18+
Книга забытых рецептов

Бесплатный фрагмент - Книга забытых рецептов

Объем: 130 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

Книга забытых рецептов
Пролог

1943 год. Окрестности несуществующей деревни.

Текла проснулась от того, что печь остыла.

Так не должно было быть. Она же помнила, как закладывала дрова под вечер — толстые, березовые, с трещинкой посередине. Их должно было хватить до утра.

Но камни были холодными. Зола — серой и мертвой.

Она села на лавке, натянула платок на плечи. За окном еще стояла ночь — самая глубокая, какая бывает только перед рассветом, когда кажется, что утро уже не наступит никогда.

На столе лежал дневник. Открытый.

Текла не открывала его вчера.

Она подошла, провела пальцем по строчкам. Почерк был ее, но слова… слова она не писала.

«Ты будешь печь не для себя. Ты будешь печь для той, что придет через много лет. Она будет злой, уставшей и слепой. Она не поверит в тепло своих рук. Научи её. Тихо. Через хлеб.»

Текла перекрестилась. Не от страха — от удивления.

Она подбросила в печь новое полено, достала муку, воду, соль. Замесила тесто молча, без молитв, без заговоров. Просто так, как умела.

К рассвету в избе пахло ржаным хлебом.

Текла отломила горбушку, съела. И заплакала. Потому что впервые в жизни попробовала хлеб, который испекла не для себя.

Она закрыла дневник, поцеловала обложку и прошептала в темноту:

— Ну когда же ты придешь? Я уже старая. Я не доживу.

Темнота не ответила.

Но печь снова стала теплой.

ГЛАВА 1. Стеклянная дверь

Такси остановилось ровно посередине лужи.

— Дальше не поеду, — сказал водитель, даже не обернувшись. — Там дороги нет. Сплошная грязь и корни.

Анна посмотрела в окно. За мутным стеклом виднелось то, что когда-то было улицей, а теперь напоминало поле боя после недельного ливня. Серое небо. Серые дома. Серые лица, которые не попадались ей на глаза, но она почему-то была уверена, что они там есть. Где-то за шторами. За заборами. За своей собственной усталостью.

— Сколько? — спросила она.

— Тысяча двести.

Она кинула две купюры на пассажирское сиденье, не глядя на сдачу. Водитель хмыкнул — то ли одобрительно, то ли удивленно — и выкинул её чемодан в грязь. Тот упал с глухим влажным звуком. Колесико отлетело и покатилось в канаву.

Анна вылезла из машины. Нога в лодочке на десятисантиметровом каблуке тут же провалилась в жижу. Она выругалась. Тихо, почти беззвучно, потому что громко ругаться она позволяла себе только дома, в ванной, при закрытой двери. И то по выходным.

Такси уехало, оставив за собой шлейф выхлопных газов и тишину. Настоящую, глубокую, какую не услышишь в Москве даже в три часа ночи. Там всегда что-то гудит — вентиляция, стройка за стеной, сигнализация чужой машины, собственные мысли, которые никогда не замолкают. Здесь не гудело ничего. Даже ветра не было. Дождь уже закончился, но воздух остался мокрым и тяжелым, как мокрая простыня.

Анна вытащила чемодан из грязи, отряхнула (бесполезно), подняла отлетевшее колесико (оно было сломано намертво) и подняла голову.

Здание, которое она купила по фотографиям, оказалось хуже, чем на фотографиях. Намного хуже. Риелтор, конечно, предупреждал: «требует косметического ремонта», «имеет историческую ценность», «расположен в живописном месте». Анна тогда не придала значения этим формулировкам. В Москве «косметический ремонт» означал поменять розетки и поклеить обои. Здесь, как выяснилось, «косметический ремонт» означал «не сгорело дотла».

Фасад когда-то был выкрашен в синий, но теперь цвет угадывался только под козырьком, куда не добрались дожди. Остальное облупилось, потрескалось, местами отошло пластами, обнажая темное, пропахшее плесенью дерево. Окна — три больших витринных окна — были заколочены крест-накрест досками. Не просто досками — старыми, рассохшимися, с торчащими гвоздями, похожими на скелеты рыб.

Вывеска висела на одном гвозде и поворачивалась при каждом дуновении, хотя ветра не было. На вывеске было написано: «КНИГИ. ТЕКЛА».

Ниже, каллиграфическим почерком, кто-то приписал мелом: «Здесь жила магия. А теперь живет сырость».

Анна представила человека, который это написал. Скорее всего, местный подросток с кривыми зубами и вечно грязными руками. Или старая женщина в платке, которая помнит Теклу лично и считает своим долгом предупреждать прохожих.

— Прекрасно, — сказала Анна вслух. — Просто прекрасно.

Она подошла к двери. Та была стеклянной — единственным целым стеклом во всем доме, если не считать трещины в левом нижнем углу. Трещина была старая, заклеенная скотчем крест-накрест, как раненый боец. Скотч пожелтел, но держался. Сквозь стекло было видно темноту и силуэты пустых стеллажей.

Ключ не подходил.

Она попробовала три раза. Потом достала телефон, чтобы перечитать письмо от риелтора с кодом от замка. Телефон показывал одну палочку сети и надпись: «Нет подключения к интернету». Батарея — семнадцать процентов. Семнадцать. Она выехала из Москвы с восемьюдесятью.

— Вы шутите, — сказала Анна пустой улице.

Улица не ответила. Даже собака не залаяла. Анна вдруг остро, почти физически почувствовала, как далеко она от всего, что знала. От метро, от офиса, от кофейни в двух минутах ходьбы, от людей, которые хотя бы делали вид, что ей рады. Здесь не было ничего. Только этот дом. И дверь, которая не открывалась.

Она постояла минуту. Потом другую. Потом вытащила из кармана платок — чистый, накрахмаленный, каким обычно вытирают очки — и вытерла ручку двери. Ручка была чугунной, в виде львиной головы. Лев облез, один глаз выпал, но в пасти все еще держал кольцо.

Анна подергала. Бесполезно.

Подумала. Вздохнула. И пнула дверь ногой.

Ничего не произошло. Каблук оставил вмятину на деревянной раме, но дверь даже не дрогнула. Анна почувствовала себя идиоткой. В Москве она не пинала двери. В Москве она носила лодочки на десятисантиметровом каблуке в офис с панорамными окнами и панорамными видами. Там были швейцары, пропуска, биометрические замки и кофемашины за четыреста тысяч. Там не было дверей, которые нужно пинать.

Она пнула еще раз. Сильнее.

Дверь распахнулась внутрь с таким звуком, будто кто-то закричал в подушку. Петли заржавели, но выдержали. Анна шагнула через порог и…

Запах.

Запах ударил первым.

Она ожидала плесень, мышей, старую бумагу и застоявшийся воздух — стандартный набор любого заброшенного помещения. Всё это там было. Запах сырости обволакивал, как мокрая простыня. Запах мышиного помета щипал нос. Запах гниющего дерева стоял тяжелым фундаментом.

Но был еще один запах — тонкий, едва уловимый, который пробивался сквозь сырость и тлен. Ваниль. И что-то еще. Дрожжи. Может быть, корица. Словно здесь совсем недавно пекли хлеб. Хотя в отчете риелтора было четко сказано: дом пустует три года. Три года, Карл.

Анна включила фонарик на телефоне. Свет выхватил из темноты стеллажи. Высокие, до потолка, из темного дерева. Пустые. Только на одном, самом дальнем, стояли три книги — покосившиеся, с выцветшими корешками. Анна подошла ближе. Книги были старыми, дореволюционными, судя по шрифту. «Поваренная книга для бедных», «Домоводство в вопросах и ответах», «Лечебник травницы». Она провела пальцем по корешку последней — кожа осыпалась под пальцами, как сухая земля.

Пол был засыпан чем-то похожим на труху. Под ногами что-то хрустнуло. Анна посветила вниз — дохлая мышь. Маленькая, серая, лапками кверху. Она перешагнула, не вздрогнув. Мыши не пугали ее. В мышах не было ничего страшного по сравнению с тем, что осталось в Москве.

Приемная комиссия. Уволенные подрядчики. Звонок от мамы в три часа ночи: «Ты хоть понимаешь, как нас подвела?»

Анна зажмурилась на секунду, прогоняя эти картинки. Открыла глаза. Темнота не исчезла.

Она прошла в глубь магазина. Пространство было странным — не квадратным, как на плане, а каким-то вытянутым, с нишами и закутками. Создавалось впечатление, что здание достраивали несколько раз, каждый раз по-своему, и никто не спрашивал архитектора.

За стеллажами оказалась дверь без ручки. Анна толкнула плечом — дверь поддалась. За ней была лестница вниз. Деревянная, скрипучая, с перилами, которые держались на честном слове и двух ржавых шурупах. Ступени были разной высоты — кто-то явно экономил материал или просто не умел считать.

Подвал.

Она спустилась, пересчитывая ступени. Семь. Восемь. Девять. На десятой под ногой что-то хрустнуло. На этот раз не мышь — скорлупа. Анна посветила: яичная скорлупа, рассыпанная по полу, как конфетти после плохой вечеринки. И мука. Целая дорожка муки, ведущая в темноту, словно кто-то прокладывал путь для заблудившихся.

— Здесь кто-то есть? — спросила она. Голос прозвучал глухо, будто подвал не хотел отдавать звуки обратно.

Тишина. Только где-то капала вода. Кап. Кап. Кап. Анна вдруг поняла, что это не вода — это ее собственное дыхание отдается эхом от кирпичных стен.

Она прошла до конца. Подвал оказался не таким уж страшным, как ей представлялось по дороге сюда. Низкий потолок — Анна, при росте сто семьдесят два, едва не касалась его головой. Кирпичные стены, выложенные неровно, с промежутками, в которых пряталась темнота. Старый стол посередине — массивный, дубовый, с облупившимся лаком и следами ножа на столешнице.

На столе стояла глиняная миска, накрытая полотенцем. Полотенце было льняным, с вышитыми васильками — вышивка выцвела, но васильки все еще угадывались. Анна подняла полотенце. В миске было тесто. Нет, не тесто. Засохшая корка, похожая на окаменелость, серая и твердая, как бетон. Но когда-то здесь точно месили, пекли, жили. Анна понюхала краешек полотенца. Ваниль. Та самая ваниль, которую она учуяла наверху.

Рядом с миской стояла скалка — тяжелая, деревянная, с гладкой поверхностью, отполированной сотнями касаний. Под скалкой что-то лежало.

И тогда она увидела дневник.

Он лежал на краю стола, придавленный тяжелой скалкой, как будто кто-то боялся, что он улетит. Обложка — потертая, бордового цвета, с тиснением, которое уже нельзя было прочитать. Кожа на корешке потрескалась, местами осыпалась, обнажая переплетный картон.

Анна вытащила скалку. Дневник не вздохнул и не взлетел. Он просто лежал. Обычная старая тетрадь. Их миллионы на чердаках и в антикварных лавках.

Она открыла первую страницу. Бумага была плотной, пожелтевшей по краям, с рыжими пятнами — следами времени и влаги. Почерк старым, аккуратным, с нажимом. Чернила выцвели до коричневого, почти шоколадного цвета. Буквы были с завитушками, с теми самыми хвостиками, которым учат в гимназиях, но которые уже полвека как вышли из моды.

Анна прочитала первые строки.

«Если ты читаешь это — значит, я умерла. А ты — та, кому нужен самый главный рецепт. Но ты не готова. Начни с хлеба. Просто хлеба.»

Она усмехнулась. Громко, нервно. Эхо разнесло смех по подвалу, превратив в карканье старой вороны. Смех получился невеселым — тем смехом, которым смеются, когда уже не знают, плакать или бить посуду.

— Хлеба, — повторила она. — Отлично. Я приехала за хлебом.

Она захлопнула дневник, сунула его под мышку и пошла наверх. На пятой ступеньке замерла. Сердце колотилось. Нет, не от страха. От чего-то другого, чему она пока не могла подобрать названия.

От тепла, которое разливалось в груди, хотя в подвале было пятнадцать градусов. От запаха, который следовал за ней из подвала — запаха, которого не могло быть, потому что печь не топили три года.

Она вышла на улицу, села на чемодан, достала телефон. Связи все еще не было. Батарея — двенадцать процентов. Анна посмотрела на дневник, потом на разбитую дверь, потом на серое небо, которое начинало понемногу светлеть. Близился вечер, хотя часам было только четыре.

В Москве в это время суток она бы уже провела два совещания, выпила три кофе, отправила двенадцать писем, подписала четыре договора и разругалась с бухгалтерией из-за квартального отчета. Здесь не было ничего. Ни совещаний, ни кофе, ни писем. Только сырость, старый дневник и запах хлеба из пустого подвала.

— Ты справишься, — сказала она себе. Тем же тоном, каким говорила подчиненным перед провальным запуском. Тем же тоном, каким мать говорила ей в детстве: «Не реви, будь выше этого». — Ты всегда справляешься.

Дневник молчал. Но Анне показалось — просто показалось, потому что она очень устала с дороги и потому что у нее уже два дня не было нормального кофе, — что обложка стала чуть теплее.

Как будто кто-то невидимый положил ладонь поверх ее пальцев.

Как будто кто-то сказал: «Ну наконец-то».

Она просидела на чемодане еще минут десять, глядя на закрытую дверь. Дождь начинался снова — мелкий, нудный, какой бывает только в провинции в октябре. Капли барабанили по капюшону, стекали за шиворот.

Анна поднялась. Взяла чемодан за ручку (одну, левую, потому что правая сломалась). Подошла к двери. Та все еще была открыта — она так и не закрыла ее после удара ногой.

Она вошла внутрь. Темнота встретила ее снова, но теперь она казалась не враждебной, а просто… ждущей. Как старый пес, который не знает, пнут его или погладят.

Анна нашла выключатель. Не сработало. Конечно. Электричество отключили еще год назад за неуплату. Она достала телефон, включила фонарик. Батарея — девять процентов.

— У меня есть спички, — сказала она вслух. — В чемодане. Свечи. Я предусмотрела свечи. Я всегда всё предусматриваю.

Она открыла чемодан прямо в проходе, достала упаковку толстых хозяйственных свечей, зажигалку. Чиркнула. Свеча загорелась ровным, спокойным пламенем.

В желтом свете магазин выглядел иначе. Не таким страшным. Даже почти уютным. Стеллажи отбрасывали длинные тени, похожие на пальцы. Пылинки танцевали в луче фонарика.

Анна прошла к подсобке — маленькой комнатке за стеллажами. Там стояла старая железная кровать без матраса, тумбочка и вешалка. На тумбочке — фотография в деревянной рамке.

Анна поднесла свечу.

На фотографии была женщина. Лет шестидесяти, в платке, с добрым, но усталым лицом. Она держала в руках каравай хлеба — пышный, румяный, с надрезом посередине. На обратной стороне рамки было выцарапано гвоздем: «Текла. 1975».

— Здравствуй, — тихо сказала Анна портрету. — Я теперь здесь живу. Не обессудь.

Женщина на фотографии улыбалась. Анне показалось — или просто свеча дрогнула от сквозняка, — что улыбка стала чуть шире.

Она поставила свечу на тумбочку, достала из чемодана спальный мешок (тоже предусмотрела), расстелила на голой кровати. Легла. Спальный мешок пах кемпингом и бензином.

Свеча догорала.

Дневник лежал рядом, на тумбочке. Анна не специально его туда положила — просто рука сама потянулась.

— Ладно, — сказала она в потолок. — Завтра разберемся. Завтра я куплю муку и испеку этот дурацкий хлеб. А потом найму рабочих, сделаю ремонт, открою магазин и докажу всем, что я не сломалась.

Никто не ответил. Никто не сказал: «Ты сильная», «Ты справишься», «Мы в тебя верим». Этого никто не говорил Анне уже много лет.

Она закрыла глаза. За окном шумел дождь. Где-то в темноте подвала дышала старая печь — хотя печь не могла дышать, потому что печь — это просто кирпичи и глина.

Но Анна слышала дыхание.

И впервые за полгода она уснула без таблеток.

Глава 2. Первый вечер без уведомлений

Она проснулась от тишины.

Не от будильника. Не от вибрации телефона. Не от звука входящего письма, которое в шесть утра не должно было приходить, но приходило, потому что в Нью-Йорке уже полночь, а в Шанхае — восемь вечера, и мир никогда не спит.

Тишина была такой плотной, что давила на уши.

Анна открыла глаза. Над ней был потолок. Чужой, темный, с трещиной, похожей на карту реки Амазонки. Она не поняла, где находится, целых три секунды. Три долгих, липких секунды, за которые сердце успело упасть в пятки, а потом вернуться обратно с ударом, отозвавшимся в висках.

Потом она вспомнила.

Такси. Лужа. Чемодан с отломанным колесиком. Дверь, которую пришлось пинать. Подвал. Дневник.

И тишина.

Она села на кровати. Спальный мешок сполз с плеч, открывая холодный, липкий воздух. Было не просто холодно — было сыро. Такое ощущение, что она спала в погребе. Что, в общем, было недалеко от истины.

Она посмотрела на телефон. Экран загорелся тусклым, умирающим светом.

00:00.

Полночь. Она проспала несколько часов. Или несколько минут? Стрелки на старых часах, висевших на стене, показывали одиннадцать. Но какие часы? Утренние или вечерние?

И главное — ноль уведомлений.

Анна уставилась на экран, как на привидение. Ноль. Не одно. Не два. Не пятнадцать непрочитанных писем в рабочем чате. Не три пропущенных от мамы. Не напоминание о завтрашнем созвоне.

Ноль.

Она протерла экран рукавом. Ноль не исчез.

— Этого не может быть, — сказала она вслух. Голос прозвучал хрипло, будто она не пила два дня. Хотя пила. Воду. Из бутылки. По дороге.

Телефон показал уровень заряда: 4%. Исчезающая красная полоска, похожая на пульс умирающего.

Анна вскочила. Спальный мешок упал на пол. Она заметалась по комнате в поисках розетки. Нашла — за кроватью, прикрытую куском отвалившихся обоев. Воткнула зарядку. Ничего не произошло. Конечно. Электричество отключили.

— Твою мать, — выдохнула она. Теперь уже громко.

Телефон пискнул в последний раз и погас. Экран стал черным, зеркальным, отражающим ее собственное лицо — бледное, с размазанной тушью под глазами, с волосами, которые слиплись в сосульки от влажности.

Она осталась одна. В незнакомом городе. В разваливающемся доме. Без света. Без связи. Без интернета.

Анна села обратно на кровать и обхватила колени руками.

В Москве у нее было все. Нет, не «все» в смысле счастья. Но все, что нужно для жизни современного человека: безлимитный интернет, доставка еды за пятнадцать минут, такси по вызову, аптека круглосуточно, кофейня на первом этаже, где бариста помнил ее имя и делал раф с соленой карамелью ровно за сорок три секунды.

Здесь не было ничего.

Она вдруг остро, почти физически, почувствовала, как далеко она от всего, что знала. Не в километрах — в целых эпохах. Это был не другой город. Это был другой век.

— Ты сама выбрала, — сказала она себе. — Сама. Никто не заставлял.

Это было правдой. И это было хуже всего.

Она могла остаться. Могла стерпеть. Могла выпить еще одну чашку кофе, улыбнуться еще одному клиенту, подписать еще один отчет, сделать вид, что ничего не случилось. Что паническая атака в разгар презентации — это просто усталость. Что слезы в туалете — это просто гормоны. Что пустота в груди — это просто… просто…

Но она не стерпела. Она встала посреди совещания, сказала: «Я ухожу», — и вышла. И больше не вернулась.

Через неделю она купила этот дом. Через две — уволилась официально. Через три — села в такси и уехала.

И вот она здесь. В темноте. С телефоном, который превратился в кирпич.

Она сидела так минут десять. Может, двадцать. Время потеряло смысл без экрана, без цифр, без уведомлений. Только свеча, которую она предусмотрительно зажгла, когда проснулась, отбрасывала пляшущие тени на стены.

Свеча.

Анна посмотрела на огонь. Пламя было живым — оно двигалось, дышало, меняло цвет от синего в основании до золотого на кончиках. Она вдруг поняла, что никогда не смотрела на свечи. В Москве свечи были для романтических ужинов, которые она устраивала для мужчин, которые потом не перезванивали. Она зажигала их, ставила на стол, но не смотрела. Потому что всегда нужно было проверить телефон.

Сейчас телефон был мертв.

И она смотрела.

— Господи, — прошептала она. — Я не знаю, что делать.

Она не молилась. Она не верила в бога — верила в KPI, в планы, в дедлайны, в стратегии. Но сейчас, в темноте, в чужом доме, в окружении плесени и старых книг, она вдруг поняла, что KPI не помогут. Планы не работают. Дедлайны прошли.

Она просто сидела на кровати и смотрела на свечу.

И тогда она заметила дневник.

Он лежал на тумбочке там, где она его оставила. Бордовая обложка блестела в свете свечи. Анна протянула руку, но не взяла. Отдернула.

— Нет, — сказала она. — Это бред. Старые записи какой-то бабки. Я не буду это читать.

Но дневник словно стал теплее. Или ей показалось.

— Ты не будешь это читать, — повторила она тверже. — Ты будешь спать. Завтра ты пойдешь в город, купишь еду, найдешь электрика, подключишь интернет. Все по плану.

План. Хорошее слово. Родное. Анна выдохнула, легла, укрылась спальным мешком. Закрыла глаза.

Но не спалось.

В голову лезли мысли. Плохие. Те, которые она привыкла затыкать работой.

Вот мама звонит. Не сегодня — год назад. Голос ледяной: «Ты хоть понимаешь, как нас подвела? Мы вложили в твое образование всё. А ты? Ты просто испугалась. Слабый характер».

Анна тогда не ответила. Она никогда не отвечала маме. Она просто вешала трубку и шла работать. Работа была лучшим лекарством от мамы. От всего.

Вот офис. Стеклянные стены. Все видят всех. Она сидит за своим столом, печатает отчет, но пальцы дрожат. Сердце колотится. Воздуха не хватает. Она встает, идет в туалет, закрывается в кабинке, садится на крышку унитаза и дышит. Дышит. Дышит. Потом умывается холодной водой, подводит глаза и возвращается. Никто ничего не замечает.

Вот презентация. Большой зал. Десять человек в костюмах. Она показывает слайды, говорит уверенно, улыбается. И вдруг — щелчок. Как будто кто-то выключил свет. Только внутри. Она не может дышать. Слова застревают в горле. Она смотрит на экран, но видит только черноту.

«Я ухожу».

И тишина.

Анна открыла глаза. Свеча почти догорела — остался маленький огонек, дрожащий в лужице воска.

— Хватит, — сказала она себе. — Хватит.

Она села, потянулась к дневнику, взяла. Обложка была теплой. Определенно теплой. Это не могло быть физически — в комнате было градусов двенадцать, не больше. Но кожа под пальцами ощущалась как живая.

Она открыла дневник. Не на первой странице — где-то в середине. Книга сама раскрылась там, где лежала закладка — старая, выцветшая ленточка, вплетенная в переплет.

Анна поднесла дневник к свету. Почерк был тем же — аккуратным, старомодным, с завитушками. Но слова…

Она прочитала и замерла.

«Ты приехала. Я знала, что ты приедешь. Ты устала. Ты зла. Ты не веришь, что можешь быть нужна просто так. Без достижений. Без денег. Без пользы. Но ты ошибаешься. Ты уже нужна. Этому дому. Этой улице. Этому городу. И себе — тоже. Но ты пока этого не видишь. Начни с хлеба. Просто хлеба. Утром. Я оставила муку в подвале. Она еще хорошая.»

Анна прочитала это три раза.

Потом захлопнула дневник, отбросила его на кровать, как будто он обжег пальцы.

— Это не смешно, — сказала она в темноту. — Кто-то надо мной издевается.

Но в комнате никого не было. Только портрет Теклы на тумбочке. Текла улыбалась. Или нет — свеча дрожала, тени двигались.

Анна взяла дневник снова. Открыла на той же странице. Текст не исчез. Он был здесь. Написанный коричневыми чернилами, которые выглядели свежими. Слишком свежими для дневника сорокалетней давности.

Она провела пальцем по строчке. Чернила не размазались. Но бумага была теплой. Как будто кто-то только что писал эти слова. Минуту назад. Секунду назад.

— Это бред, — сказала Анна. — Это галлюцинация. У меня обезвоживание. Или отравление. Или…

Она не договорила. Потому что в подвале что-то стукнуло.

Анна замерла.

Стук повторился. Глухой, деревянный. Как будто кто-то закрыл дверцу печки.

— Здесь никого нет, — прошептала она. — Дом пустует три года. Никого нет.

Она встала с кровати. Босиком. Спальный мешок упал на пол. Свеча почти погасла — остался крошечный язычок пламени, который вот-вот должен был умереть.

Анна взяла дневник (зачем? зачем она его взяла?) и пошла к двери, ведущей в подвал. Ноги были ватными. Сердце колотилось где-то в горле.

Она открыла дверь.

Темнота. Лестница вниз. И запах. Тот самый запах — ванили, дрожжей, теплого хлеба. Только теперь он был сильнее. Намного сильнее. Как будто в подвале только что вынули из печи свежий каравай.

Анна сделала шаг вниз. Ступенька скрипнула. Еще шаг. Еще.

На десятой ступеньке она остановилась. Свеча в ее руке (когда она успела взять свечу?) отбрасывала свет на старый стол. На столе ничего не было. Ни миски, ни скалки, ни муки.

Но печь — старая, кирпичная, занимавшая половину подвала — была теплой.

Анна подошла. Протянула руку к чугунной дверце. Коснулась. Металл был горячим. Не обжигающим, но явно теплым. Как будто печь топили час назад.

Она открыла дверцу.

Внутри лежал хлеб. Маленький, круглый, румяный. С надрезом посередине, похожим на крест.

Анна вытащила его голыми руками — и не обожглась. Хлеб был теплым. Свежим. Пахло так, что у нее закружилась голова.

Она отломила кусочек. Попробовала.

Это был просто хлеб. Ржаной, с хрустящей корочкой, мягкой мякотью, чуть солоноватый. Обычный хлеб. Но в горле стоял комок.

Она не плакала. Она не плакала уже много лет — с тех пор, как мама сказала: «Слезы — это слабость». Но сейчас что-то защипало в глазах.

— Кто здесь? — спросила она в темноту. — Кто это сделал?

Никто не ответил.

Только дневник в ее руке стал чуть тяжелее. И теплее.

Анна села на пол подвала, прямо на холодный кирпич, и съела весь хлеб. Маленький, круглый, теплый. Кусочек за кусочком.

Это был лучший хлеб в ее жизни.

Она не помнила, как вернулась в комнату. Не помнила, как легла. Не помнила, как погасла свеча.

Она помнила только, что уснула с дневником в обнимку — как в детстве с плюшевым мишкой, которого мама выбросила, когда Анне исполнилось семь, потому что «мишки для маленьких, а ты уже большая».

Ей снилось поле. Рожь. Ветер. Женщина в платке, которая месила тесто в большой глиняной миске. Женщина улыбнулась Анне и сказала:

— Здравствуй, доченька. Я так долго тебя ждала.

Анна хотела спросить: «Вы кто?», — но не смогла. Язык не слушался.

А женщина продолжила:

— Ты думаешь, что сломалась. Но ты не сломалась. Ты просто устала быть сильной. А здесь можно быть слабой. Здесь можно плакать. Здесь можно не знать, что делать дальше. Здесь можно просто… печь хлеб.

И она протянула Анне кусочек теплого, только что испеченного хлеба.

Анна взяла.

И проснулась.

Было утро. Серый свет пробивался сквозь заколоченные окна, рисуя на полу полосы, похожие на решетку.

Дневник лежал рядом. Закрытый.

Телефон — мертвый кирпич на тумбочке.

Анна села на кровати, потерла лицо руками. Во рту был привкус хлеба. Настоящего, ржаного, с хрустящей корочкой.

— Ладно, — сказала она. Голос звучал странно. Не таким, как вчера. Тверже. И одновременно мягче. — Ладно. Ты выиграла.

Она встала. Нашла в чемодане джинсы (вместо юбки), свитер (вместо блузки), кроссовки (вместо лодочек). Оделась. Посмотрела на себя в маленькое зеркальце, которое достала из косметички.

Под глазами — круги. Волосы — солома. Тушь — размазана.

Но глаза… глаза были другими. Не загнанными. Не испуганными. Живыми.

— Ты не сломалась, — сказала она своему отражению. Слова женщины из сна. — Ты просто устала быть сильной.

Она взяла дневник, сунула его в рюкзак. Взяла кошелек. Вышла на улицу.

Дверь теперь открывалась легко. Без удара ногой. Просто — повернула ручку, и все.

На крыльце стояла женщина. Лет тридцати, в куртке-аляске, с красным лицом и колючими глазами.

— Ты, что ли, новенькая? — спросила женщина без приветствия. — Та, которая магазин купила?

— Да, — сказала Анна. — Анна.

— Кира, — женщина кивнула. — Почтальон. Соседка. И предупреждаю сразу: здесь люди тишину любят. Без твоих московских понтов.

Анна хотела ответить резко — привычка, защитная реакция. Но вспомнила сон. Вспомнила хлеб.

— Поняла, — сказала она спокойно. — Не буду шуметь.

Кира удивилась. Ожидала другого. Помолчала, потом буркнула:

— Магазин через два дома. Хлеб там берут. Свежий по утрам.

И ушла, не прощаясь.

Анна посмотрела ей вслед, потом — на серое небо, потом — на дневник в рюкзаке.

— Ну что, — сказала она тихо. — Пойдем за мукой?

Дневник молчал. Но Анне показалось, что обложка стала чуть теплее.

Она улыбнулась. Впервые за полгода. Просто так. Без причины.

И пошла.

Глава 3. Рецепт №1: Хлеб для тех, кто потерял точку опоры

Магазин назывался «Продукты» — без вывески, без названия, без намёка на индивидуальность. Просто серое здание с облупившейся краской и дверью, которая открывалась внутрь с таким скрипом, будто её не смазывали со времен Брежнева.

Анна толкнула дверь и вошла.

Внутри пахло дешёвым табаком, старыми огурцами и чем-то ещё, что она не могла опознать — возможно, временем. Пол был бетонный, грязный. Стеллажи — железные, ржавые, с товаром, который выглядел так, будто пролежал здесь с прошлого века. Консервы с пыльными этикетками. Крупы в мешках, подвязанных бечёвкой. Печенье в разорванной пачке, перевязанной резинкой.

За прилавком сидела женщина. Лет пятидесяти, с лицом, которое никогда не знало крема и увлажнения. Она вязала что-то серое и даже не подняла головы, когда Анна вошла.

— Здравствуйте, — сказала Анна.

Женщина промолчала. Спицы клацкали. Серое нечто росло.

— Мне нужна мука, — сказала Анна чуть громче. — И дрожжи. И соль. И сахар.

Спицы остановились. Женщина подняла глаза — маленькие, светлые, с красными прожилками.

— Ты та, что в доме Теклы поселилась? — спросила она вместо ответа.

— Да.

— И чего тебе там надо?

Анна хотела сказать: «Это моё дело». Или: «А вас какое отношение?». Но вспомнила вчерашний хлеб. И тепло дневника. И слова из сна: «Ты устала быть сильной».

— Не знаю, — честно ответила Анна. — Пока не знаю. Но хлеб хочу испечь.

Женщина посмотрела на неё долго. Так смотрят на экспонаты в музее — с любопытством и лёгким недоумением.

— Мука во втором проходе, — сказала она наконец. — Дрожжи в холодильнике. Соль и сахар — там же, где мука. И не вздумай торговаться. Цены как везде.

Анна кивнула и пошла по проходам. Стеллажи были узкими, высокими, создавая ощущение лабиринта. Она нашла муку — мешок с надписью «Высший сорт» и картинкой колосьев. Дрожжи — маленький пакетик, покрытый инеем. Соль — пачка с оторванным уголком. Сахар — в бумажном пакете, который пожелтел от времени.

Всё это она сложила в корзину — единственную корзину в магазине, пластиковую, с трещиной на дне.

На кассе женщина пробила товар молча. Сумма оказалась смешной — Анна заплатила купюрой, которую в Москве оставила бы на чай бариста.

— Смотри, — сказала женщина, когда Анна уже взялась за дверь. — Текла была хорошая. Но странная. И ты, гляжу, такая же. Только вот чего — город маленький. Все всё видят. Не позорь дом.

Анна обернулась. Хотела сказать что-то резкое. Не сказала.

— Спасибо за муку, — сказала она и вышла.

Она вернулась в магазин с мешком муки на плече, чувствуя себя средневековым крестьянином. Чемодан остался стоять в прихожей — она так и не разобрала его. Спальный мешок валялся на кровати. Свеча догорела до конца, оставив после себя лужицу воска на тумбочке.

Всё было серым, холодным, неустроенным.

Но в подвале ждала печь.

Анна спустилась вниз с мешком и пакетами. Подвал при дневном свете (свет пробивался через маленькое зарешёченное окошко под потолком) выглядел иначе. Не страшным — старым. Уютно-старым, как бабушкина дача, которую она никогда не имела, потому что их дача была не бабушкиной, а корпоративной, с газоном, который стригли садовники.

Она поставила муку на стол. Достала дневник. Открыла на первой странице.

«Для тех, кто потерял точку опоры. Ржаной хлеб на закваске. Время приготовления — четыре часа. Время ожидания — вся жизнь. Но оно того стоит.»

— Вся жизнь, — усмехнулась Анна. — Оптимистично.

Она прочитала рецепт дальше. Вода — тёплая, не горячая. Мука — просеянная, три раза. Соль — на кончике ножа. Закваска — в глиняной миске, накрытой полотенцем. Где закваска? Анна оглянулась. На полке, у стены, стояла всё та же глиняная миска, накрытая льняным полотенцем с вышитыми васильками.

Она подошла, подняла полотенце.

Внутри было что-то похожее на жидкую кашу. Пузырилось. Пахло кислым, но не противно — аппетитно, как пахнет тесто перед выпечкой.

— Три года стояло, — прошептала Анна. — Как это может быть живым?

Но закваска была живой. Она дышала — маленькие пузырьки лопались на поверхности, издавая едва слышный звук, похожий на шепот.

Анна взяла миску, поставила на стол. Достала из дневника пошаговую инструкцию, написанную каллиграфическим почерком Теклы.

«Шаг первый. Не спеши. Хлеб не терпит суеты. Он чувствует твои руки. Если руки дрожат — подожди. Выпей чаю. Посиди в тишине. Хлеб подождёт.»

Анна посмотрела на свои руки. Они дрожали. Мелко, противно.

— Чай у меня нет, — сказала она вслух. — Кипятить не в чем. И сидеть в тишине я не умею.

Она выдохнула. Села на табурет (старый, шатающийся, но крепкий). Положила руки на колени. Закрыла глаза.

Тишина.

В Москве тишины не было никогда. Даже ночью — гул вентиляции, шум магистрали, уведомления, уведомления, уведомления. Здесь не было ничего. Только её собственное дыхание. И где-то далеко — капала вода. Кап. Кап. Кап.

Анна сидела так пять минут. Может, десять. Дрожь прошла.

Она открыла глаза, встала и пошла мыть руки.

Вода в кране не работала — трубы замёрзли или проржавели. Но в углу подвала стояла большая пластиковая бочка с водой. Дождевой, судя по мутному оттенку. Рядом — ведро и ковш.

Анна налила воды в миску, добавила из бутылки, которую привезла с собой из Москвы (несколько литров «Святого источника», купленных на заправке). Технологическая смесь — святая вода с дождевой.

— Текла бы одобрила, — сказала она и сама удивилась тому, как естественно прозвучало её имя.

Она нагрела воду на маленькой электрической плитке — единственном устройстве в доме, которое работало. Плитка была старой, советской, с открытой спиралью, которая раскалялась до красного. Анна поставила на неё кастрюлю (нашлась в шкафчике над столом), налила воды, подождала, пока пойдут пузырьки.

Тёплая, не горячая. Как написано.

Она высыпала муку в большую миску — ту самую, глиняную, с васильками. Мука была белой, лёгкой, пахла зерном и полем. Анна провела по ней пальцем, оставляя борозду. В детстве она любила играть с мукой, когда мать пекла пироги. Но мать пекла редко — некогда было, бизнес, встречи, командировки. Вместо пирогов были замороженные полуфабрикаты и доставка суши.

— Три раза просеять, — прочитала Анна в дневнике. — Не лениться. От этого зависит воздух в хлебе.

Она нашла сито — висело на гвозде у стены, рядом с веником и совком. Промыла, вытерла, начала просеивать. Мука летела белым облаком, оседала на волосах, на свитере, на ресницах. Анна чихнула. Потом ещё раз. Потом рассмеялась.

Она не помнила, когда смеялась в последний раз. Над чем-то глупым, нерабочим, не имеющим отношения к деньгам и статусу.

Следующим шагом была закваска.

Анна сняла полотенце с глиняной миски. Закваска пахла кислым хлебом, чем-то знакомым и домашним. Она отмерила полстакана (стакан нашёлся в шкафчике — гранёный, с пупырышками, из тех, что делали в СССР) и вылила в муку.

Потом добавила соль — на кончике ножа. И сахар — чайную ложку.

— Для чего сахар? — спросила она вслух, обращаясь к дневнику. Дневник не ответил. Но Анна вдруг поняла: чтобы дрожжи проснулись. Чтобы тесто ожило.

Она начала месить.

Сначала руками было непривычно. Тесто липло к пальцам, растягивалось, не хотело собираться в комок. Анна добавила ещё муки. Добавила воды. Снова месила. Снова липло.

— Ты что, издеваешься? — спросила она у теста.

Тесто не ответило. Оно просто было — тёплым, влажным, живым.

Анна месила десять минут. Пятнадцать. Двадцать. Руки устали, плечи ныли, но она не могла остановиться. Потому что с каждой минутой тесто становилось другим — гладким, эластичным, послушным. Оно перестало липнуть к пальцам. Оно стало упругим, как мяч.

Она сформировала шар, положила его в миску, накрыла полотенцем. Оставила подходить.

— Четыре часа, — сказала она, глядя на часы на стене. Часы показывали одиннадцать утра. — В три дня будет готово.

Она поднялась наверх, вышла на улицу. Светило солнце — слабое, осеннее, но всё же светило. Городок просыпался. Где-то лаяла собака. Где-то стучал молоток — чинили забор.

Анна села на крыльцо, достала дневник. Открыла на странице с рецептом. Внизу, мелким почерком, было приписано:

«Пока тесто подходит — не сиди без дела. Дом тебя ждёт. Он пустой три года. Ему одиноко. Поговори с ним. Протри пыль. Открой окна. Поставь свечу. Дом должен почувствовать, что в нём снова живут.»

— Поговорить с домом, — сказала Анна. — То есть я ещё и с домом должна разговаривать. Отлично.

Но она встала, зашла внутрь, нашла тряпку (в шкафу, рядом с веником), намочила её в дождевой воде и начала протирать стеллажи.

Сначала молча. Потом, сама не заметив как, начала говорить.

— Здравствуй, дом, — сказала она тихо. — Меня зовут Анна. Я, наверное, буду здесь жить. Если ты не против.

Стеллажи не ответили. Но пыль стиралась легко, как будто дом помогал.

Четыре часа прошли незаметно. Анна протёрла все стеллажи (их было четырнадцать), вымыла пол в подсобке, выбросила мусор, который скопился за три года (два мешка пустых коробок, старые газеты, битая посуда и что-то, что лучше было не рассматривать).

Она даже нашла старый чайник — эмалированный, с отколотым носиком. Вскипятила на плитке воду, заварила чай (пакетик нашёлся в кармане куртки — остался с поезда). Сев на крыльцо, она пила горячий, горьковатый чай и смотрела на улицу.

Городок был маленьким. Одна улица, два переулка, магазин «Продукты», почта, школа (закрыта на ремонт) и маяк на холме — старый, неработающий, но красивый.

Анна заметила, что из окон за ней наблюдают. Не агрессивно — с любопытством. Новая фигура в маленьком городе. Чужая. Странная.

Она допила чай, вернулась в подвал.

Тесто подошло. Оно увеличилось в два раза, стало пышным, воздушным, пахло дрожжами и чем-то сладким. Анна вывалила его на стол, обмяла, сформировала каравай — круглый, с надрезом посередине.

— Как у Теклы на фотографии, — сказала она.

Она переложила каравай на противень (нашёлся в духовке), поставила в печь. Печь была старой, дровяной, но Анна не знала, как её топить. Она просто поставила противень внутрь и закрыла чугунную дверцу.

— Не знаю, как это работает, — призналась она дневнику. — Но, наверное, ты знаешь.

Дневник молчал. Но печь начала нагреваться сама собой. Анна почувствовала тепло, исходящее от кирпичей. Ей показалось, что печь улыбается. Или это просто играло воображение.

Хлеб пёкся сорок минут. Анна сидела рядом на табурете и смотрела на дверцу. Она не проверяла телефон — телефон был мёртв. Не отвечала на письма — писем не было. Не планировала встречи — встреч не было.

Она просто ждала.

Запах разошёлся по всему подвалу, потом поднялся наверх, потом вытек на улицу. Запах ржаного хлеба, свежей выпечки, чего-то такого, от чего урчит в животе и теплеет на душе.

Анна открыла дверцу. Хлеб был красивый — румяный, с золотистой корочкой, с надрезом, который разошёлся в улыбку. Она вытащила противень, поставила на стол. Постучала по корочке снизу — звук был пустым, как у спелого арбуза. Значит, пропёкся.

— Получилось, — сказала Анна. — У меня получилось.

Она вдруг поняла, что плачет. Не от горя — от чего-то другого. От того, что она, человек, который не умел ничего делать руками, который всю жизнь управлял людьми и цифрами, который боялся провала больше смерти, — она испекла хлеб. Самый обычный. Самый простой. И он получился.

Она отломила кусочек, попробовала. Горячий, мягкий, с хрустящей корочкой. Такой же, как вчера. Такой же, как во сне.

— Спасибо, — сказала она печи. — Спасибо, Текла. Спасибо, дом.

Она не знала, кому именно благодарна. Но благодарность была настоящей.

Раздался стук.

Анна вздрогнула. Стук повторился — наверху, в дверь. Кто-то пришёл.

Она поднялась по лестнице, вытерла руки о джинсы, открыла дверь.

На пороге стоял мальчик. Лет восьми, худой, с большими серыми глазами и русыми волосами, которые давно не видели ножниц. Он был одет в слишком большую куртку и резиновые сапоги не по размеру.

Мальчик молчал.

— Привет, — сказала Анна.

Мальчик молчал. Смотрел на неё немигающим взглядом.

— Ты что-то хотел?

Молчание.

Анна растерялась. В Москве она знала, как разговаривать с подчинёнными, с клиентами, с инвесторами. С детьми она не знала. Детей у неё не было. Детей она боялась.

— Ты потерялся? — спросила она. — Где твоя мама?

Мальчик молчал. Но его взгляд скользнул куда-то вниз, за плечо Анны. Она обернулась. На столе в подсобке лежал хлеб — горячий, румяный, нарезанный ломтями.

Мальчик смотрел на хлеб.

— Ты хочешь есть? — спросила Анна.

Мальчик кивнул. Один раз. Едва заметно.

Анна отступила в сторону, пропуская его. Мальчик вошёл. Не разулся — сапоги были грязными, но Анна не стала ругаться. Она отломила кусок хлеба, протянула ему.

Мальчик взял. Понюхал. Потом откусил маленький кусочек. Потом большой. Потом стал есть жадно, почти давясь, как будто не ел несколько дней.

— Тихо-тихо, — сказала Анна. — Подавишься. Я чай поставлю.

Она вскипятила воду, заварила чай (последний пакетик, но не жалко). Налила в кружку — единственную, которую нашла в шкафу, с трещиной, но целую. Мальчик пил чай маленькими глотками, не отрывая глаз от Анны.

— Как тебя зовут? — спросила она.

Мальчик поставил кружку, открыл рот, но не издал ни звука. Зажмурился. Попробовал снова. Губы шевелились, но голоса не было.

— Ты не можешь говорить? — мягко спросила Анна.

Мальчик кивнул. Слёзы выступили на глазах — от стыда или отчаяния. Анна не знала. Но она вдруг сделала то, что никогда не сделала бы в Москве. Она присела перед ним на корточки и положила руку ему на плечо.

— Ничего страшного, — сказала она. — Ты можешь не говорить. Я и так пойму.

Мальчик посмотрел на неё долгим, серьёзным взглядом. Потом вытащил из кармана куртки скомканную бумажку и протянул Анне. На бумажке было написано детским почерком, с ошибками:

«Меня зовут Паша. Я жыву за маяком. Мама сказала, что здесь пекут хлеп, от каторова становитца теплее. Маме тоже нужно. Она плачет каждый день. Вы можете испечь и для нее?»

Анна прочитала записку дважды. Потом посмотрела на Пашу. Он стоял перед ней — маленький, худой, в огромных сапогах, с лицом, на котором застыла надежда.

— Испеку, — сказала Анна. — Конечно, испеку. Для твоей мамы. И для тебя. Всегда.

Она не знала, откуда взялись эти слова. Она не умела обещать. Она вообще ничего не умела — только работать и бояться. Но сейчас она обещала. И чувствовала, что обещание не пустое.

Паша улыбнулся. В первый раз за долгое время — Анна это почувствовала. Улыбнулся и прижался к ней. Молча. Просто прижался — щекой к её животу, потому что не доставал до плеча.

Анна стояла, не зная, что делать. Руки висели плетьми. В Москве никто не прижимался к ней. Ни дети, ни взрослые. Никто.

Она осторожно, боясь спугнуть, положила руку Паше на голову. Волосы были мягкими, пахли дымом и улицей.

— Всё будет хорошо, — сказала она. — Обещаю.

Паша ушёл через час. Анна дала ему с собой полкаравая хлеба, завёрнутого в чистую тряпицу (нашлась в шкафу). Он взял, кивнул и побежал в сторону маяка, высоко подпрыгивая на ходу.

Анна смотрела ему вслед, пока фигурка не скрылась за поворотом.

Потом вернулась в дом, села на крыльцо и заплакала. В голос, впервые за много лет. Не скрываясь, не зажимая рот рукой, не шепча: «Я справлюсь, я сильная, я всё могу».

Она просто сидела и плакала — от жалости к этому мальчику, от нежности к его улыбке, от странного, незнакомого чувства, которое разливалось в груди.

— Что это было? — спросила она у дневника.

Дневник не ответил. Но она и сама знала.

Это было то, чего она лишала себя всю жизнь. Это называлось «быть нужной». Не за деньги. Не за достижения. Не за то, что ты можешь дать. А просто так. За хлеб. За тепло. За то, что ты есть.

Анна вытерла слёзы, встала, зашла в дом.

— Ну что, — сказала она стенам. — Давайте знакомиться заново. Я Анна. Я здесь живу. И я, кажется, теперь пеку хлеб.

Она не знала, что её ждёт завтра. Не знала, как быть с Пашей, с его мамой, с домом, с собой. Но впервые за долгое время она не боялась не знать.

Она просто взяла дневник, открыла на чистой странице и написала:

«Первый хлеб получился. Паша съел. Сказал, что маме тоже нужно. Завтра испеку ещё. И научусь топить печь. И починю кран. И…»

Она остановилась. Зачеркнула «и». Написала просто:

«Спасибо».

Подписаться не успела — рука устала. Но дневник, казалось, одобрил. Обложка стала чуть теплее.

Анна закрыла тетрадь, легла на кровать (всё ещё без матраса, всё ещё в спальном мешке) и закрыла глаза.

За окном зажигались первые звёзды. Холодные, далёкие, но всё же звёзды.

Она уснула с улыбкой.

Глава 4. Правила игры

На следующее утро Анна проснулась от холода.

Не от того легкого утреннего озноба, когда хочется натянуть одеяло до подбородка. Нет — от пронизывающего, липкого холода, который проник сквозь спальный мешок, сквозь свитер, сквозь кожу, до самых костей.

Она села, поежилась, обхватила себя за плечи. В окна не пробивался даже серый свет — за окнами была тьма. Поздняя осень, северный городок, короткие дни. Часы на стене показывали восемь утра, но на улице было темно, как в полночь.

— Доброе утро, — сказала она пустой комнате. — Доброе утро, дом.

Дом молчал. Но Анне показалось, что скрип половиц стал чуть мягче. Или просто привыкла.

Она встала, натянула поверх свитера еще один (нашла в чемодане — старый университетский худи с выцветшей надписью), спустилась в подвал. Печь была холодной, но закваска в глиняной миске пузырилась — живая, теплая, готовая.

Анна поставила чайник. Достала дневник. Села за стол.

— Так, — сказала она вслух. — У нас есть вчерашний хлеб. Полкаравая ушел Паше. Остальное я съела на ужин. Надо печь новый. Но сначала — план.

План. Хорошее слово. Родное слово. В Москве Анна начинала каждый день с плана — на сегодня, на неделю, на квартал. Планы были ее религией, ее наркотиком, ее щитом от хаоса. Если есть план — значит, всё под контролем. Если всё под контролем — значит, ты не развалишься на части.

Она взяла чистый лист бумаги (оторвала от блокнота, который нашла в тумбочке), ручку (шариковую, с засохшим колпачком) и написала:

«ПЛАН НА СЕГОДНЯ»

— Испечь хлеб по рецепту №1 (для Пашиной мамы).

— Найти Пашу и отдать хлеб.

— Разобрать чемодан.

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.