите им, что вы пришли от меня; напомните им, что я был правителем их города; что я всегда обходился с ними мягко; что я ни за что на свете не согласился бы на их погибель. Разве я не их собрат? Я был принят в цех кузнецов; они видели меня в ливрейной одежде их корпорации, идущим под их знаменем. Разве не должны они доверять мне? Надобно спасти страну и город: надобно сдержать слово, которое мы дали сегодня утром монсеньору герцогу. Вот, добрые люди, прочтите им эту бумагу, которую я вам даю».
Заложники нашли ворота уже открытыми; вооруженные люди готовились выйти на бургундцев. Им с трудом удалось добиться, чтобы их выслушали; многие осыпали их бранью и называли предателями. Другие говорили: «Их надобно выслушать». После некоторого шума было решено снова созвать народ: колокол зазвонил. Шум, слышавшийся у ворот, постепенно стих. «Город наш!» — воскликнул мудрый рыцарь.
Собрание длилось до двух часов ночи, и наконец партия мира одержала верх. Один дворянин по имени сир де Ла Ривьер, самый ярый сторонник войны, поспешно бежал из города с главными своими друзьями. На другой день на рассвете сир д’Эмберкур один явился на собрание у епископского двора, поклялся соблюсти условия, которые обещал, поручился, что не будет ни огня, ни разграбления; ворота были ему сданы, и он послал сказать герцогу Бургундскому, что тот может войти.
То был великий хор похвал и славы в честь столь доблестного и столь искусного сеньора. Он подверг себя такой опасности и действовал до такой степени вопреки всем правилам человеческого разума, что его удачу приписывали милости Божьей [24]. «Он заслужил ее, — говорили, — тем добрым и милосердным советом, который дал монсеньору насчет заложников; и больше не будут говорить, как многие злые и подлые люди, что милосердие государей всегда им во вред». В то же самое время сир де Конте умирал от болезни в Юи, куда был вынужден удалиться, оказав своему господину последнюю услугу — подав совет о боевом порядке, которому последовали при Брюстейне.
Народ даже не знал всей величины услуги, которую сир д’Эмберкур только что оказал своему государю. Время года было позднее; начинались дожди; почва в окрестностях топкая; съестных припасов не хватало; деньги истощались; войско уже не было в добром порядке; город Льеж был велик; его ограда крепка. Взять его приступом было невозможно; нельзя было даже осадить его. Еще два дня — и пришлось бы сниматься с лагеря, а тогда что сделал бы король Франции, который, не сражаясь, оказался бы победителем, как, быть может, он и надеялся?
Герцог не захотел войти в Льеж через ворота; он велел разрушить двадцать туазов стены и засыпать ров, чтобы пройти через пролом. Он был в полном боевом облачении, а поверх доспехов носил плащ, усыпанный драгоценными камнями. Он держал обнаженный меч и ехал медленным шагом. Каждому жителю было приказано стоять перед дверью своего дома с непокрытой головой и факелом в руке. Возблагодарив Бога в церкви Святого Ламберта, герцог остановился в епископском дворце. Пять или шесть заложников, нарушивших свое обещание, были обезглавлены, так же как и городской вестник, к которому герцог питал великую ненависть. Он наложил на город сто двадцать тысяч флоринов, велел снести башни и стены, разоружил жителей, забрал их знамена, увез их артиллерию и отнял у них большую часть привилегий. Льеж не имел больше никакой судебной власти над окрестными округами. Ни один подданный Бургундии не должен был отныне селиться в Льеже без особого разрешения, и ни один льежец не мог покинуть свое жилище без дозволения. Церковный суд перестал находиться в Льеже. Имущество беглецов было конфисковано. Наконец, в качестве последнего оскорбления герцог велел увезти одно украшение, которым жители города весьма дорожили; то была медная колонна, воздвигнутая на большой площади на мраморных ступенях. Это украшение было известно во всех окрестных странах под именем Льежского перрона. Оно было перевезено на биржу Брюгге, и надписи на латыни и по-французски напоминали о месте, откуда оно было взято, и о победе герцога Карла.
Проведя несколько дней в Льеже, он с великим триумфом вернулся в Брюссель 24 декабря. Уже на другой день, чтобы отпраздновать и свое славное возвращение, и праздник Рождества, он держал полный двор, допускал к себе всех приходящих и велел накормить более двух тысяч бедняков.
Как и предвидели мудрые люди из его совета, все неприятности, которые он терпеливо перенес, все, что причиняло ему тревогу и затруднения, все, что, казалось, грозило ему и подвергало опасности, пало уже на другой день после его победы, и одним ударом он оказался на прямом пути к благоденствию. Ни мятежей в городах, ни ропота среди народов, ни надежды у его врагов, ни заговоров против него; каждый спешил выказать усердие и покорность; все соперничали в прославлении его победы и его славы.
Такое благополучие немало способствовало раздуванию гордыни, к которой он и без того был весьма склонен. Избавившись от забот и неотложных трудов, удручавших его в начале царствования, он занялся тем, чтобы придать пышный блеск своему двору и выставить напоказ свою неограниченную власть [25]. Прежде всего он позаботился привести в порядок свои финансы и постарался искоренить беспорядки, которые старость и снисходительность герцога Филиппа терпели уже несколько лет. Сокровища, оставленные этим государем, и большие суммы, которые должны были уплатить льежцы, делали нового герцога могущественно богатым. Но с крайней предусмотрительностью он хотел, чтобы все эти деньги хранились в запасе, как чрезвычайные, дабы покрывать за счет податей, которые будут взиматься по мере надобности, большие дела, какие могут у него возникнуть в будущем. Вместе с тем он постановил, чтобы весь обиход его дома, более пышный, чем у какого-либо государя христианского мира, чтобы жалованье этой толпы щитоносцев, камергеров, слуг всякого рода, рыцарей и советников, состоящих при его особе, чтобы плата его ротам выплачивались из обыкновенных доходов его владений.
Дабы утвердить таким образом все свои финансы на прочном и правильном основании, он сам вникал в малейшие подробности; с упорством своей воли, которую ничто никогда не могло отвлечь от цели, он осведомлялся о доходе каждого из своих доменов, о необходимых починках, о злоупотреблениях, которые надлежало исправить, о поступлениях от тальи, дорожных пошлин, всякого рода сборов, составляющих обычные налоги. В то же время он приказывал составлять под своим надзором опись того, что его отец оставил золотом, серебром, драгоценностями, оружием, богатыми одеждами; все это достигало столь великой ценности, что нашлось за тысячу семьсот экю одних шнурков с золотом для привязывания чулок к пурпуэну.
Это занятие, которому герцог предавался усердно, вызывало много удивления и ропота. Люди мудрые говорили, правда, что ни одна забота не достойна столь доброго и великого государя, как наведение порядка в расходах и доходах, и что это лучшее средство обеспечить благоденствие королевств. Но было видно, что герцог Карл поступает так не ради блага своих подданных и что он ищет лишь умножения своего блеска, власти и силы, ибо вся эта строгость установлений ведет лишь к увеличению налогов. В то же время его слуги и его знать находили его весьма скупым и мало щедрым для государя столь молодого и столь недавнего. Не то чтобы он не платил им большого жалованья, но то было без учтивости и без доброжелательства, не для того, чтобы обогатить их, оказать им добрую услугу и видеть их довольными, а для того, чтобы быть хорошо и точно обслуженным. Порядок и дисциплина царили в этом благородном доме самым строгим образом. Камергеры, щитоносцы, всякого рода слуги были разделены на четверти и несли службу по очереди. Но первый камергер, первый гофмейстер и все первые должностные лица постоянно находились при особе своего господина. Кроме того, там можно было видеть принцев и больших сеньоров, у которых были и собственные слуги, что еще усиливало блеск этого двора; таковы были мессир Адольф Клевский, сеньор де Равенштейн, сиры д’Аргёль и де Шато-Гийон из Шалонского дома, сиры де Фьенн и де Русси, сын коннетабля Франции, Тибо де Нёшатель, маршал Бургундии, маркиз де Ротлен из Хохбергского дома. Каждый день все проходило с одинаковой пышностью и одинаковой размеренностью. Все слуги были разделены на десятки, и каждая десятка имела свой стол под председательством одного из должностных лиц дома. Они обедали раньше герцога, который порой ходил из залы в залу смотреть, как им прислуживают. Затем, тотчас после своей трапезы, они приходили присутствовать при его столе. Капелла, совет, стража лучников — все было так же точно устроено, и герцог никогда не показывался иначе, как окруженный своим пышным кортежем.
В понедельник, среду и пятницу каждой недели он давал публичную аудиенцию, сидя в кресле с высокой спинкой, покрытом золотой парчой, окруженный своими слугами и советом. Там он принимал жалобы всех приходящих, даже самых бедных людей; часто приказывал читать их прошения вслух перед собой и объявлял свою волю. Порой эти аудиенции длились по три или четыре часа, и никто не осмелился бы выказать ни малейшей скуки под страхом сурового выговора; ибо герцог не жалел упреков тем, кто отступал от заведенного им порядка. Он за всем следил; всякий, кто не оказался бы в назначенный час или на назначенном месте, кто пропустил бы капеллу или аудиенцию, щитоносец, вставший среди рыцарей, тот, кто пошел бы к приношению не в свою очередь, — все они могли быть уверены в суровом уроке. Часто даже, когда его слуги и знатные бароны стояли рядами вокруг его кресла, он, словно оратор, произносил перед ними поучения о том, как им надлежит вести себя, о добродетелях их звания и состояния, наставляя их с важностью и высокомерием.
Он также старался поддерживать строгий порядок и суровое правосудие в своем войске и своих владениях, невзирая на лица. Чтобы лучше в том преуспеть и обуздать великие беспорядки, он учредил, по примеру того, что делалось во Франции, должность прево маршалов — это было нечто вроде королевского Тристана, — дворянина, но довольно низкого происхождения, вполне пригодного к этой службе, никого не боявшегося и способного на самые жестокие поручения, усердного и грозного слуги.
Устроив с такой пышностью свой двор и свое правление, герцог собрал штаты Брабанта и четыре члена Фландрии, чтобы получить с них деньги. Он велел им изложить, что деньги ему причитаются по трем причинам, а именно: его восшествие, брак, который он намеревался заключить с госпожой Маргаритой Йоркской, и его война против льежцев, повлекшая большие расходы: все обстоятельства, при которых подданные, по всем обычаям, обязаны платить своему государю вспомоществование. Требования, которые он велел предъявить, были столь непомерны, что все пришли в ужас. Однако не знали, как уберечься от такого побора, ибо не видели никакой возможности сопротивляться. Исконным обычаем графов Фландрских было собирать четыре члена в Генте, когда речь шла о требовании субсидий; но герцог все еще держал гентцев в немилости. Хотя после своей льежской победы они приходили унижаться перед ним, приносили свои знамена и отрекались от своих привилегий, он не пожелал дать им ответа и сказал лишь, что еще подумает. Страх, внушаемый его злопамятством, сделал гентцев еще более покорными. Они согласились на новые подати, весьма неохотно, но без ропота; а если уступал Гент, то ни один город Фландрии и помыслить не мог об отказе.
Затем он отправился в Монс держать штаты Эно; и, какие бы представления ему ни делали со всем смирением, он все равно потребовал такую подать, какой еще никогда не ложилось на бедный народ. Столько же он взял с владения Валансьен; потом отправился в Лилль: въезд его был торжествен, и город пошел на большие расходы ради его приема. Среди прочих мистерий, представленных всенародно, была одна, вызвавшая великий смех. То был суд Париса. На роль Венеры выбрали огромную и толстую женщину, весившую более двух квинталов; Юнона была такого же роста, но вся сухая и тощая; Минерва была горбата и спереди и сзади; три богини были наги и носили богатые венцы.
Проведя в Лилле лишь один день, герцог прибыл в Брюгге, чтобы держать там капитул ордена Золотого Руна. Уже семь лет эта церемония не совершалась; в ордене было несколько вакантных мест; к тому же герцог еще не принял звание великого магистра. Поэтому все прошло с еще большей пышностью, чем обычно. Первым рыцарем, избранным капитулом, стал Эдуард, король Английский, которому предстояло стать шурином герцога. Прочими были сиры де Шато-Гийон, де Дама, Жак де Бурбон, Жак де Люксембург, Клод де Монтегю, Филипп Савойский и Филипп де Кревкёр, сеньор д’Экерд.
Все рыцари ордена были созваны на этот капитул, и почти все явились, кроме владетельных государей, задержанных управлением своих земель, как то: король Арагонский, герцог Бретонский, герцог Клевский, герцог Гельдернский. Старый граф Остреван, тот самый, что некогда был мужем госпожи Якобины Эно, впал в детство и не мог присутствовать. Господа де Круа и сир де Ланнуа прибыли на капитул, чтобы подвергнуться суду за то, что могло быть им вменено в вину. Герцог отказался допустить их и не велел давать им никакого ответа; их лишь вызвали к следующему августу. Что до графа Неверского, то он, напротив, был вызван герольдом ордена, дабы явиться и ответить на несколько позорных обвинений, которые ему ставились в упрек. Единственным его ответом было отослать назад орденскую цепь. Когда его имя было произнесено перед приношением, герцог велел гербовому королю «Золотое Руно» замазать черным щит с его гербом, висевший над местом, где ему надлежало сидеть; внизу написали: «Жан, граф Неверский, вызванный жалованными грамотами высочайшего и превосходнейшего государя монсеньора герцога, скрепленными печатью ордена, дабы лично явиться на настоящий капитул и ответить за свою честь по нескольким делам о чародействе, о злоупотреблении святыми таинствами святой церкви, не явился, напротив, допустил неявку и, дабы избежать суда и лишения ордена, отослал назад цепь; по сей причине он был и есть объявлен вне ордена и не призван к приношению».
Такое обращение с герцогом Неверским, избрание господина Филиппа Савойского и все поведение герцога после возвращения из Льежа ясно показывали, что он нисколько не боится могущества короля и что, возгордившись своей победой и союзом с королем Англии, он решил бросать ему вызов безо всякой осторожности. Большие суммы денег, которые он собирал со своих подданных, порядок, который он наводил в своих делах и особенно в войске, достаточно свидетельствовали, что он желает войны или, по крайней мере, хочет быть в состоянии ее не бояться.
Из этого следовало, что никогда еще столько ненависти и недоверия не царило между государями и вельможами Франции. Все жили в неуверенности между королем, которого винили в том, что он первым посеял смуту и всех встревожил своими замыслами и своим беспокойным и переменчивым нравом, с одной стороны, и герцогом Карлом, самым несговорчивым и упрямым из людей, с другой [26]. Самым печальным для людей мудрых казалось то, что эти раздоры и зависти ввергли государей христианского мира в самую постыдную порочность. Не было такого злодеяния, такого вероломства, на которое их не считали бы способными. Поступки, которые постыдились бы предложить бедному дворянину или честному горожанину и которые возбудили бы их негодование, казались простыми и дозволенными королям и государям. Они утратили всякое уважение к чести и добродетели, всякий стыд перед пороком и вероломством. Они только и думали, как бы погубить друг друга войной и насилием или же железом и ядом. Они забыли законы Божьи или полагали, что те не для них писаны и что в последний день их будут судить иным судом, чем простых людей. Казалось, их власть дана им для удовлетворения собственных желаний, а не для общего блага. Поэтому они нимало не заботились о бедном народе; никогда он не был обременен таким количеством налогов, как во Французском королевстве, так и в бургундских владениях; эти поборы, все более тяжкие, не служили ни поддержанию доброго порядка, ни безопасности торговли, как во времена короля Карла VII. Не для того, чтобы предотвратить разорения войны, собирали и снаряжали роты и воинов. Напротив, для того, чтобы беспрестанно возобновлять ее или держать ее угрозу нависшей, держа всех в тревоге.
Впрочем, король Людовик был искуснее и лучше умел щадить народы. Он умел льстить им и подавать добрые надежды, чтобы сделать их если не довольными, то хотя бы терпеливыми, хотя и взимал с них более тяжелые налоги, чем кто-либо из его предшественников-королей, и притом без согласия штатов королевства. К тому же, хоть его и боялись, его находили более разумным, чем других государей, и никто не испытывал искушения прибегать к ним.
Поэтому война, начатая ими, не была продолжительной. Величайшая опасность, грозившая королю, состояла в том, что Анжуйский дом мог выступить заодно с его братом, герцогом Бретонским и герцогом Алансонским. Старый король Рене всегда был ему довольно верен, хотя часто слушал его врагов. Его сын, герцог Калабрийский, уже год был занят завоеванием Каталонии, которая отдалась ему, восстав против короля Арагонского. Король открыто ему покровительствовал и снабжал его помощью людьми и деньгами. Он более чем когда-либо обещал отдать госпожу Анну в жены маркизу дю Пон, его сыну, и даже выплатил часть приданого; таким образом, за него он был спокоен. Иначе обстояло дело с его дядей, графом дю Мэном; во время войны за общественное благо его поведение всегда было двусмысленно, а верность сомнительна. Еще и теперь он принимал посланцев герцога Бретонского и мессира, брата короля; говорили, будто он обещал им помогать, открыв свои города, и давал им денег [27]. Король отправил своего сокольничего, сира де Кусийона, к королю Рене сообщить о своих обидах и подозрениях против его брата, графа дю Мэна. Он поручал ему, во имя любви, которую всегда выказывал Анжуйскому дому, призвать этого государя и заставить его поклясться на истинном кресте Святого Лауда, что он будет служить королю против всех и каждого, никогда не причинит ему никакого ущерба или вреда и не сдаст своих крепостей мессиру Карлу. Граф Анжуйский заявил, что донесения на него ложны, поклялся в том, чего желал король, и король Рене поручился за его клятву.
Король, несколько успокоенный с этой стороны и довольствуясь видимостью, постарался оторвать от союза принцев графа дю Перша, сына герцога Алансонского. Тот был осажден в этом городе королевскими войсками; бретонский гарнизон, запертый вместе с ним, своими насилиями и грубостью стал ненавистен горожанам; он не выказывал даже большего почтения к нему самому, его матери и сестре; при малейшем возражении бретонцы только и говорили, что выставят его самого и всю его семью за городские ворота. Раздраженный такой наглостью, видя все свои земли и замки конфискованными, свои парки опустошенными, дичь истребленной, он вступил в заговор с горожанами в пользу короля и сдал ему город.
В то же время известия из Пуату были также благоприятны королевской партии. Людовик де Бельвиль, правитель Монтегю, сумел отогнать до самого Клиссона сильный отряд бретонцев, после того, впрочем, как тот разграбил город Сен-Жиль и опустошил окрестную страну, уведя с собой весь скот и более тысячи двухсот крестьян, чтобы взять за них выкуп.
Однако король не слишком полагался на такие успехи. Герцог Бургундский мог объявить себя; он уже держал войско, собранное близ Сен-Кантена. Граф де Даммартен, охранявший границу с этой стороны, сообщал тревожные сведения о коннетабле. «Весьма досадно, — писал он, — что я делаю все возможное, чтобы быть наготове и снабдить города против всякого нападения; на днях он велел наговорить мне кучу безумств через герольда Турена».
В столь трудном положении король поспешил заключить перемирие сначала на двадцать шесть дней, а затем на три месяца с герцогом Бретонским, оставив в его руках захваченные им города; выплатив ему шестнадцать тысяч ливров на содержание его войска; согласившись на различные условия, выгодные для герцога, и передав их разногласия на суд архиепископа Миланского, папского легата.
С обеих сторон перемирие было лишь отсрочкой, которую каждая сторона выговаривала себе, чтобы все приготовить против противной партии. Третьего марта герцог Бретонский подписал второе перемирие, а второго апреля его вице-канцлер Ромийе заключил в Лондоне союзный договор, по которому король Английский обещал послать три тысячи лучников герцогу Бретонскому, тогда как тот обязывался передать англичанам тридцать городов или крепостей, взятых из домена французской короны.
У короля был тогда в Англии послом весьма искусный человек по имени Мениль Пениль, сир де Конкрессо, который умел хорошо видеть все, что там происходило, и доносить ему. От него король узнал, что, несмотря на предложения герцога Бретонского и великую дружбу, которую король Эдуард выказывал герцогу Бургундскому, тот вовсе не был расположен проявлять большое усердие к партии французских принцев. Ему казалось, и он даже говорил об этом сиру де Конкрессо, что мессир Карл, брат короля, которого ему хотели противопоставить, — всего лишь безумец. И в самом деле, малая рассудительность этого юного государя отдавала его во власть врагов короля; а их замыслы, опиравшиеся на столь хрупкую опору, внушали мало доверия. К тому же король Английский нелегко мог решиться раздражить графа Уорика и довести его до крайности; он знал, что у того сильная партия в королевстве; графа Риверса и семью королевы народ не любил. Граф Уорик считал себя настолько сильнейшим, что отказывался показываться ко двору, пока король Эдуард не удалит оттуда его врагов.
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.