12+
Воспоминания генерала Полена. Инженер Наполеона

Бесплатный фрагмент - Воспоминания генерала Полена. Инженер Наполеона

Электронная книга - 196 ₽

Объем: 308 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

Предисловие

Мемуары о временах Первой Империи, увидевшие свет за последние годы, показали, какая плеяда доблестных воинов расцвела на заре этого столетия. Если и были такие героические офицеры, как Лассаль, Кюрели, Марбо, блиставшие несравненным блеском на небосклоне императорской эпохи, — существуют и другие люди, которые, при более скромной роли, оказали не менее значительные услуги и не в меньшей степени способствовали незабываемым успехам французских армий.

Генерал барон Полен, чьи «Воспоминания» мы публикуем сегодня, был одним из тех многочисленных солдат, в ком Наполеон умел соединить в единый прочный сплав воодушевление, ум и храбрость, чтобы сделать из них то несравненное орудие, с помощью которого он вознёс славу французского оружия так высоко, что этот период нашей истории по праву можно назвать эпопеей.

Выпускник Политехнической школы 1798 года, генерал Полен поступил в инженерный корпус по призванию, а также в силу того культа традиции, которому никогда не изменяла его семья. Его отец, Реми Полен, выдающийся учёный, в начале Революции был офицером инженерных войск; лишь неотложные семейные обстоятельства помешали ему продолжить блестяще начатую карьеру, а брат его матери — генерал-майор Сансон, граф де Риддагсхаузен, помощник начальника главного штаба Великой армии, директор Главного военного депо, — был одним из тех офицеров инженерных войск, чьи заслуги и редкие достоинства Император ценил более всего.

Эта традиция восходила к Николя Сансону, военному инженеру, государственному советнику и географу короля Людовика XIII, двоюродному прапрадеду генерала Полена; ей суждено было сохраниться и впредь. Оба младших брата генерала Полена, как и он, сделали блестящую карьеру в инженерном корпусе. Один из них, Гюстав, дослужился до полковника и при Луи-Филиппе, предварительно реорганизовав парижский корпус пожарных сапёров, стал его командиром. Он имел честь построить со своей ротой сапёров один из двух мостов через Березину; он первым потребовал признать за инженерными войсками их законную долю славы в этом столь героическом подвиге. Другой, Шарль, также полковник, особо отличившийся в 1832 году при осаде Антверпена, первым поднявшись на штурм во главе своих сапёров. Однако революция 1848 года оборвала его карьеру: его совесть не позволила ему поступиться воинской честью. Племянник и внучатый племянник сочли своим долгом идти по пути, столь ясно проложенному их старшими родственниками.

С 1806 по 1815 год генерал Полен участвовал во всех кампаниях, кроме кампании 1812 года; он служил офицером-ординарцем при маршале Ожеро и адъютантом дивизионного генерала инженерных войск графа Бертрана, который сам был адъютантом Императора и обер-гофмаршалом. Он прошёл путь от Неаполя до устья Немана, от устьев Дуная до устьев Рейна и Тахо. Будучи подпоручиком с 1800 года, он стал полковником в 1814-м, в тридцать два года и был вправе надеяться на достижение высших ступеней военной иерархии: далее будет видно, как обстоятельства этому помешали.

В тот самый момент, когда неумолимый предел служебного возраста застал его ещё полным сил и юношеской энергии, он пережил тяжёлый удар — безвременную смерть любимой жены, лишившую его самого дорогого в жизни; генерал Полен удалился в замок Сен-Леже; там, чтобы развеять одиночество долгих вечеров, он написал заметки о событиях, в которых принимал участие, и о том, что ему довелось увидеть; заметки совершенно личные, предназначенные исключительно для его племянников.

Унаследовав эти рукописи, мы сочли возможным доверить их друзьям, желавшим узнать подробности военной жизни этого человека, чьи достоинства и характер они по праву ценили. Именно по их настойчивым просьбам мы уступаем, передавая публике эти страницы, написанные просто, без всякой претензии, продиктованные живыми воспоминаниями и почитанием того гениального человека, что пронёс из конца в конец Европы наши торжествующие три цвета.

Наша роль ограничилась тем, чтобы собрать и привести в порядок эти разрозненные заметки; задача весьма отрадная, ибо она позволила нам лучше узнать и ещё больше полюбить этот образец верности и чести, этого солдата без упрёка, бывшего одним из наставников нашей юности, которому мы счастливы и горды воздать здесь посмертную дань глубокого уважения и благоговейной привязанности.

Раймон Полен-Рюэль,

капитан инженерных войск.

Замок Сен-Леже. Июль 1894 года.

Глава I. Мой отец. — Моё воспитание. — Я поступаю в Политехническую школу

Мой отец, Николя-Реми Полен, родился в Реймсе 1 октября 1752 года. Его отец служил в драгунском полку при Людовике XV и довольно быстро достиг высшего чина, на который мог рассчитывать в те времена, когда для получения настоящего командования необходимо было быть дворянином.

Много раз в детстве, зимними вечерами, сидя у камина, я слушал, как мой старый дедушка рассказывал о военных действиях, в которых он участвовал во время Ганноверской кампании, и говорил о битве при Лауфельде, где обратил на себя внимание маршала Саксонского такой отвагой и таким военным чутьем, которые шестьдесят лет спустя принесли бы ему эполеты генерала кавалерии.

Но седина покрыла его волосы, годы умерили кипучий пыл молодости, и он часто говаривал философски: «Война — прекрасная вещь… когда с неё вернулся».

Он дал моему отцу самое тщательное образование и воспитание, я бы даже сказал самое замечательное для своего времени. Эти заботы, в сочетании с особо одарённым умом, должны были дать счастливые плоды, и мой отец рано стал столь же совершенным по своим умственным качествам, сколь и по внешним.

С самого начала учёбы его особенно привлекали математические науки, рисование и архитектура. Будучи одним из лучших учеников Школы мостов и дорог, которую в то время возглавлял её основатель, знаменитый Перроне, он сразу же после окончания школы, по предложению этого выдающегося инженера, был назначен преподавать там математику и архитектуру.

Впрочем, ему предстояло пробыть там лишь три года. Женившись на очаровательной женщине, наделённой всеми достоинствами сердца и ума, столь же прекрасной, сколь и доброй, он не сумел устоять перед блестящим предложением, которое, казалось, должно было обеспечить ему состояние, и принял от графа О'Рейли, генерала на испанской службе и губернатора Королевской военной академии в Авиле, кафедру математики и фортификации.

Успех моего отца был полным, но моя мать, не сумев привыкнуть к климату Полуострова, вынудила его вернуться во Францию, где бенедиктинец Дом Деполь, знаменитый настоятель Королевской военной школы в Сорезе, предложил ему пост, идентичный тому, от которого он отказался.

Именно там я родился 12 марта 1782 года.

Но великие события 1789 года приближались семимильными шагами. Вместе с ними приходили идеи новой эры, полной надежды, свободы, величия для народов, процветания для Франции.

Молодой, живой, искренний, воодушевлённый великими свершениями, глубоко проникшийся великими примерами античности, преисполненный принципов равенства и милосердия, которым учит наша божественная религия, мой отец с жаром воспринял идеи обновления, веявшие над страной. Он отдавал себя целиком, предлагал на службу государству свои силы, честность, таланты и всё, что мог выделить из своего состояния в угоду общему делу. Он жертвовал собственным состоянием и состоянием своей жены, и все золото и драгоценности обоих супругов, какими они располагали, было собрано в один патриотический дар, преподнесённый зарождавшейся и испытывавшей нужду Республике.

Во II году Республики округ Кийан представлял для испанцев удобный путь для вторжения. Как только местные власти получили об этом известие, они через гражданина Бастуля, генерального синдика-прокурора департамента Од, пригласили моего отца прибыть на место, чтобы позаботиться об обороне ущелий Кийанских гор: «У нас есть, — говорил он, — артиллерия и люди; нам не хватает военного инженера, и именно вас совет департамента назначает, чтобы определить наиболее выгодные пункты для установки батарей и произвести разведку местности. Приглашаю вас немедленно явиться к совету, чтобы получить указания относительно вашего поручения».

Так мой отец в одночасье стал офицером инженерных войск и оставался им до того дня, когда его отсутствие стало уж слишком жестоко ощущаться его многочисленной семьёй, состоявшей к тому времени из девяти детей. В тот день, хотя он был уже капитаном и видел, как блестяще складывается его карьера, он попросил о замене на своей службе. В ту пору брат моей матери, Николя Сансон, преподавал строительное дело и военное искусство в Сорезе. Чтобы облегчить возвращение своего зятя, он предложил себя на его место, и по ходатайству генерала Дюгомье, главнокомандующего Пиренейской армией, эта замена была одобрена.

15 жерминаля II года Мазюрье, тогда помощник военного министра, принял отставку моего отца. Он вернулся в Сорез, возобновил свои занятия, которые никто в его отсутствие не решался вести вместо него, и вновь, со свойственным ему пылом, посвятил себя обучению блестящей молодёжи, толпами стекавшейся в Военную школу.

На его место капитаном инженерных войск был назначен Николя Сансон, и таким образом возобновилась семейная традиция, согласно которой, начиная с Николя Сансона — военного инженера, королевского географа и государственного советника короля Людовика XIII, двоюродного прадеда зятя моего отца, — в нашей семье всегда были инженерные офицеры.

Тотчас же по возвращении в Сорез мой отец взялся за труд, о котором я обязан упомянуть, ибо он явит его внукам как его высокое достоинство, так и его скромность одновременно.

Этот труд, так никогда и не опубликованный, на несколько лет опережал труд Монжа, который в своей «Начертательной геометрии» рассматривал те же вопросы.

Мой отец мог бы претендовать на свою долю столь важного открытия, но его скромность этому помешала. Возможно, он был прав для себя самого. Для своих детей, полагаю, он был неправ, ибо слава отца, наряду с его честью, — самая благородная часть наследия, которое он оставляет своим детям.

Я был на тот момент старшим из девяти детей у отца: три брата — Гюстав, Шарль и я — и шесть сестёр. Мой четвёртый брат, Ультим, родился позднее. Моё воспитание было одной из главных забот моего отца, чьё усердие не ослабевало ни на миг. Он заставлял меня изучать всё; моего ума и здоровья порой на это не хватало, и я иногда чувствовал, как у меня слабеет голова. Помню, что, будучи ещё слишком мал, чтобы читать «Юного Анахарсиса», я порой, держа эту книгу перед глазами, терял ход мыслей и слышал шум в голове, который повергал меня в неопределённую тоску и глубокую печаль. Я изучал не только математику, древние языки, рисование, топографию, фортификацию; к этому добавлялось изучение искусств, музыки, танца; я прекрасно плавал, но был слишком слаб для долгих упражнений, и однажды мне стало дурно, и я потерял сознание, получив приз по плаванию в коллеже.

Чтобы я не терял ни секунды, которое могла с пользой пойти на моё образование, отец укладывал меня спать рядом с собой, и перед сном заставлял повторять ему пройденный материал. При пробуждении на меня снова сыпались вопросы по арифметике, геометрии, истории или географии, физике или литературе, так что прежде, чем дети моего возраста добирались до школьной скамьи, мой ум к тому времени трудился уже по меньшей мере добрый час.

С таким отцом, таким наставником, я неизбежно должен был делать успехи, под страхом оказаться неисправимым тупицей. Поэтому во II году Республики я получил свою первую награду по математике и первый венок в качестве награды по фортификации.

Как только Конвент учредил Политехническую школу, мой отец занялся подготовкой в Сорезе тех учеников, чьи способности, казалось, делали их достойными этой Школы, и первым, кого он подготовил к поступлению, был я — словно желая ясно показать сорезцам, чего может достичь труд, подкреплённый хорошими уроками. Меня экзаменовал в Тулузе Монж, и я был принят в 1798 году.

Фулькье, Гиро, Глез, Лескюр — как и я, сорезцы и ученики моего отца, — были также приняты, и по счастливой случайности все пятеро мы оказались в одной и той же бригаде. На следующий год были приняты Брюель и Везиан-старший, ещё через год были приняты Везиан-младший и Горс, а в 1803 году — мой брат Гюстав.

Мне было только шестнадцать с половиной лет, когда отец отвёз меня в Париж, чтобы самому устроить меня в Политехническую школу. Ему казалось невозможным расстаться со мной — ведь я никогда не покидал его с тех пор, как научился ходить и с тех пор, как он взялся за моё воспитание. И всё же ему предстояло оставить меня почти одного в Париже, среди опасностей, подстерегающих молодежь, неспособную защититься от всех соблазнов подобной столицы. Но ему казалось, что, устроив меня, рекомендовав меня своей золовке, своим друзьям и прежним покровителям, он будет более спокоен, чем если бы я совершил это большое путешествие один.

Одним из важнейших визитов, которые он заставил меня нанести и который мог повлиять на моё будущее, был визит к его прежнему учителю и покровителю, знаменитому аббату Боссю, экзаменатору по инженерным войскам и флоту. Этот добрый старец принял нас со слезами на глазах и обещал ему помогать мне советом, наказав мне время от времени навещать его и рассказывать о моих успехах в учёбе в Школе. Его превосходные советы принесли свои плоды: два года спустя, по окончании Школы, он сам принимал у меня экзамен, и я вошёл в список выпускников инженерных войск, состоявший из восьми учеников в чине подпоручиков.

Глава II. Мои первые шаги в качестве офицера инженерных войск

Я стал офицером! Осуществилась мечта, лелеемая с самого детства, и я не знаю, испытывал ли я когда-либо за всю свою долгую карьеру более полное чувство радости, чем в тот день, когда впервые надел свой мундир с эполетами.

Быть офицером в восемнадцать лет — счастье для всякого молодого человека, желающего служить своей стране. Но чтобы понять состояние моего духа, нужно заметить, что моё назначение состоялось 20 декабря 1800 года, что с 1792 года все внимание было направлено исключительно на военные дела, что совсем недавно состоялась битва при Маренго и что, кроме того, меня воодушевляли блестящие успехи моего дяди Сансона, который, получив чин капитана инженерных войск в сентябре 1793 года, был уже бригадным генералом, главнокомандующим инженерными войсками Египетской армии.

Мир был заключён, и в ожидании случая лично увидеть войну нужно было учиться своему ремеслу. Я с усердием взялся за дело, движимый двойным побуждением: быть в числе первых своего выпуска, дабы при случае быть назначенным как можно скорее в армию, если первый консул призовёт к себе учеников Мецской школы, а также чтобы отдать должное заботам, полным сердечного участия, коменданта Школы, генерала Сент-Илера, которому меня рекомендовал мой дядя Сансон и чьей благосклонности, проявленной с первого же дня, ещё до того, как я успел хоть что-то сделать, чтобы её заслужить, я хотел быть достойным.

Новая организация инженерных войск, утверждённая 10 октября 1801 года, принесла мне 22 декабря звание поручика, при этом я остался в Меце для продолжения технического и практического обучения. Я пробыл там до 10 февраля 1803 года, когда получил приказ отправиться в Италию, чтобы принять участие в важных фортификационных работах, которые Бонапарт велел провести в Александрии, желая сделать её крепостью первого разряда, способной служить ему опорным пунктом в долине По.

Мне повезло начать службу под началом одного из самых выдающихся офицеров этого рода войск — генерала Шасслу. Моему прекрасному другу Лафоркаду и мне были поручены топографические работы, необходимые для расположения новых сооружений, которыми оснащали фортификацию крепости. Эта большая работа, вкупе с руководством важной строительной площадкой, поглощала большую часть нашего времени, что не мешало нам исследовать окрестности и особенно изучать столь близкое к нам поле сражения под Маренго, где первый консул только что подарил французскому оружию один из прекраснейших цветков в его венце славы.

22 мая 1804 года я был произведён в капитаны 6-й роты 1-го батальона сапёров, но остался откомандирован для несения службы в Александрии.

Пока мы трудились над тем, чтобы сделать Александрию неприступной крепостью, первый консул стал Императором. Я получил отпуск, чтобы приехать в Париж на торжества коронации, за которыми смог наблюдать вблизи благодаря моему дяде Сансону, тогдашнему директору Военного депо, который постоянно держал меня при себе, словно я был его ординарцем. Я, в частности, присутствовал на великолепном празднике, данном в Опере, организатором которого был мой дядя, — организатором столь совершенным, что маршалы Франции поручили Бертье поблагодарить его письмом «за те заботы, которые он пожелал приложить, чтобы подготовить праздник, признанный Императрицей самым прекрасным и наилучшим образом устроенным из всех, что когда-либо давались».

В ту пору я впервые увидел всё великолепие нового императорского двора, оставившее во мне восторг, столь же живой сегодня, как и в первый день.

Вернувшись в Александрию, я продолжил там свои работы. Но в это время, в такой тайне, что ни один из офицеров, бывших со мной, ничего не заподозрил, Император формировал в Булони ту Великую армию, уникальную в анналах истории, которая в 1805 году устремится на завоевание бессмертия!

Мой дядя Сансон, в качестве начальника инженеров-географов, был одним из наиболее осведомлённых о замыслах Императора, поручавшего ему главные разведки. Он тщетно пытался взять меня к себе. Ни я, ни кто-либо из офицеров Александрии не смогли войти в состав Великой армии. Но хотя мне не выпало счастья находиться при Ульме и увидеть Аустерлиц, вскоре мне представился случай повоевать и принять боевое крещение.

Глава III. В Неаполитанской армии. — Осада Гаэты. — Разведка крайнего правого фланга фронта атаки. — Меня представляют к Почётному легиону. — Аудиенция у короля Неаполя

1 января 1806 года меня назначили в Неаполитанскую армию, и с сильно бьющимся от волнения, беспокойства и радости сердцем я отправился к своему новому месту службы. Мой друг Лафоркад, такой же робкий новичок, как и я, отправлялся вместе со мной, и рядом друг с другом мы чувствовали себя увереннее.

Жозеф Бонапарт, имея при себе маршала Массена, командовал армией, к которой мы присоединились в Болонье 9 января. Большинство из нас не знали ни цели, к которой мы направлялись, ни причины начинаемой нами кампании. Всё это войска узнали лишь 18 января из общего приказа маршала.

Бюллетень от 27 декабря, датированный из Шёнбрунна, известил Европу о решении Императора изгнать из Неаполя правящую династию. Маршал велел зачитать его войскам и напомнил о вероломстве неаполитанского двора, который, испросив и получив договор о нейтралитете, сам же объявил войну Франции два месяца спустя, без малейшего повода, и открыл нашим врагам, англичанам и русским, вход в свои порты и крепости. Он говорил также, что если следует быть беспощадным к вероломству неаполитанской династии и защищающим её солдатам, то надлежит сохранять мирное отношение к народу, который не был нашим врагом.

Эта прокламация глубоко врезалась мне в память. Это была первая война в моей жизни, и я впитывал каждое слово, слетавшее с уст этих командиров, которых я рассчитывал увидеть ведущими нас к верной победе.

Мы всё продолжали продвигаться вперёд, почти не встречая сопротивления, и различные рекогносцировки, которые мне поручали, ни разу не ставили меня перед сколько-нибудь серьёзной опасностью.

8 февраля мы достигли Гарильяно, где Жозеф Бонапарт разделил свою армию на три корпуса. Что до меня, я был прикомандирован к штабу второго корпуса, которым командовал генерал Рейнье.

Через Терачину нам предстояло идти на Гаэту, к которой, почти без происшествий, мы прибыли 12 февраля. В тот же день генерал велел потребовать немедленной сдачи от коменданта крепости, принца Гессен-Филиппштадтского. При отказе, которого, впрочем, вполне ожидали, генерал Рейнье тотчас же приказал генералу Гриньи силой захватить редут Сент-Андре.

Впервые я видел серьёзный бой и, широко раскрыв глаза, с пересохшим от волнения и тревоги горлом, смотрел, как наши войска спокойно идут на приступ, на полной скорости взбираются на редут, и я рукоплескал их успеху, как вдруг увидел, что мимо нас на плечах трёх солдат проносят укрытое плащом тело генерала Гриньи, которому ядро только что снесло голову. Молча, сняв шляпы, мы смотрели на эту жертву собственной доблести, и я, не привыкший к ужасам поля сражения, невольно думал о семье этого солдата — неведомой мне, впрочем, — который, полный задора, только что отдал жизнь за свою родину.

На следующий день мы узнали, что депутаты Неаполя только что договорились с Жозефом Бонапартом о сдаче Гаэты и Неаполя, и мы уже сожалели о своей кампании, которая закончилась, не успев начаться.

Принц Гессен-Филиппштадтский, однако, не пожелал признать действительность этой сдачи и заявил о своём намерении защищать до конца крепость, охрану которой доверила ему королева Каролина.

Генерал Рейнье, овладевший внешними укреплениями Гаэты в первый же день, не должен был продолжать её осаду. Эту задачу поручили маршалу Массена и его корпусу, который одновременно охранял Неаполь. Но почти все инженерные офицеры армии были прикомандированы к осадному корпусу. Я оказался в их числе и с радостью вновь обрёл Лафоркада, чья судьба, решительно, была связана с моей.

У меня нет ни намерения, ни притязания составить рассказ об осаде Гаэты. Этот труд не входит в рамки этих личных строк, где я хочу говорить лишь о том, что касалось лично меня и что я видел.

Что до общей службы, мне предстояло вместе с товарищами нести траншейную службу; кроме того, у меня было довольно важное поручение. На нас с Лафоркадом были возложены рекогносцировки, трассировки осадных сооружений, их съемка и составления планов, прилагаемых к журналу осады.

Во время моей траншейной службы не произошло ничего примечательного, и я сохранил лишь воспоминание о значительных трудностях, которые представляли подступные работы на песчаном грунте, где для укрепления апрошей нам приходилось почти повсюду облицовывать их ценой величайших усилий, — трудностях, сравнимых лишь с трудностями минной проходки сквозь скальные глыбы, местами пронизывавшие песчаную равнину.

Но в ночь с 4 на 5 апреля у меня было важное поручение, которое произвело на меня сильное впечатление, ибо впервые мне предстояло отправиться одному на поиски сведений первостепенной важности с точки зрения руководства осадными операциями.

Утром 4 апреля я получил приказ немедленно явиться к генералу Лазовски, чья квартира находился в Кастеллоне. Я тотчас же явился, и генерал, протягивая мне руку, сказал: «Дорогой мой Полен, ваш дядя Сансон горячо рекомендовал вас генералу Валлонгу и мне. У меня есть два способа проявить к вам интерес: либо оградить вас от опасностей, либо дать возможность продемонстрировать свои достоинства».

Тогда я его прервал: «Мой генерал, если только вы сами не сделаете выбор за меня из этих двух возможностей, это было бы оскорблением как для меня, так и для моего дяди. И я надеюсь, что вы не забудете обо мне, когда сможете найти мне применение при любых обстоятельствах — и в особенности тогда, когда предстоит столкнуться с опасностью или когда представится случай доказать, что я достоин быть сыном своего отца и племянником генерала Сансона».

«Что ж, друг мой, сегодня вечером у вас будет серьёзное поручение. Прежде чем окончательно определить точку атаки, генерал Кампредон хочет знать, возможно ли предпринять внезапный штурм стены по лестницам против куртины, возвышающейся над скалами у самого моря, на нашем крайнем правом фланге. Ему нужен точный ответ завтра утром. Ступайте, я рассчитываю на вас».

Я удалился, сказав: «Мой генерал, вы получите ответ завтра на рассвете».

Весь день меня преследовали воспоминания о рекогносцировке, произведённой моим дядей Сансоном при осаде Сен-Жан-д'Акра, где он был тяжело ранен в правую руку, отправившись измерять высоту контрэскарпа напротив бреши, пробитой у большой атакующей башни. Добравшись до края рва, ползя на четвереньках, он собирался прощупать ров верёвкой с большим камнем на одном конце, когда пуля, выпущенная из одной из бойниц второго этажа башни, пронзила ему правую руку, выступавшую над гребнем рва. Не жалуясь, без единого крика, который мог бы привлечь внимание неприятеля, он упорствовал в исполнении своего поручения и дважды тщетно пытался повторить попытку. Ему пришлось отступить, побеждённому болью, так и не сумев уточнить глубину рва, но убедившись, что контрэскарп облицован каменной кладкой.

Тогда я отдал бы всё, чтобы быть способным сделать то, что сделал он.

Около четырёх часов дня я отправился к нашим наиболее выдвинутым вперёд работам на правом фланге и с подзорной трубой как мог наметил путь, которым следовало идти, чтобы добраться до подножия куртины; и, как только настала ночь, я направился к морю, чтобы исполнить своё поручение.

Чтобы не производить никакого шума, я заменил свои сапоги на матерчатые туфли, а в качестве оружия у меня были лишь два пистолета за поясом.

Под прикрытием наших работ я смог выйти на пляж и на цыпочках пройти за парапет. Песок заглушал мои шаги, и я вполне надеялся добраться до цели не привлекая внимания. Я быстро добрался до скалистого откоса, образующего подножие куртины, и, лёжа на животе, начал взбираться по расщелинам скалы, стараясь не скатить ни единого камня и избежать любого шума, который мог бы привлечь внимание часовых, если таковые были на валу. Подъем был тяжёлым, но моё стремление достичь цели было столь велико, что я даже не замечал, как мои руки раздираются об острые выступы скалы.

Мне удалось добраться до самого подножия куртины. Её высота была не слишком значительной, и её можно было бы взять штурмом без особого труда, но подступы к ней были непроходимы для войск. Одинокий человек, как я, мог туда добраться, но вооружённый отряд никогда бы туда не дошёл. Для меня картина была ясна; нужно было возвращаться во французские линии. Ночь была великолепна, звёзды, чей свет не выдал меня во время моей вылазки, казались мне ещё более яркими, и я опасался, что на обратном пути мне повезёт меньше, ибо спуск с этих крутых скал был ещё труднее подъёма.

Я остановился передохнуть на минуту и уже собирался продолжить спуск, как вдруг услышал над своей головой смену часовых. Я как мог притаился в тени, и когда шум над моей головой прекратился, я решился вновь пуститься в путь. Не успел я сделать и двадцати шагов, как глыба, на которую я опёрся ногой, поддалась под моим весом и, с грохотом, показавшимся мне чудовищным, покатилась от скалы к скале, чтобы в конце концов упасть в море. От неожиданности я остановился и, стараясь стать как можно незаметнее, ждал, тревожно устремив взгляд на гребень, серым силуэтом вырисовывавшийся на небе необычайной, чистейшей синевы.

На вершине вала ничто не шелохнулось, но я счёл полезным ещё долго оставаться неподвижным, чтобы убедиться, что за мной не следят. Наконец я решился; с трудом, с предосторожностями на каждом шагу, я сумел завершить свой спуск и удовлетворённо вздохнул, почувствовав под ногами песок пляжа, вдоль которого я двигался очень осторожно, чтобы не рисковать в последнюю минуту потерять плоды столь хорошо использованной ночи.

Наши траншейные караулы знали о моём выходе за линии, и я смог вернуться туда, не будучи потревожен. Не тратя времени на то, чтобы добраться до своего жилища, я тотчас же явился к генералу Лазовски, которому в четыре часа утра доложил о своём поручении. Лицо и руки у меня были в крови, одежда, изодранная о скалы, была вся в лохмотьях; но моя цель была достигнута, и генерал, крепко пожав мне руку, отпустил меня, назначив мне встречу в этот же день, в десять часов утра, у генерала Кампредона.

Там я сделал подробный доклад о своей разведке перед генералами Лакуром, командовавшим осадными войсками, Кампредоном, командовавшим инженерными войсками, и Лазовски, его помощником, и удалился, осыпанный горячими похвалами за то, как я исполнил своё поручение. Это было больше, чем я заслуживал; я был просто счастлив.

Как я уже говорил, помимо траншейной службы, мы с Лафоркадом упорно трудились над своими топографическими работами. Нам удалось начертить прекрасный план осадных работ, который был передан Императору князем Невшательским.

17 июля в цитадели Гаэты образовалась брешь, пригодная для штурма, но, прежде чем начать штурм, маршал Массена велел потребовать от гарнизона сдачи. 10-го числа принц Гессенский был тяжело ранен, и крепость лишилась вместе с ним главной движущей силы своей обороны. Поэтому была принята почётная капитуляция, и 18-го мы вошли в её стены.

Генерал Кампредон внес меня в список офицеров, для которых просил звезду Почётного легиона. Но министр счёл его прошения слишком многочисленными и вычеркнул трёх наименее выслуженных офицеров, не имевших ранений. Мы с Лафоркадом оказались в их числе.

Радость от успеха в моей первой кампании несколько сгладила моё разочарование, и я твёрдо пообещал себе действовать ещё лучше в будущем.

Генерал Лазовски вскоре представил меня королю Неаполя на частной аудиенции. Король Жозеф выразил мне сожаление о том, что видит меня без награды после моих действий во время осады, обещал настоять перед Императором, чтобы меня приняли в Почётный легион, и добавил, что намерен учредить орден за заслуги перед его короной и что я буду включён в первое же пожалование этого ордена. Я действительно получил его сразу же после учреждения.

Глава IV. Я покидаю Италию, чтобы присоединиться к Великой армии. — Являюсь к маршалу Ожеро. — Берлин

После окончания осады Гаэты меня вызвали в Неаполь, где я должен был служить под руководством полковника д'Опуля, директора фортификаций, и в течение моего пребывания в этом чарующем городе я смог воспользоваться всеми бесчисленными удовольствиями, какие там можно найти.

Внезапно вокруг нас начали распространяться слухи о войне, которые вскоре стали реальностью. Нам предстояло вступить в борьбу с Пруссией, которая со времён Вальми оставалась лишь зрительницей наших сражений.

В середине сентября я получил от генерала Шасслу приказ присоединиться к 7-му корпусу под командованием маршала Ожеро, чтобы войти в состав инженерного штаба этого армейского корпуса.

Лафоркад, мой близкий друг и неразлучный товарищ, был определён в тот же корпус, а полковник Лакост был назначен командовать в нём инженерными войсками. Изоар, такой же капитан, как и мы, также участвовавший в осаде, со своей стороны отправлялся присоединиться к 6-му корпусу под командованием маршала Сульта.

Для нас было настоящим счастьем отправиться вместе. Приятные беседы, в которых смешивались воспоминания о наших последних военных удачах и наши планы на будущее, должны были сократить бесконечно долгие переходы, которые нам предстояло совершить на почтовых.

Именно в Инсбруке мы узнали о первых успехах Великой армии. Каждый город, через который мы проезжали, гремел вестями о победах Императора. Бавария выказывала живейший энтузиазм; час предательства и измены ещё не пробил для Вреде, Рагловича и многих других.

Наконец, на Дунае, мы узнали о битве при Йене и полном уничтожении прусской армии. После этого ужасающего разгрома столь прекрасной армии, быть может, состарившейся в слишком долгом покое, её остатки, не способные вновь собраться, рассеянные, блуждающие, растекались и исчезали, как тающий на солнце снег. Крепости на Эльбе и Одере переходили в наши руки без даже того подобия сопротивления, которое спасает честь коменданта, и можно было видеть, как Штеттин, крепость первого разряда, открывает свои ворота всадникам генерала Лассаля.

Блюхер, однако, спас свой корпус от общего разгрома. Он благоразумно отступал перед Бернадотом, который таким образом знакомился под пушечными выстрелами с теми шведами, что два года спустя должны были предложить ему королевскую корону. Прусский генерал, будучи в конце концов прижат в Любеке, сумел бежать с некоторыми из своих людей и смог добраться до левого берега Штекница, сесть на корабль в Травемюнде и бежать по Балтике.

Мы наконец прибыли в Виттенберг как раз в тот момент, когда Император, окружённый всем своим штабом, разъезжал по гласисам совершенно обветшалой крепости, которую он осмотрел и приказал привести в оборонительное состояние, чтобы контролировать переправу через Эльбу на одной из главных дорог к Берлину, которую она прикрывала.

Он работал на будущее!… Что бы ни говорили об этом плохо осведомлённые или недоброжелательные писатели, Наполеон всегда был предусмотрителен, даже в дни удачи: свидетельство тому — многочисленные укрепления, которые он велел возвести в 1809 году, чтобы оставаться хозяином переправ через Дунай, свидетельство тому — многочисленные позиции, приведённые в оборонительное состояние в тылу его армии и на линии её сообщений.

Мы уже собирались миновать ворота Виттенберга, когда императорский штаб внезапно предстал перед нашими глазами. Восторженным голосом двадцатилетних сердец мы дружно выкрикнули «Да здравствует Император!» столь звонко, что это заставило Его Величество обернуться — нас отделял от него лишь вал крепостного рва. Улыбка пробежала по его спокойному лицу, и он продолжил осмотр укреплений крепости.

Эта сцена навсегда останется у меня в памяти.. С одной стороны — простота и спокойствие Наполеона, тихая серьёзность его лица; с другой, составляя странный контраст, — движение, оживление, богатство мундиров, изящество лошадей этих генералов, прославившихся в том возрасте, когда другие только начинают свою карьеру, среди которых Лемаруа показался мне одним из самых красивых.

Всё, казалось, для нас было кончено после этих столь стремительных и решительных событий, и нам трудно было бы поверить в их реальность, если бы мы не видели вокруг себя различные корпуса этой Великой армии, отмечавшей победами свой путь к столицам Европы.

Но повсюду шептались, что русские идут на помощь пруссакам, и мы уж постараемся получить и свою малую долю славы.

Из Виттенберга мы отправились в Потсдам и Берлин, но с большими трудностями, вызванными как невероятной загруженностью дорог, так и их скверным состоянием.

Лишь на первый взгляд Берлин может произвести впечатление столицы. Ничто не отозвалось ни в моём сердце, ни в моём воображении, когда я посетил этот город. Ничто не трогает в этих больших, ровных улицах, где не найти ни малейшего следа старинной цивилизации. Всё там кажется творением вчерашнего дня, годы ещё не успели придать вещам патину и сообщить им налёт старины. В этом современном королевстве время ещё нигде не оставило своего следа, и испытываешь немалое разочарование, обнаруживая за фасадом великолепного здания убогие лавчонки ремесленников… Это похоже на блестящую театральную декорацию, за которой не найти ничего, кроме мрачных ужасов закулисья… Философский дух основателя прусской монархии, однако, проявляется в расположении этих двух храмов — католического и лютеранского, — которые великий Фридрих, быть может, с некоторой вольтеровской насмешкой, поставил один напротив другого.

Первой моей заботой по прибытии в Берлин было отыскать моего дядю, генерала Сансона, генерал-адъютанта Великой армии, который в качестве директора Главного военного депо командовал корпусом военных инженеров-географов, организованным им самим. Проведя день отдыха у него, в приятных семейных беседах, имея счастье вновь увидеться с ним и поговорить о моей матери, я отправился в Шарлоттенбург, в главную квартиру маршала Ожеро.

Я застал маршала за великолепно накрытым столом, среди многочисленного штаба. Он усадил меня рядом с собой и долго беседовал со мной, говоря о моём отце и о моём дяде Сансоне, своих друзьях, которые оба, под командованием дивизионного генерала Ожеро, получили своё боевое крещение в качестве капитанов инженерных войск в Восточно-Пиренейской армии.

Вернувшись в тот же вечер в Берлин, я без промедления занялся покупкой трёх лошадей, которые были мне необходимы. Конюшни евреев были ещё хорошо заполнены, и, весьма щедро заплатив, я оказался довольно неплохо снаряжён. Запасная лошадь, предназначенная для моего слуги, могла в случае нужды послужить и мне. Впрочем, на войне, после удачной стычки с вражеской кавалерией, трофейных лошадей обычно быстро продают, и по низкой цене, те всадники, что ими завладели и которым было бы весьма затруднительно держать их при себе даже несколько дней.

Я вполне на это рассчитывал, чтобы вновь пополнить своё снаряжение, если бы мои покупки меня не устроили.

Глава V. Г-н де Сегюр. — Пребывание в Варшаве. — Переправа через Вкру. — Смерть капитана Лафоркада. — Бой при Голымине. — Марселен Марбо. — Одиссея одного рекогносцировочного эскиза. — Марш на Гейльсберг. — Приключение двух вольтижёров

Вскоре после этого 7-й корпус начал своё движение на Позен. Мы ещё не знали, перешли ли русские Вислу и войдём ли мы в Варшаву, не встретив их. Русская армия была настолько не готова вовремя прийти на помощь пруссакам, что мы смогли пройти эти сто двадцать льё от Германии, не заметив ни единого вражеского разъезда.

При таком положении дел продвижение до самой Вислы становилось простым военным маршем, которому к тому же особенно благоприятствовало время года, хотя оно уже было довольно поздним в этих краях. Переход за переходом, мы прибыли в Позен.

Император прибыл туда лишь через пятнадцать дней. Г-н Филипп де Сегюр, носивший тогда капитанские эполеты, старший квартирмейстер императорских дворцов, был специально приставлен к обустройству зданий, которые должен было занять Император. Я часто виделся с ним в ту пору, а также с г-дами Байоном и Дешаном, фуражирами дома Императора, которые в зелёном мундире, в чине поручиков, руководили уборкой, обставлением и различным снабжением императорского жилища.

Насколько мне известно, с 1807 по 1814 год граф де Сегюр никакого иного участия в войне не принимал. Он исполнял обязанности, столь тесно связывавшие его с военным домом и личной службой Императора, что мне трудно понять то досадное влияние, под которым он писал, в первые годы Реставрации, свою «Историю похода в Россию». С грустью видишь, как на каждой странице этого сочинения проступает сильное преувеличение ошибок, которых невозможно было избежать в столь ужасных обстоятельствах, и множество малообоснованных нападок на личность, характер и действия Наполеона во время злополучных дней 1812 года.

Во время этого пребывания в Позене, по просьбе, с которой генерал Сансон, мой дядя, обратился к маршалу Ожеро, я работал вместе с инженерами-географами над составлением подробной съёмки Варты. Я принял эту работу с сожалением, и лишь для того, чтобы исполнить желание моего дяди, ибо я хорошо знал, что на войне лучше всего всегда находиться со своим корпусом, дабы делить с товарищами и злую, и добрую судьбу. Затем я отправился в путь, чтобы наконец присоединиться к 7-му корпусу, стоявшему лагерем неподалёку от Варшавы.

Проездом я увидел Гнезно, чёрный город, весь из трухлявого дерева, эту древнюю столицу Великой Польши, где архиепископ-примас короновал польского короля. Я совершал этот путь вместе с капитаном инженерных войск Дельма, который был моим товарищем в Александрии. Мы передвигались на телегах, лёжа, «как телята», как мы говорили, на снопах соломы, через бесконечные песчаные равнины, покрытые сосновыми лесами, с редкими деревушками, источающими нищету, где нам едва удавалось найти немного чёрного хлеба и картофеля, чтобы подкрепиться.

Наши лошади следовали небольшими переходами. Что до нас, взяв реквизированную повозку якобы на один день, мы уже не расставались с ней вплоть до прибытия на место назначения. Поэтому бедные крестьяне, которые нас везли, вынуждены были преодолевать невероятные расстояния. Бедные лошади! Бедные крестьяне! Они жили как могли, а мы вовсе не заботились о них, и большинство из них уже не возвращались в свои деревни. Оказавшись вдали от родных мест, брошенные теми, кто их реквизировал, они переходили в руки других офицеров, которые гнали их ещё дальше, и в конце концов они оказывались в походе вместе с нашими армиями.

В Ловиче, незадолго до прибытия в Варшаву, я узнал, что главная квартира 7-го корпуса находится в Плоцке, немного левее от меня, на правом берегу Вислы. Но возможность увидеть Варшаву, потребность в небольшом отдыхе и в нормальной пище, жажда снова найти следы цивилизации — всё это, вкупе с моей уверенностью в удалённости неприятеля, сломило моё намерение срочно присоединиться к своему армейскому корпусу.

В Варшаве я застал генерала Шасслу, под началом которого служил в Александрии. Он задержал меня при себе на десять дней, и за это время я смог воспользоваться теми весёлыми развлечениями, которые присутствие Императора позволяло найти в столице Польши.

Каждый день проводился какой-нибудь смотр, устроенный Его Величеством, какая-нибудь конная или экипажная прогулка. Каждый вечер были представления, балы, на которых нашим ослеплённым глазам являлись знатные польские дамы, столь прекрасные в своих великолепных национальных нарядах. Одна из них, графиня Валевская, приковала к себе, как говорили, взгляд самого Императора.

Вскоре мне пришлось присоединиться к маршалу Ожеро. За три перехода, на своих лошадях, я прибыл в главную квартиру Плоньска, куда маршал перебрался, покинув Плоцк.

При маршале служило несколько адъютантов: полковники Альбер и Сикар, батальонный командир Масси, эскадронный командир Николя и капитаны Бро, Менвьель и Марселен Марбо. Последний, как и его брат Адольф Марбо, был моим соучеником в коллеже Сореза.

Едва я приступил к службе в инженерном штабе армейского корпуса, как маршал забрал меня оттуда, чтобы использовать при себе в качестве адъютанта по части работ, относящихся к моему роду войск. Это назначение в его военный дом вызвало некоторое недовольство среди младших чинов. Я не мог поначалу этого не заметить, но за несколько дней всё это сгладилось.

Наша главная квартира располагалась в замке Плоньска, обширном строении с огромными пристройками, полностью выстроенном из необработанного дерева, как большинство польских замков. Стволы деревьев, уложенные горизонтально и вертикально, образовывали стены и обрамления окон с изящной прокладкой из мха, кровля была соломенной. Этот внешний вид хижины странно контрастировал с роскошью и изысканностью внутреннего убранства.

Впрочем, это жилище было превосходно всем снабжено. Победоносные армии, разбитые армии, отставшие, мародёры и любители поживиться ещё не успели разорить и разграбить эти гостеприимные дома, где жители принимали нас с такой сердечностью.

Наше пребывание в Плоньске оставило глубокий след в моей памяти. Каждое утро кто-то из нас отправлялся в разведку на берега Вкры, за которой предполагали присутствие русского корпуса. По возвращении прекрасный обед, оживлённый обществом замка, хорошая музыка, исполняемая дочерьми хозяев дома, делали это пребывание одним из самых приятных. Но конец этой счастливой передышки был не за горами. Неприятель был очень близко, и с нашей стороны всё было тайно подготовлено, чтобы напасть на русских врасплох.

Однажды утром мы выступили, чтобы форсировать Вкру в трёх местах: сначала у Сохоцина, где неприятель разрушил мост; ниже, у весьма проходимого брода; и, наконец, ещё ниже по течению, близ мельницы, где также нужно было восстановить мост.

Генерал Эдле, командовавший дивизией, должен был форсировать переправу у Сохоцина; генерал Дежарден, командовавший другой дивизией, должен был перейти вброд, а генерал Лаписс со своей дивизией должен был форсировать Вкру по мосту у мельницы; эта тройная операция, разумеется, должна была осуществляться лишь той частью войск, что находилась под началом трёх дивизионных генералов.

Было десять часов утра, когда все приготовления к атаке были завершены. Маршал, который до этого момента, чтобы не насторожить неприятеля, оставался в засаде, выдвинулся на высоты правого берега, в центре своего резерва.

Приказы маршала были таковы: провести лишь простую демонстрацию перед мостом у Сохоцина, подступы к которому простреливались мощными русскими батареями, и заставить неприятеля удерживать этот пункт до тех пор, пока нижние переправы не будут форсированы генералами Дежарденом и Лаписсом. Тогда неприятель, не зная, что его левый фланг обойдён нашим скрытым маршем через леса, продолжал бы удерживать позицию перед генералом Эдле и оказался бы охвачен с левого фланга и с тыла войсками генералов Лаписса и Дежардена, поднявшимися вдоль левого берега Вкры. Взятые с трёх сторон, русские должны были погибнуть.

Но произошло совсем иное. Генерал Эдле желал заполучить славу этого дня и, не дожидаясь известия о движении генералов Лаписса и Дежардена, яростно атаковал мост у Сохоцина. Неприятель, хорошо укрепившийся за земляными сооружениями, сражался с огромным преимуществом против наших войск, находившихся на открытой местности, осыпая пулями мост, который сапёрная рота пыталась восстановить под яростным огнём.

Наконец, обойдённая с левого фланга, русская армия отступила, и генерал Эдле смог перейти восстановленный мост, но лишь для того, чтобы увидеть, как русские скрываются в лесах Насельска и Нове-Място, не дав захватить ни одного пленного.

Если бы не тщеславное и нелепое честолюбие генерала Эдле, эта переправа через Вкру совершилась бы почти без кровопролития, благодаря прекрасным тактическим распоряжениям маршала. Вместо этого она стала причиной довольно серьёзных потерь, в первую очередь среди которых я должен назвать гибель капитана инженерных войск Лафоркада, моего близкого друга, который получил пулю прямо в сердце, руководя восстановлением моста, над которым трудились его сапёры.

Я похоронил его на правом берегу Вкры, на том самом месте, где он был убит.

Ночь была для меня печальной и мрачной. Моё истерзанное сердце было занято потерей, которую я только что понёс, — потерей лучшего из моих товарищей, друга детства, с которым в течение пяти месяцев осады под Гаэтой я с радостью встречал тысячи смертельных опасностей, куда более серьёзных, чем та, от которой он погиб.

Маршал спал среди нас, в шалаше, который он попросил меня для него построить. Вскоре два сапёра инженерных войск соорудили вокруг ствола вековой сосны укрытие из ветвей, которое должно было защищать нас от непогоды. Все уснули, завернувшись в свои меха, но я… я бодрствовал у бивачного костра, охваченный самым горьким сожалением, с глазами, обращёнными к тому мосту у Сохоцина, близ которого мой дорогой Лафоркад спал своим последним сном, на том самом месте, где он пал смертью храбрых.

На следующий день 7-й корпус двинулся на Нове-Място, а маршал лично продвинулся до Насельска. Тем временем Император форсировал Буг близ Сероцка. Даву пришлось с яростным боем овладеть переправой. Неприятель, следовательно, явно располагался между Бугом и Наревом, а войска, которые 7-й корпус потеснил при переправе через Вкру, были лишь наблюдательным корпусом перед Наревом. Если эта оборонительная позиция и была выгодна русской армии, то всё же таила в себе большую опасность, и Император хотел по возможности использовать её в полной мере. Разбить и вытеснить русских с этой позиции, продвинув 7-й корпус вплоть до Нарева, означало бы разом отбросить их на Белосток, за пределы их операционной линии, которая от Пултуска вела на Кёнигсберг и Балтику; это означало бы с самого начала перенести борьбу на русскую территорию, вместо того чтобы обрушивать ужасы войны на несчастную Польшу.

К несчастью, неприятель не позволил осуществить замысел Наполеона. Он принял сражение, оставив за собой переправу через Нарев у Пултуска, чтобы в случае нужды расположить её между собой и нами.

Никогда ещё столь ожесточённое сражение не происходило на столь размокшей земле. Подвязки гетр рвались и пехотинцы теряли обувь в липкой грязи; кавалерия увязала по грудь лошадей; пушки и повозки буквально плыли в море грязи.

В тот день мы двигались от Нове-Място на Голымин. Русские, отступая по правому берегу Нарева, неизбежно должны были встретить нас на своем фланге, прямо на марше. К несчастью, маршал Ожеро не знал о том, что происходило у Пултуска, отстоявшего на шесть-семь льё. Поэтому, заметив русскую колонну, не зная, что это отступающие войска, атакованные с фланга, он отдал осторожные боевые распоряжения и, вместо того чтобы броситься очертя голову на неприятеля, прощупал его, прежде чем устремиться вперёд и перекрыть дорогу на Голымин.

Неприятель построился, чтобы выиграть время, и как только солнце село, воспользовавшись внезапной ночной атакой, он скрыл своё движение и исчез.

Ничто не могло заставить нас предвидеть это ночное сражение. С большим преимуществом русские вели по нам огонь, ведь мы были освещены нашими бивачными кострами, и застигнутые врасплох, с оружием уже составленным в козлы, не знали, куда отвечать.

Внезапно раздался ужасающий залп русской артиллерии. Ядра и гранаты обрушились на то место, где находились мы с маршалом. Капитан Бро падает с лошади: её голова была буквально снесена. Я находился с ним бок о бок и весь оказался забрызган её кровью. И тотчас же, после яростной атаки одного русского полка, которую мы встретили залповым огнём в упор, воцаряются спокойствие и тишина. Русские исчезают в ночи, и мы не можем их преследовать. Лишь на следующий день мы узнали, что русская армия от нас ускользнула. Части, которые потеснил Император, отошли по большой дороге на Пшасныш, а те, что столкнулись с нами, — по дороге на Цеханув.

Мы умирали от голода, а в темноте невозможно было покинуть то место, где мы находились, чтобы отправиться на поиски хоть какого-нибудь пропитания. Дороги, поля — всё представляло собой сплошное море грязи, непроходимое, как и под Пултуском, и в 7-м корпусе «грязи Голымина» стало именем нарицательным для обозначения непролазной страны.

В ту ночь эгоизм Марселена Марбо проявился во всей своей неприкрытости и внушил мне к нему чувство, которое так и не изгладилось. Как я уже говорил выше, мы умирали от голода. Было два часа ночи, а я лично не ел с одиннадцати часов утра. У нашего бивачного костра я увидел Марбо, поедающего картофель, который он пёк под золой. Одной из этих картофелин было бы достаточно чтобы хоть немного успокоить мой бедный желудок, и я попросил её у Марбо. Каково же было моё удивление, когда он цинично ответил мне: «На войне, дорогой мой, каждому своя картофелина», — и, показав мне одну в правой руке, другую в левой: «Эта — на сегодня, а эта — на завтра». К счастью, мой удивительно преданный слуга сумел раздобыть мне то, что не дало мне умереть от голода в ту ночь, и принёс три картофелины, которые ему дал, кажется, сержант гренадеров.

Марбо, будучи безусловно весьма ловким малым, сумел избежать той нужды, что тяготила всех нас. Так, в своём дорожном бауле он держал великолепную индейку. Где, с кем он съел эту птицу, которая в течение нескольких ночей служила ему такой роскошной подушкой? Мне это неизвестно, но во всяком случае — не с кем-либо из нашего штаба, где, однако, царило настоящее и доброе товарищество.

Этот эгоизм, проявившийся при Голымине, когда он был простым капитаном, остался совершенно неизменным и тогда, когда, будучи бригадным генералом, адъютантом Его Королевского Высочества герцога Орлеанского, он мог бы оказаться полезным своим товарищам. Я был его соучеником в коллеже Сореза, я встречал его во всех наших кампаниях, и напрасно я просил его о содействии, когда моя карьера грозила рухнуть из-за ужасающей несправедливости. И всё же именно я незадолго перед тем оказал ему услугу, ибо именно благодаря моим стараниям он смог приложить к своему опровержению «Соображений об искусстве войны» генерала Роньа необходимые планы и карты, которые я начертил для него относительно сражения при Эсслинге. В ту пору он был не в чести! Он находился в отставке на половинном жалованье; его сочинение обратило на него внимание и обеспечило ему упоминание в завещании Императора на сумму в сто тысяч франков.

Картофель, как мы только что видели, играл для нас довольно важную роль; после того как поначалу, в начале кампании, мы испытывали в нём недостаток, мы вскоре научились находить те места, где его прятали польские крестьяне. Когда наши солдаты предполагали, что нашли тайник, они втыкали шомпола своих ружей в землю с ловкостью таможенного досмотрщика, обыскивающего повозку; что же до самого тайника, они находили его, поливая землю водой. В месте расположения картофельного погреба вода впитывалась быстрее и таким образом выдавала драгоценную залежь.

На следующий день после боя при Голымине маршал послал меня провести подробную рекогносцировку неприятельской позиции. Я передал ему весьма тщательно составленный набросок, на котором указал различные передвижения 7-го корпуса.

С самого утра погода переменилась: после долгой сырости внезапно ударил резкий холод. Мороз усиливался с каждой минутой, и трупы, которые я видел утром плавающими в жидкой грязи, к тому времени, как я, закончив свою работу, возвращался в главную квартиру, были уже застывшими, скрюченными от холода и словно впаянными в затвердевшую грязь. Брошенные пушки, разбитые лафеты, раненые люди и лошади застыли, словно статуи, слившись воедино с внезапно затвердевшей землёй. Проходя по позициям русской пехоты, я мог убедиться, как она топталась на месте, чтобы согреться, во время стоянки, предшествовавшей её уходу без барабанов и труб.

На земле лежало множество ранцев с разбросанным повсюду снаряжением. Евреи ещё не успели прийти и своей загребущей рукой осквернить эти остатки; можно было подумать, что в ту ночь, по своему обыкновению, которое им приписывают, русские избавились от своих ранцев с намерением забрать их обратно, если не будут убиты в бою. Впрочем, эти ранцы содержали немало вещей, отнюдь не уставных: горшочки помады, старое прогорклое сало, огарки свечей и тому подобное.

Мой набросок боя при Голымине, как и набросок переправы через Вкру, хранились среди бумаг маршала; позднее все документы его библиотеки были распроданы с торгов, и однажды, прогуливаясь по набережным, где я любил рыться в книгах, я узнал на земле оба своих рисунка, с сопровождавшими их пояснениями. Выкупив их, я сдал их в архив комитета фортификаций, чтобы уберечь от подобных превратностей судьбы. Молодая вдова Ожеро таким образом распродала почти все бумаги и оружие своего мужа, в частности то, которое он носил при Арколе и Кастильоне; именно в это время исчезла и картина, на которой генерал изображён с трёхцветным знаменем в руке, устремляющимся на Аркольский мост, в то время как перепуганный юный барабанщик цепляется за полы его мундира, пытаясь удержать его от бега навстречу верной смерти.

Через несколько дней после боя при Голымине снег покрыл всю равнину и замёрзшие пруды. На этом саване выделялось лишь одно: тёмная зелень сосен, чьи ветви гнулись под тяжестью льда; дорог больше не было; наш путь обозначался лишь следами колонн, шедших перед нами в погоне за русскими. Мы бежали за ними, проходя с оружием на плече Млаву, Найденбург, Хоэнштайн, Алленштайн, Гуттштадт и Гейльсберг, который мы миновали 5 февраля. Я не могу написать слово «Гейльсберг» без улыбки, ибо оно напоминает мне об одном происшествии, которое очень часто всплывает в моей памяти.

В этом маленьком городке, покинутом жителями, наши солдаты делали всё, что им заблагорассудится. Поэтому после прохода армии мародёры рыскали повсюду. Изголодавшиеся, солдаты прибирали к рукам всё, что могло сойти за пищу. Однажды утром, войдя во фруктовый сад, я наткнулся на стоящую бочку. От этого толчка из бочки показались два кивера вольтижёров, а затем две головы — носы, уши, волосы — липкие, покрытые какой-то желтоватой субстанцией, стекающей ручьями. Мои два молодца, завидев офицера, разом вскакивают и отдают честь, но это неловкое движение опрокидывает бочку, которая покатилась по снегу вместе со своим живым содержимым. Когда я вошёл, они как раз облизывали клёпки бочки, некогда полной мёда, но уже опустошённой до них другими. Они поднялись — жалкие, перепачканные с головы до ног, со всей своей амуницией, испачканной мёдом, всё ещё липнувшим к бочке.

Эта комичная сцена так меня позабавила, что с тех пор я никогда не мог видеть бочку мёда, патоки или чёрного мыла, не вспоминая о двух вольтижёрах из Гейльсберга.

Глава VI. Я сбиваю с пути маршала Ожеро. — Приключение на биваке. — 7-й корпус при Эйлау. — Его рассеяние. — Ранение маршала Ожеро. — Атака егерей генерала Лепика. — На колокольне Эйлау. — Поле сражения. — Мюрат. — Наполеон

5 февраля, миновав Гейльсберг, мы оказались посреди снегов. Пока ещё было светло, маршал Ожеро послал меня выяснить, сможет ли его главная квартира устроиться на ночь в деревне, видневшейся примерно в одном льё от нас. Я добрался туда после утомительной рыси, затруднённой снегом, мешавшим движению моей лошади.

Достаточное количество амбаров, хорошо крытых соломой, вполне могли послужить нам укрытием; удовлетворённый своей разведкой, я поспешил вернуться к маршалу и, проделывая тот же путь в обратном направлении, старался как можно лучше запечатлеть его в памяти, чтобы, не петляя, наверняка провести наш штаб к его квартире. Уверенный, стало быть, что прекрасно ориентируюсь, я встал во главе эскорта маршала, чтобы направить его к деревне. Спустя почти полчаса я начал понимать, что сбился с пути; насмешки и колкости уже градом сыпались на инженерного офицера, не сумевшего проложить свой маршрут; особенно беспощадно обрушивались на меня адъютанты, которые не слишком-то прощают офицерам специальных родов войск главенство над собой в определённых вещах. Наконец, убедившись, что я блуждаю наугад, не видя более никакого ориентира на этой однообразно-белой земле, которая с наступлением ночи покрылась бивачными кострами, все похожими друг на друга и всё смешавшими, я приблизился к маршалу и, сняв шляпу, признался ему, что заблудился. Он был куда более снисходителен ко мне, чем мои товарищи, и не выразил мне ни единого упрёка. Он лишь заметил, что весьма надеется, что какой-нибудь генерал, чьи костры мы встретим, разделит с ним свой ужин и свой ночлег, но что более всего он сожалеет о том, что не может надеяться на то же самое для офицеров своего штаба.

Так мы брели, среди ворчания людей, лишившихся ночлега и ужина, когда внезапно наткнулись на кавалерию маршала Бессьера, который недалеко оттуда занимал Ландсберг. Для меня было большой радостью видеть, что маршал Ожеро от этой случайной встречи выиграл куда больше, чем от хижины в той деревне, которую я так и не сумел отыскать.

Каждый устраивался, как мог: немного потеснив того, кто пришёл сюда раньше, чуть отщипнув от его скудной пищи, стараясь, если удастся, присесть у бивачного костра и съесть одну из тех спасительных картофелин, которую какой-нибудь солдат, никогда прежде его не видевший, протягивал ему со словами: «Мой капитан, подходите, разделим её вместе».

Эта ночь была отмечена новым для меня происшествием, но которому было суждено часто повторяться в течение этой тяжёлой польской кампании. Мне удалось со своими лошадьми пробраться в амбар, где я привязал их к столбам, поддерживавшим стропила. Сам я крепко заснул на снопе соломы, который смог себе раздобыть.

За два часа до рассвета холодный, влажный ветер разбудил меня. Всю ночь вокруг меня стоял непрерывный шум, время от времени что-то падало мне на плащ или на шляпу, которую я надвинул на глаза. Привыкший к тесноте бивака, изнурённый усталостью, я устоял против всего, что могло бы меня разбудить.

Что же я увидел, открыв глаза? Небо, вернее, свод густого тумана; моя одежда была насквозь пропитана влагой. От амбара, где я приютился, не осталось и следа: стены, стропила, солома — всё исчезло; остался лишь столб, к которому были привязаны три мои лошади. Всё было унесено соседними войсками — либо на корм лошадям, либо на бивачные костры.

В тот вечер, прежде чем заснуть, вместе с несколькими штабными офицерами я смотрел на север, где тьма неба время от времени прорезалась длинными красноватыми вспышками, мириадами огненных сполохов, стелющихся по земле. Это было похоже на фейерверк, но не было слышно ни звука; для наших опытных глаз это, однако, означало: «Там идёт бой».

И это «там» было Эйлау, откуда французы выгоняли русских после ужасающего ночного боя, где схватка была кровавой и смертоносной, где штык участвовал в бою наравне с прикладом, но ни та, ни другая сторона не смогли добиться решительного успеха. [В этой свалке генерал Сансон, мой дядя, получил два штыковых удара — один в лицо, другой в шею.]

Я вовсе не претендую на то, чтобы рассказывать здесь о начавшейся битве при Эйлау; я хочу лишь представить несколько отдельных картин, несколько эпизодов из тех, очевидцем которых мне довелось быть. Я не хочу приводить фразы, где-то прочитанные или услышанные, как это делают сочинители историй тех героических времён. Я хочу лишь поведать несколько эпизодов, которые я пережил и которые смогут впоследствии заинтересовать моих племянников; они, будучи такими же солдатами, как и я, возможно, захотят отыскать след воспоминаний того, кто далеко опередил их на этом поприще.

Это было 8 февраля; мы наконец сошлись с неприятелем. Враг выбрал и занял свою позицию прежде, чем наши идущие на марше колонны успели построиться в боевой порядок. Как только рассвело, 7-й корпус начал манёвр сосредоточения у Эйлау. Три пехотные дивизии, из которых он состоял, были в прекрасном состоянии, свежи и хорошо управляемы; кавалерия находилась под командованием генерала Бомона; артиллерией командовал Сенармон.

Мы находились справа от Эйлау, совсем близко, однако не видели города — настолько густым был туман, — когда генерал Бертран, во весь опор своего коня, примчался к маршалу Ожеро с приказом от имени Императора двинуть 7-й корпус вперёд и немедленно атаковать неприятеля, стоявшего перед нами.

В этот момент мы ничего не могли различить; крупные хлопья снега, гонимые сильным северным ветром, слепили нас, ударяя в лицо. Ну что же, мы двигаемся вперед — атакуем.. Но вместо этого мы вдруг сами подверглись яростной атаке со стороны врага, который видел нас, тогда как мы его разглядеть не могли. Наши дивизии, построенные в колонны, не успели развернуться… Чудовищная канонада привела наши массы в смятение, и в возникшем беспорядке казаки нанесли нам мощный удар и с фронта, и с тыла.

Дивизионный генерал Дежарден, будучи пешим, был поражён пулей в голову; закружившись на месте, он невнятно пробормотал какую-то команду и упал замертво; дивизионный генерал Эдле получил картечную пулю в живот; полковник Макшеи, ирландец, заместитель начальника штаба, обеими руками держал поводья своей лошади — ядро оторвало ему обе кисти. Всё превратилось в беспорядок, смятение, оцепенение под лавиной все усиливающихся ударов…

Необходимо было увеличить дистанцию до противника, чей огонь буквально сокрушал нас и которого было невозможно увидеть; начинается отступательное движение, окончательно приводящее всё в расстройство. Русские ядра пронизывают наши отступающие колонны на всю их глубину и довершают невиданный беспорядок, царящий в их рядах.

В этот момент я находился рядом с маршалом, по правую руку от него; он был серьёзен и не произносил ни слова. Менее закалённый, чем он, я почувствовал, как меня охватывает дрожь, когда ядро с глухим, вязким звуком железа, вонзающегося в малоподатливую массу, пронзило в спину капитана инженерных войск Фоссарда, который находился рядом со мной, стремя к стремени. Инстинктивно я повернул голову к маршалу, словно желая предупредить его об угрожавшей опасности. Я и сейчас вижу — и всегда буду видеть — тот взгляд, который он бросил на меня, словно говоря, чтобы я овладел собой в ситуации, требовавшей столько хладнокровия. Это было всё то же суровое лицо итальянских кампаний, та же высокая фигура, тот же пронзительный взгляд и тот же орлиный нос; всё та же голова с резко очерченными, выразительными чертами, которую, на манер испанских партизан, обвязывал большой белый платок. Из-под него у каждого виска выбивались пряди растрёпанных, лишённых пудры волос, развевавшихся на ветру. На нем была шляпа с белыми перьями, с загнутым вперёд полем, косо сдвинутая на правую сторону; белые брюки, сапоги с жёлтыми отворотами, с которых свисали два больших ремня-подвязки, по моде того времени.

Едва он сдержал этим выразительным взглядом впечатление, которое, как он заметил, проявилось на моих чертах, как он сам оказался сбит, увлечён, опрокинут обезумевшей от страха толпой. В этой свалке он вдруг падает вместе с конём и оказывается под ним, придавленный всей его тяжестью. Только совместными усилиями всех, кто его окружал, удаётся поднять его на ноги. Маршал шатается, охваченный болью; но, к счастью, эта боль — лишь следствие его падения: он получил сильный ушиб левого бедра, вызванный эфесом собственной шпаги, зажатым между землёй и им самим, пока он находился под лошадью.

Вдруг, и сам не понимая как, я оказываюсь оторван от маршала, чью руку я поддерживал, и попадаю в самую гущу атаки казаков, на этот раз зашедшей гораздо дальше, чем первая. Я теряю его из виду и не узнаю больше ни одного товарища на этом поле брани, где вокруг меня всё, казалось, перестало жить.

Марселен Марбо, который несколькими мгновениями ранее взял в руку саблю, привязав её к запястью своим скрученным в жгут носовым платком, исчез. Я остался единственным из штаба 7-го корпуса, чьи разрозненные остатки разбегались во все стороны.

Смерть и, прежде всего, беспорядок обрушились на наш корпус, подобно ветру, гнавшему перед собой снег. Невозможно передать, во что менее чем за двадцать минут превратились три прекрасные пехотные дивизии и превосходная кавалерия, и разум восстает против этого, ибо никогда еще история войн не знала примера столь ужасающего уничтожения. Всё исчезло, словно было сметено с лица земли! Но благодаря тому, что снежная буря застилала поле боя, русские не осмелились преследовать 7-й корпус, который, хотя и перестал существовать как организованная сила на поле сражения, всё же не был окончательно уничтожен.

Ещё можно было заметить, то тут, то там, на небольших пригорках, которыми была усеяна местность, группы пехотинцев, сбившихся в кучки и отбивающих атаки казаков, рыскавших по равнине. Эти группы были остатками прекрасного полка, номер которого я, к сожалению, забыл. Они намеревались держаться до последнего, цеплялись за землю и не уступали. Я и сейчас вижу одного из этих людей — маленького, жилистого, сухого, как спичка, с ногами, как у оленя, затянутыми в чёрные гетры с плоскими пуговицами из жёлтой меди, доходившими до подколенных сгибов; в исступлении он кричал мне: «Капитан, они дальше не пройдут! Они дальше не пройдут, капитан!» — и концом своего тесака чертил линию на снегу. Тщетная демонстрация; впрочем, русские действительно не шли дальше; видя малую значимость этих групп, они оставляли их в покое, чтобы броситься в самую гущу сражения, принять участие в главной атаке против Императора.

Что делать?… Я больше не знал, где находится маршал, я не знал, где его штаб. Мне и в голову не могло прийти повернуть назад, чтобы отправиться на их поиски. Лошадь у меня была хорошая, и я направился на гром канонады, доносившейся со стороны Эйлау.

Я решил попытаться разыскать штаб инженерных войск армии и генерала Шасслу. По дороге я встретил капитана инженерных войск Лесека из дивизии Дежардена; его лошадь только что была убита, и он, также как и я, пытался разыскать генерала Шасслу. На спине он нёс своё снаряжение, надеясь раздобыть какую-нибудь лошадь без всадника, чтобы закончить на ней этот день. Вместе мы вошли в Эйлау.

Там шёл ужасающий бой; в этот туманный и снежный день русские и французы сражались на всем протяжении, насколько мог охватить взгляд. Успех колебался то в одну, то в другую сторону; в момент нашего прибытия маршалы Сульт и Даву сражались с видимым преимуществом, и с минуты на минуту ожидалось прибытие маршала Нея, который в то время был занят оттеснением прусского корпуса, пытавшегося преградить ему путь и не дать принять участие в сражении. Однако победа, медленная, неопределённая, колеблющаяся между русскими и нами, ещё много часов оставалась нерешённой.

Внезапно снег перестал падать, и небо немного прояснилось. Император, окружённый гвардией, находился верхом на небольшой возвышенности, где расположены церковь и кладбище Эйлау. Он не произносил ни слова, но его неподвижный взгляд не отрывался от чёрной, плотной массы, безмолвно надвигавшейся.

«Это русские!». Такой крик пронёсся по рядам штаба Императора. «Это невозможно… они не посмеют», — сказал Император, судорожно сжимая поводья своего коня. Едва он произнёс эти слова, как реальность стала очевидна для всех, и гвардия, давно жаждавшая мести, пришла в движение единым порывом.

Конные егеря под командованием генерала Лепика срываются с места, словно пушечное ядро. Они прорывают и насквозь проходят эти плотные батальонные колонны, застигнутые врасплох, и оказываются в тылу противника прежде, чем тот успевает прийти в себя от изумления, ошеломлённый этой атакой гигантов.

Этот неудержимый порыв конных егерей всех увлек за собой; остальные части гвардии действовали на флангах, и эта русская колонна, которая двигалась как на учении, с восхитительно устрашающим спокойствием, была прорвана, сломлена, лишена возможности сделать хоть шаг вперёд.

Генерал Лепик, пройдя сквозь русские колонны, перестроился у них в тылу, и ему пришлось вновь пробиваться сквозь эту живую стену из людей и железа, которая, раскрывшись на мгновение, тут же сомкнулась за ним снова. «Сдавайтесь», — кричали ему. В ответ — лишь брань; брань столь же зычная, как если бы она вырвалась из груди самого Стентора. Этот голос воспламенил его егерей, которые, подобно страшному урагану, атаковали и вторично сокрушили ошеломлённых русских и, залитые кровью, оказались, словно истинная фаланга Титанов, перед лицом Императора, которому они только что послужили с равной доблестью и удачей.

С этого момента атаки русских, поначалу столь яростные, стали слабеть… наши же обрели новый порыв, и лишь наступившая ночь прервала эту битву, длившуюся с самого предыдущего вечера.

Это стихийное вторжение гвардии в самую гущу русских я видел лично и смог рассмотреть во всех подробностях. Я находился в идеально подходящем для этого месте. Колокольня Эйлау, хотя и превращённая в решето вражескими ядрами, сохранила свою лестницу, за исключением нескольких ступеней. Я взобрался на самый верх, откуда ничто из этого пугающе величественного зрелища не ускользало от моих глаз.

Я был всецело поглощён этой драмой, когда рядом со мной появился генерал Шасслу, который, впрочем, не задержался надолго на этой платформе, слишком часто «приветствуемой» русской артиллерией. Опытным, верным взглядом он увидел то, что должен был увидеть, и, не мешкая понапрасну перед лицом опасности, поспешно отправился, чтобы доложить об этом Императору. Вот оно — превосходство старых генералов над молодыми капитанами! Опыт и спокойствие зрелого возраста — в тысячу раз ценнее безрассудной дерзости молодости!

Несмотря на серьёзность обстановки, меня разобрал неудержимый смех в тот момент, когда генерал Шасслу покидал колокольню. Вообразите себе моего почтенного генерала, слегка раздражённого залпами пушечных выстрелов, которые то и дело проносились над самыми нашими головами, спешащего отыскать выход к извилистой лестнице колокольни, устремляющегося туда, стеснённого собственной шпагой; какой бы короткой она ни была, она всё же цеплялась за стены, изодранные снарядами, и стучала о каждую ступень со звуком старого железа, в то время как я, идущий следом, наступал на самый кончик этого грозного оружия, ежеминутно рискуя тем самым свалить генерала кубарем вниз.

Однако наступала ночь. Пушки всё так же гремели и продолжали перепахивать эту обширную белую равнину, усеянную синими и зелёными пятнами, с неясными, смутными очертаниями… французские трупы, русские трупы…

Ружейная стрельба возобновлялась время от времени, как раз в тот момент, когда, после короткого затишья, начинали надеяться, что она прекратится совсем. Но, по-прежнему безжалостная в своих случайных попаданиях, она добивала несчастных раненых, которые, ползя по снегу, обагрённому их собственной кровью, поднимали руки, взывая о помощи; она добивала этих бедных изувеченных лошадей, столь великолепных ещё несколько часов назад в исполинской атаке Лепика.

Обе стороны настороженно следили друг за другом, подстерегая малейшее движение, которое могло бы означать ночную атаку. Такой атаки всегда опасаются со стороны противника, желающего замаскировать своё отступление; и в особенности после такого дня, когда все войска были полностью введены в бой, и не остаётся ни одного свежего корпуса, готового к твёрдому и энергичному удару. Ночная паника столь внезапна, столь быстро охватывает пришедшие в беспорядок массы, что победитель, или, точнее сказать, менее пострадавшая сторона, может поддаться страху и тем самым подарить удачу противнику, уже готовому покинуть поле сражения.

С наступлением темноты я встретил Сабатье, батальонного командира инженерных войск, начальника штаба генерала Шасслу. Вместе мы присоединились к нескольким офицерам, находившимся под его началом, в нижней зале одного из домов Эйлау. Никто не спал, все прислушивались к малейшему шуму. Время от времени кто-нибудь из нас выходил наружу осмотреться и возвращался со словами: «Ничего, всё спокойно».

Каждый из нас был убеждён, что всё вот-вот начнётся снова, — верно говорят, что каждый видит лишь собственные потери и не может точно судить о потерях неприятеля. Поэтому, когда пробили зорю, наши лошади уже стояли готовыми.

Порядок, столь необходимый для управления массами войск и без которого не существует истинной силы, восстановился за ночь благодаря указаниям, разосланным всем командирам частей, и работе, которую Император вёл вместе с Бертье, пока армия отдыхала; ординарцы Его Величества скакали во все стороны по полю сражения в бледных отсветах снега, в свете занимающейся зари.

Наконец настал день! Это были всё те же места, покрытые обломками, мёртвыми, умирающими, но теперь безмолвные; то же серое, унылое, холодное небо. Люди смотрели друг на друга; сомневались; не осмеливались верить слухам, предвещавшим поражение русских; и готовились возобновить сражение: батареи вновь снабжались боеприпасами, всем полкам раздавали патроны.

Тогда моим глазам предстало впечатляющее зрелище, когда, чтобы доложить о выполнении данного мне поручения, я приблизился, сняв шляпу, к генералу Шасслу, находившемуся рядом с Императором.

Стоя, с усталыми чертами лица, но по-прежнему величественной осанкой, с живым взглядом, Наполеон объяснял своим маршалам, что теперь предпримет неприятель, который уже не сможет решиться на новую атаку. Стойкость и твёрдое поведение его армии довершили разгром русских.

«Из двух армий, которые в течение целого дня наносили друг другу тяжелейшие раны, — говорил он, — поле сражения принадлежит тому, кто, опираясь на свою стойкость, не желает его покидать; именно тот, безусловно, и есть сильнейший».

Тем временем со всех сторон поступали многочисленные обнадёживающие донесения: «Ничего не видно». «Нет движения». «Вражеские массы удаляются, скрытые туманом».

«Вот, разве вы не видите, что русские вчера исчерпали все свои последние силы? Они отступают побеждёнными; своё отступательное движение они начали с наступлением ночи, чтобы к утру оказаться вне нашей досягаемости», — воскликнул Император, и в тот же миг разослал каждого на свой пост. Все маршалы, обнажив головы, ждали этого сигнала.

Среди этих людей с суровыми лицами на переднем плане выделялся Мюрат, словно прекрасный рыцарь без страха (позднее оказалось — не без упрёка). Он один улыбался под богатым и изысканным польским костюмом, который надел ради этой кампании, и в котором он лелеял мечту возложить на свою голову корону Ягеллонов и Собеского. Он затмевал всех вокруг красотой и роскошью своих одежд; ничто в нём не напоминало о вчерашнем ожесточённом сражении, в котором он, по своему обыкновению, атаковал первым, держа в руке лишь простой хлыст, крича во весь голос своим гасконским выговором: «В атаку, в атаку, всё это — моё!». Драгоценный мех его зелёного бархатного мундира с золотыми брандебурами, его расшитые, сверкающие сапоги, его чёрные волосы, развевающиеся из-под польской шапки с белым султаном, украшенной драгоценными камнями, разительно контрастировали с мундирами прочих генералов, потускневшими от непогоды и двухдневной битвы. Его конь был убран так, словно на большом смотре на Каррузели…, и именно посреди грязи, снега, всевозможных обломков разворачивалось это театральное великолепие, скрывавшее в глубине редкостную энергию и несравненную храбрость.

А рядом несколько жалких досок укрывали Императора в течение той ночи, полной столь тяжких раздумий; две-три обугленные головешки ещё дымились, после того как согревали Наполеона.

Внешний вид Императора хранил на себе следы битвы гораздо заметнее, чем у его заместителя. Он был небрит, хотя прежде с ним никогда такого не случалось. Его жилет с накладными карманами, в одном из которых лежала его золотая табакерка, его панталоны, обычно безупречно белые, свидетельствовали о том, что он весь долгий день провёл в седле и не ложился спать; его сапоги на американский манер, его серебряные шпоры, обычно столь блестящие, были все перепачканы; его перчатки из тонкой замши почернели, выдавая, что рука, которую они облегали, не раз судорожно хваталась за узду то одной, то другой из измученных боем лошадей.

С необычайной проницательностью, ему свойственной, Император оценил обстановку с поразительной точностью. Его упорство и твёрдость его поведения окончательно решили исход отступления русских. Они отступали, не надеясь выдержать нового натиска; тем самым они признавали себя побеждёнными и отдавали преследующим их победителям людей, лошадей, материальную часть — всё то, что отступающая армия поневоле вынуждена оставить, уже не будучи в силах это защищать.

Мюрат со своей кавалерией бросается на арьергард противника; за ним следует пехота, и это преследование продолжается вплоть до Кёнигсберга, где, под прикрытием пушек крепости, русская армия наконец останавливается, чтобы перестроиться и восполнить понесённые ею бесчисленные потери.

9 февраля мы смогли обследовать поле сражения, покрытое прудами, чьё существование скрывали от нас снег и лёд. Живопись и история воссоздали эту ужасную картину. Наполеон объехал его с разбитым сердцем от только что понесённых потерь! И каких потерь! Доблестные умирающие офицеры, солдаты, которым ампутировали конечности прямо у него на пути, словно пробуждались от смерти, забывали о своих чудовищных страданиях, вновь обретали силы, чтобы вложить их целиком в крик: «Да здравствует Император!» — после которого испускали дух.

Как объяснить, что именно те, кому больше всего приходилось страдать от войны, были одновременно и наиболее преданы Наполеону, который взамен таких жертв давал им лишь отличия? До какой степени любовь, обожание к этому необыкновенному человеку превратились в пылкую, естественную потребность в душах его солдат! Жили лишь ради того, чтобы иметь возможность отдать ему свою жизнь, ради того, чтобы получить от него взгляд, знак одобрения, слово.

Император настолько возвысил французское имя, что я видел в 1809 году, как сын хозяина дома, где я квартировал — молодой богатый человек, хорошо воспитанный, занимавший высокое положение в Вене, — с горькой досадой сожалел о том, что не является французским офицером!

9 февраля мы попытались устроить в Эйлау что-то вроде временного жилья на те несколько дней, что рассчитывали там оставаться. В каком отвратительном и ужасающем беспорядке пребывал этот несчастный город, разграбленный и наполовину сожжённый! Улицы были буквально вымощены трупами и человеческими останками, вдавленными в грязь, раздавленными непрерывным движением пушек, всадников, растоптанными массами пехоты. Позеленевшие треугольные раны от штыковых ударов; посиневшие, вздутые, размозжённые тела — всё это заставило бы волосы встать дыбом даже у самых бесчувственных людей. Раненые, русские вперемешку с французами, угрюмые, изможденные жители, умирающие от голода, оплакивающие развалины своих домов, представляли собой самое душераздирающее зрелище, какое только можно вообразить.

И рядом с этими ужасами на каждом шагу проявлялось равнодушие, порождённое привычкой к подобным картинам. Все ходили по улицам, занимались своими делами, искали провиант для своих солдат, для лошадей и для самих себя.

Так закончилась первая польская кампания. Император расположился на зимние квартиры за рекой Пассаргой, разместив свою главную квартиру в Остероде, а резиденцию — в замке Финкенштейн. Маршал Ожеро вернулся во Францию, тогда как генерал Компан заново формировал 7-й корпус, разрозненные остатки которого мало-помалу собирались воедино.

Со своей стороны, я больше не был там нужен; и генерал Шасслу немедленно отправил меня в небольшую крепость Мариенбург с приказом привести её в оборонительное состояние, восстановив её крепостную ограду.

Глава VII. Осада Данцига. — Гибель капитанов инженерных войск Миньерона, Толозе и Порше. — Занятие прикрытого пути и спуск в ров. — Я получаю контузию. — Капитан инженерных войск Блан. — Подвиг сапёра Тепо

Я только прибыл в Мариенбург, как узнал о том, какое значение приобретает осада Данцига. Уже участвовав в осаде Гаэты, я весьма желал завершить своё образование инженерного офицера ещё одной осадой; случай был заманчив; я настойчиво ходатайствовал перед генералом Шасслу о том, чтобы меня вызвали под Данциг. Просьба моя увенчалась успехом.

Эта осада оказалась одной из самых интересных; и мне хотелось бы здесь не составлять её описание, а просто рассказать несколько эпизодов. Впрочем, и это дело не из лёгких: попробуйте-ка рассказать об осаде, не прибегая то и дело к техническим терминам, не держа постоянно на кончике пера таких слов как «сапа», «ходы сообщения», «траншеи», «набивные габионы», «занятие прикрытого пути», «спуск в ров», «мины» и так далее!

Для тех, кому предназначены эти строки, для моих дорогих племянников, таких же офицеров инженерных войск, как и я, чтение того, что я собираюсь написать, будет истинным наслаждением, и из всех моих воспоминаний данцигские, быть может, окажутся не из последних по занимательности.

Но для их жён, при всех достоинствах, которые я ценю в высшей степени, всё это будет китайской грамотой, и хотя их познания простираются гораздо дальше, чем умение отличить камзол от штанов, если их женское любопытство захочет прочитать эти страницы, им придётся обращаться за помощью к своим мужьям. Ну же, мои племянницы, спрашивайте — вам ответят, и с каким удовольствием! Солдат так рад, когда жена позволяет ему думать, что порой, хоть и очень редко, он знает то, чего не знает она!

Я покинул Мариенбург и прибыл в главную квартиру бригадного генерала инженерных войск Киргенера, в Лангфур, 14 марта 1807 года. Я страдал от лихорадки, которая охватила меня после Эйлау. Тем не менее я захотел немедленно занять траншею на главном участке атаки, к которому был приписан.

В первый же вечер, в тот момент, когда я сменял своего товарища, спускавшегося из траншеи, у меня начался сильнейший приступ моей обычной лихорадки. Майор Сабатье, под началом которого я служил в Александрии, хотел меня вывести и по-дружески приказал мне вернуться на главную квартиру; понимая моё огорчение оттого, что не остаюсь под огнём, он уступил моим настояниям и позволил мне занять свою траншею. К счастью, эта ночь, которая могла подорвать моё здоровье, оказалась, напротив, для него благотворной. Усталость и переживания оборвали мою лихорадку, и приступы её исчезли навсегда.

В первые дни по прибытии в Лангфур я спал в комнате батальонного командира инженерных войск Роньа, майора траншеи, чью деятельность невозможно описать иначе, как сказав, что он был везде — и ночью, и днём.

Мне выпала большая удача иметь товарищем по траншее давнего одноклассника — капитана инженерных войск Гиро из императорской гвардии. Он учился в Сорезе, затем мы вместе прошли Политехническую школу и Прикладную школу в Меце.

Крепость оборонялась энергично, и её стрелки и канониры отличались редкой бдительностью; поэтому наши потери были довольно ощутимы. Особенно жестоко доставалось офицерам инженерных войск.

Капитан Миньерон, которого я часто сменял в траншее, получил пулю в живот. Верхняя часть его тела была хорошо укрыта бруствером, но он находился перед проходом, подготовленным для следующей ночи, и единственная видимая неприятелю часть его тела была быстро замечена, взята на прицел и поражена.

Капитан Толозе, совсем ещё молодой человек, имел неосторожность взобраться на насыпь траншеи. Минуту спустя пуля поразила его прямо в сердце, и он упал замертво в параллели. Удар был почти незаметен; из раны не вытекло ни капли крови; на губах его выступило лишь немного красноватой пены. Утром того рокового дня бедный юноша был весь печален, он, обычно столь полный воодушевления. «Что-то я не чувствую сегодня утром бодрости, — сказал он мне, — я не стою и одного баденца». (В осадном корпусе была баденская пехота, из которой никак не удавалось сделать что-нибудь путное.)

Капитан сапёров Порше был занят усовершенствованием тыловых траншей и по этой причине всегда находился в самых дальних ходах сообщения от крепости. В один прекрасный день он бесследно исчез, и о нём больше ничего не было слышно; но во время занятия прикрытого пути в перерытой для этой осадной операции земле обнаружили его останки. Его ноги, его ступни были прекрасно узнаваемы по гетрам и огромным башмакам, которые все мы хорошо помнили. Каким образом из конца траншеи он мог оказаться перенесённым на гребень прикрытого пути? Полагали, что прусская бомба, на которую он то ли упал в волнении, то ли по какой-то иной причине, разорвавшись, разметала его останки вплоть до прикрытого пути.

В тот день, когда велась сапа, стоя на выступе люнета Гагельсберг, я находился в траншее вместе с Гиро. Мы медленно продвигались, укрытые от пуль и ядер набитым габионом. Вражеские выстрелы сыпались градом, и всё это почти без шума, поскольку пороховые заряды прусских орудий были весьма ослаблены ввиду нашей близости к крепости. Особенно бомбы не производили никакого шума; их осколки осыпали крюки поворотного траверса, служившего нам укрытием. Наш бедный габион ежеминутно сотрясался, разрушался, разрывался ядрами, а наша одежда, шляпы и лица были исколоты осколками фашин, которыми он был набит. Мы потеряли на этой работе нескольких сапёров, но всё же сумели довести её до благополучного конца. Но операция по спуску в ров готовила нам иные переживания.

В прекрасную лунную ночь мы вместе с Гиро овладели прикрытым путём, продвинувшись к нему летучей сапой. Нам удалось это сделать столь удачно, что нас выбрали для выполнения спуска в ров. Контрэскарп, хотя и представлял собой простой земляной откос, был чрезвычайно крутым, и, чтобы начать наш спуск, мы вели работу закрытой галереей до тех пор, пока не оказались достаточно низко, чтобы уже не опасаться прямых выстрелов из крепости. С этого места наш спуск шёл под открытым небом. Участки прикрытого пути, ещё не занятые, были оставлены неприятелем, который отныне уже не мог показаться, не попав под наш огонь.

Мы с Гиро находились на дне рва, отыскивая способ проложить себе путь среди целого леса небольших кольев, которыми он был утыкан. Внезапно мы заметили прусскую колонну, безоружную, спокойно двигавшуюся к нам, словно она шла сдаваться в плен. Доверившись этому, мы остаёмся на своём посту и продолжаем работу.

Через несколько мгновений прикрытый путь был захвачен; наши безоружные пруссаки держали в каждой руке по гранате, которую метали в первых попавшихся французов; за ними следовала пехотная колонна, устремившаяся в штыки на прикрытый путь, сминая и опрокидывая всё на своём пути, забивая орудия брешь-батарей, установленных у выхода спуска в ров.

Во время этой неожиданной вылазки, которую сочли бы невозможной ввиду нашей близости к крепости, пруссаки на мгновение овладели нашими наиболее выдвинутыми вперёд работами.

В этой суматохе Гиро удаётся добраться до подножия спуска в ров и поспешно подняться по нему. Я бегу следом за ним и оказываюсь на прикрытом пути, у входа в закрытую галерею. Я повесил свой плащ, шляпу и саблю на первую же раму, чтобы быть свободнее в движениях при работе, где часто приходится стоять на коленях; всё это исчезло в суматохе у входа в галерею. Крепость, молчавшая в начале вылазки, теперь стреляет учащёнными залпами по нашим перевёрнутым вверх дном сооружениям.

Среди этого грохота, несмотря на заботу о собственном спасении, я смог совершенно отчётливо разглядеть пьяного прусского солдата, восседавшего верхом на заклёпанной гаубице, играющего на дудке и размахивающего ружьём в воздухе в знак победы.

Я тотчас понял, что не могу терять времени, пробираясь по ходам сообщения; рискуя получить пулю то ли от пруссаков, то ли от французов, спешивших на выручку, пересекая бегом все траншеи, взбираясь на брустверы под градом пуль и картечи, я сумел, не знаю уж как, невредимым добраться до войск майора Роньа, отвоёвывавшего одну за другой позиции, отнятые у нас неприятелем в течение получаса. Эта вылазка, бесполезная в такой момент осады, оказалась последней, предпринятой осаждёнными.

В тот момент они предпринимали последнюю попытку; у них кончался порох. Английский корвет с 24 карронадами, со 120 моряками и 18 тысячами фунтов пороха, попытался их снабдить. Из Нойфарвассера ему предстояло подняться вверх по Висле под огнём наших батарей и наших войск, занимавших оба берега. Эта дерзкая операция полностью провалилась. Наша прицельная ружейная стрельба, метко бившая по такелажу, марсам и всем снастям, выкашивала экипаж и заставила корвет выброситься на левый берег реки.

В мгновение ока наши войска его обчистили. Пока артиллерийская служба вывозила захваченный нами порох, я осмотрел корвет, где один из солдат-мародёров подарил мне палочку китайской туши, которую я храню до сих пор на память о Данциге.

Генерал Киргенер часто бывал столь же безрассуден, как какой-нибудь подпоручик. Однажды утром он проводил инспекцию того участка траншеи, где я нёс службу. Неприятель железными крюками подтягивал к себе габионы, поддерживавшие наш бруствер. Так он разрушал нашу работу, столь тяжко выполненную в песчаном грунте, и её приходилось непрестанно начинать заново.

Прямо на глазах у генерала, можно сказать у него под носом, длинный участок габионовой кладки, стягиваемой осаждёнными, обрушивается. Разъярённый, генерал одним прыжком взлетает на бруствер и, бросая горсть пятифранковых монет стоявшим тут же гренадерам: «Друзья, за мной, и огонь!»

Майор Сабатье, штабные офицеры и я тотчас же следуем за ним с десятком солдат, которые в упор расстреливают ошеломлённых осаждённых. Часть их остаётся на месте, другая бежит, бросив свои крючья, в то время как крепость, не смея стрелять по своим, хранит молчание; но едва мы возвращаемся в свою траншею, как артиллерийский залп перепахивает бруствер. Меня опрокинуло, и я решил, что серьёзно ранен. Оказалось — ничего страшного; после довольно долгого оглушения мне сообщили, что меня ударило в голову огромным комом земли, выбитым из бруствера снарядом, который не пробил его насквозь целиком… Я легко отделался!

Капитан инженерных войск Блан, мой товарищ, сочетал в себе таланты и спокойную храбрость инженерного офицера с отвагой и презрением к жизни. Выслеживая каждое движение неприятеля, он присутствовал при всех стычках и часто вёл ружейный огонь, как простой гренадер. Однажды я присоединился к нему; словно два охотника в засаде, мы устроились в одном из изгибов прикрытого пути. Оттуда мы заметили, прижавшись к внутреннему откосу бруствера, около двадцати прусских солдат, поджидавших случая внезапно напасть на наших рабочих. Они не думали, что мы можем зайти к ним во фланг. Блан прицельно выстрелил в них; видя, что я колеблюсь стрелять в этих людей, ничего не подозревавших, он выхватил у меня из рук ружьё и вновь открыл огонь по этому отряду, который в ужасе позволял расстреливать себя почти в упор.

За время этой осады офицеры инженерных войск смогли оценить прочность дерева больших сечений. Вот два тому примера:

Мне понадобилась целая ночь, чтобы прорубить палисад прикрытого пути, стойки которого были вделаны в массивные основания, вбитые в землю. Входящий плацдарм атакуемого фронта находился под огнём блокгауза, который нашим бомбам так и не удалось разрушить; заложенный против него минный заряд также не дал результата, и, чтобы выбить оттуда защитников, державшихся там как одержимые, нам пришлось выкуривать их, как лис из норы, с помощью просмолённых фашин, уложенных перед бойницами.

В осадной войне инициатива каждого отдельного человека может проявиться с огромной силой; от смекалки и храбрости простых солдат нередко зависит успех атаки или потеря дорого доставшихся позиций. Вот один пример из многих.

В день захвата прикрытого пути простой сапёр инженерных войск по имени Тепо смог благодаря своей энергии и знанию своего ремесла предотвратить скатывание этой весьма трудной операции в настоящую катастрофу.

Колонна, которой было поручено овладеть прикрытым путём, устремилась вперёд, орудуя штыком и прикладом, как умеют делать это французы: Тепо, обходя крюк траверса с хитростью охотника в лесу, обнаружил отверстие минного колодца. Этому старому сапёру, для которого эта осада не первая, подобное зрелище не сулило ничего хорошего.

Предупредив товарища, которого он поставил у входа в колодец, он кладёт своё ружьё у бруствера, вооружается пистолетом, подобранным на месте, тщательно его заряжает и, повинуясь лишь собственной храбрости, с обнажённой саблей в зубах, с пистолетом в руке, спускается в колодец, помогая себе свободной рукой. На дне колодца открывается ход среднего размера; Тепо устремляется в него: вдали мерцает свет, он направляется к нему крадущимся шагом и натыкается на двадцать немецких сапёров, заканчивающих последние приготовления минной камеры, которая при взрыве должна была обрушить наши верхние сооружения и уничтожить французскую колонну.

Благодаря своей энергии, силе воли, хладнокровию Тепо настолько внушает страх этим пруссакам, что прямо у них на глазах вырывает запальный шнур камеры; затем, укрывшись в изгибе хода, он под угрозой своего пистолета заставляет этих двадцать ошеломлённых людей, которые могли бы стереть его в порошок, продефилировать перед собой. Затем он становится в конце шеренги и гонит их, как стадо, к колодцу, по которому они поднимаются один за другим, где их встречает товарищ Тепо, призвавший на подмогу ещё двух сапёров.

Через несколько мгновений Тепо представил своих двадцать пленных генералу Киргенеру, который при всех поздравил его со свойственной ему редкостной энергией.

Полагаю, что в награду он был представлен к кресту ордена Почётного легиона.

Осада Данцига оказалась счастливой для моей карьеры. 26 мая 1807 года я получил это отличие, предмет всех наших мечтаний, — звезду Почётного легиона; мне было двадцать пять лет.

Генерал Бертран, адъютант Императора, инженерный офицер величайших достоинств, весьма пристально следил за ходом осадных операций, чтобы доложить о них Его Величеству. Он соблаговолил заметить меня во время этих атак, и когда крепость наконец открыла свои ворота, 21 мая 1807 года, он оказал мне величайшую честь, призвав меня к себе в качестве адъютанта. Этот пост, на который я никогда не осмелился бы притязать, я должен был покинуть лишь в 1811 году.

Глава VIII. Мамелюк Рустам. — Император впервые заговаривает со мной. — Я везу маршалу Ланну приказы к сражению при Фридланде. — Фридланд. — Моё падение к ногам Императора

21 мая 1807 года я приступил к своим обязанностям в императорской главной квартире в качестве адъютанта генерала Бертрана. Вскоре после этого мы начали летнюю кампанию в Польше, форсировав у Деппена небольшую речку Пассаргу.

Офицеры, состоявшие, как и я, при адъютантах Императора, постоянно находились у него на глазах, точно так же, как и его собственные адъютанты. Прибыв последним и проведя лишь несколько дней в замке Финкенштейн, где обосновался Император, пока армия располагалась на зимних квартирах в Остероде, я, без сомнения, был совершенно неизвестен Его Величеству лицом.

Однажды в маленьком крестьянском доме, покинутом и пустом, мы спали вповалку — маршалы, генералы, офицеры всех чинов.

Я знал, что на верхнем этаже, который занимало Его Величество, у дверей его комнаты спал его мамелюк Рустам — тот из его камердинеров, что сопровождал его в конных разъездах, на войне и на охоте, всегда нося через плечо серебряную флягу, наполненную ромом.

Этот Рустам был угрюм, но по сути весьма услужлив и, как можно догадаться, снабжён всем необходимым в изобилии. Он часто оказывал нам мелкие услуги, что ему было нетрудно. В походах и на биваках происходит постоянное сближение, постоянное соприкосновение между людьми всякого звания и возраста; поэтому не стоит удивляться, что установились некие отношения между камердинером Императора и всеми нами, молодыми людьми, с которыми он ежедневно оказывался бок о бок верхом на протяжении целых переходов и которых он мог время от времени одарить глотком доброго рома, охапкой свежей соломы или стаканом воды — вещами, чрезвычайно ценимыми на войне.

Мне пришла в голову нелепая мысль пойти попросить у Рустама горячей воды, чтобы хоть как-то привести в порядок свой внешний вид, слишком уж запущенный за последние дни, и, шагая через четыре ступеньки, я начал подниматься по лестнице, столь узкой, что она могла пропустить лишь одного человека за раз. В этом узком проходе я вдруг, к своему изумлению, оказался лицом к лицу с Его Величеством. Удивлённый моей неуместностью и не имея возможности спуститься, Император остановился; я сделал то же самое, поскольку не мог подняться выше. Он сухо обратился ко мне: «Кто вы такой?» — «Адъютант генерала Бертрана, Сир». Тогда, сняв шляпу, без дальнейших объяснений, я повернулся и стал спускаться ещё быстрее, чем поднимался. Это был первый раз, когда Наполеон обратился ко мне, и должен по правде сказать, что произошло это отнюдь не в мою пользу, и гордости мне это отнюдь не прибавило.

12 июня, стремительным фланговым маршем, смысла которого в тот момент никто не понимал, мы двинулись из Гейльсберга — где только что разбили неприятеля — к Эйлау. Путь мы проделали быстро, под жестокой грозой, которая утихла как раз к нашему прибытию. Среди воцарившегося после грозы затишья, среди окружавших нас весенних ароматов, я не мог не задуматься о той страшной драме, что разыгралась здесь совсем недавно, всего несколько месяцев назад, на этих же самых равнинах, тогда покрытых снегом.

13 июня Император направил маршалу Ланну приказ сдерживать русских близ Фридланда до его собственного прибытия, которое ожидалось не раньше полудня. Мне поручили доставить этот приказ, который мне вручил князь Бертье и я выехал из Эйлау уже в наступающих сумерках.

У меня не было ни польского проводника, ни кавалерийского конвоя, у меня не было даже слуги. Требовалось добраться до Домнау, где, в трёх льё от Эйлау, располагалась главная квартира маршала Ланна. Держа перед глазами карту и тщательно изучив нужное направление, я двинулся по дороге, которая, как мне казалось, должна была привести меня прямо к цели. И вот я скачу в темноте по просёлочной дороге, изрытой оврагами, с неясным направлением, предоставленный лишь собственным силам; отряд казаков мог захватить меня; путь, которым я следовал, мог с равным успехом привести меня прямо к неприятелю; что ж, всё равно — нужно двигаться вперёд… вот что такое война; пусть случится то, что должно случиться, и да поможет мне Бог! И, к счастью, всё сложилось наилучшим образом: я вышел прямо на маршала Ланна.

Внезапно у меня перед глазами замелькали огни — как раз в тот момент, когда я выбрался из дороги в ложбине, настолько разбитой, что предпочёл бы идти по соседним полям вдоль неё; я уже потянулся рукой к пистолетам, когда громкое «Кто идёт?» дало мне понять, что я наткнулся на французские посты. Назвав себя, я спросил: «Где Домнау?» — «Да вы уже на месте, мой капитан», — ответил мне один из тех солдат, у которых пройденных кампаний было не меньше, чем лет службы, которые днём сражались, а ночью бодрствовали на биваке, занимаясь тем, что приводили в порядок оружие, поддерживали костер и пекли в золе драгоценную картошку. «А маршал?» — спросил я снова. «Вон там, — ответил мне тот же солдат, — в том доме, где видно много освещённых окон». — «Спасибо, гренадер». Какое счастье! Какое облегчение на душе — вот так выиграть в эту игру «всё или ничего»! Не единственный это случай в моей солдатской жизни, когда мне приходилось, доставляя приказы в одиночестве, среди вражеских разъездов, не знать точно, каким путём следовать, чтобы добраться до цели, бросаться в направлении, казавшемся мне наилучшим, и в конце концов вверять себя в руки Провидению; я должен благодарить его, ибо оно всегда меня хорошо оберегало.

Итак, я оказался посреди корпуса маршала Ланна, чью канонаду было слышно весь день; в эту минуту маршал как раз заканчивал со своими ординарцами весьма скудную трапезу; но, тем не менее, кусок чёрного хлеба, смоченный стаканом скверного кислого винца, ничуть не меньше ценился теми, кто, изнурённый усталостью, принимал его с радостью. Передав маршалу депешу, я взглянул на окружавших его офицеров и узнал одного из них — его адъютанта Сен-Мара, который прежде был адъютантом генерала Бертрана, ещё в Булонском лагере. Я сел рядом с ним и с большим аппетитом принял свою долю поданной нам скромной трапезы. Сен-Мар предложил мне лечь рядом с ним, на полу обеденной залы, застеленном двумя охапками соломы, которые ему с большим трудом удалось раздобыть. Я согласился провести здесь эту ночь, которой не суждено было быть долгой, поскольку в июне, в Польше, рассвет и сумерки почти сливают воедино свой тусклый свет.

У меня была лишь одна лошадь на этот столь рано занимавшийся день. Моего слуги со мной не было; окажется ли он достаточно расторопным, чтобы догнать меня и привести мне остальных лошадей, которые мне наверняка понадобятся?

Пушки уже гремели, а между тем Император предупредил маршала, что прибудет не раньше полудня. Его Величество желал, чтобы русские были основательно скованы боями перед Фридландом так, чтобы они уже не смогли отступить перед тем большим сражением, которое он замышлял. Именно поэтому требовалось твёрдо держаться перед ними, имея значительно меньшие силы. Но силами этими командовал Ланн; Ланн, который в ту пору сочетал в себе прежнюю стремительность командира 105-й полубригады Итальянской армии со спокойной храбростью зрелого, опытного военачальника. Наполеон был уверен, что Ланн и его войска не обманут его ожиданий и своей энергичной решимостью позволят ему благополучно пройти тот огромный лесной дефиле, который ему предстояло преодолеть, чтобы выйти к полю сражения.

Предоставленный самому себе вплоть до прибытия генерала Бертрана, к которому я должен был немедленно присоединиться, я воспользовался случаем, чтобы внимательно рассмотреть расположение различных неприятельских частей и доставить себе удовольствие наблюдать не спеша и по собственному разумению за началом большого сражения.

Тысячи стрелков, как пеших, так и конных, действовали с обеих сторон, словно на огромной охоте. Эта прелюдия, в течение которой противостоящие военачальники изучают друг друга и стараются угадать замыслы противника, нередко ведётся наугад, но порой всё же определяет окончательный план атаки.

При этой беспорядочной стрельбе пули часто свистят у самых ушей и с лёгким сухим звуком вонзаются у ваших ног, если только не попадают в вас самих, ибо в этой игре стрельба почти всегда прицельная. Удары сыплются спереди, справа и слева. Достаточно понаблюдать за проворством, чутьём и хладнокровием французских солдат, чтобы утверждать, что им нет равных в этом виде боя, где весь интерес волнующего зрелища сочетается с переживаниями превратностей смерти. Нет ни единой ямки, ни единой впадины на местности, где бы не укрылся стрелок-пехотинец. Там, неподвижный, он осторожно и не спеша заряжает свой мушкет, тщательно прицеливается и стреляет с почти полной уверенностью, что пуля достигнет цели; купы деревьев, обломки стен, кустарники, канавы — всё годится как укрытие для этих невзрачных солдат фузилёрских рот, за которых в строю и двух грошей не дашь. Тут они держатся стойко, будто прикованные к земле. Но как только кавалерия, долго рыскавшая туда-сюда, предпринимает решительную атаку, чтобы разом смести всех этих назойливых мушек, эти многочисленные разрозненные рои, до того рассыпанные, вдруг сбиваются в кучки, бегом покидают свои укрытия, чтобы отступить к небольшим возвышенностям, и там, вновь настолько же ровные и сплочённые, насколько только что были рассеянными и беспорядочными, они останавливают на бегу эту кавалерию, которая по опыту прекрасно знает, что пули маленького пехотинца успеют её настичь прежде, чем до него дотянется её огромная сабля.

На поле сражения я повстречал майора Сулажа, офицера инженерных войск, в ту пору адъютанта герцога Истрийского. Как и я, он внимательно наблюдал за этой грандиозной перестрелкой, ожидая, когда начнётся великая драма. Его белая лошадь делала нас заметной мишенью, и пули градом сыпались вокруг нас; однако любопытство удерживало нас на этой линии боя до того самого момента, когда массы войск, ведомые самим Императором, начали выходить из елового леса, который до самого поля сражения скрывал их движение.

Меня ослепило это муравьиное скопище людей, лошадей, пушек, которое извергали дороги, выходившие из чащи леса. Выходы этих дорог, показывавшиеся из тёмной зелени вековых деревьев, походили на кратеры вулканов, изрыгающие бесконечные потоки лавы всех цветов.

Как только я увидел штаб Императора, я поскакал к нему галопом, чтобы доложить князю Бертье о вчерашнем моём поручении и попытаться разыскать своего генерала. Я быстро его нашёл.

Генерал Бертран тотчас же спросил меня о подробностях того, что я успел заметить с самого утра — как у нас, так и у русских; но вдруг оборвал себя: «Послушайте, друг мой, эти крики молодёжи, впервые вступающей сегодня в бой! Какое счастливое предзнаменование в годовщину Маренго! Какой пыл! Какой энтузиазм!». И действительно, этот пыл, этот энтузиазм были огромны. Один храбрый молодой солдат рядом со мной попеременно кричал во всё горло: «Да здравствует Император!», «Боже мой, сколько солдат!», «Да здравствует Император!». Через несколько мгновений над остальными выделился один крик, заглушавший все прочие: «Маренго! Маренго!».

Несмотря на этот кипучий порыв храбрости, в момент боевого крещения наш организм подчас словно даёт слабину. Человек прежде всего испытывает страх насильственной смерти; он поддаётся внутреннему потрясению, над которым он не властен и который сказывается на его душевных способностях. Но как только этот первый момент проходит, воля берёт верх, и шум боя, лихорадочное возбуждение чувств, безумие эмоций — ужаса и восхищения — всё это доводит солдат до крайней степени возбуждения, и если в этот психологический момент умелый человек, способный управлять людьми, сумеет воспользоваться пылом, охватившим их, ничто не сможет вырвать победу из его рук.

Эту невольную слабость тела я замечал у многих новобранцев, впервые вступавших на поле сражения при Фридланде, и это расстраивало меня; но эта досадная слабость быстро проходила, уступая место желанию сравняться со старыми, видавшими виды усачами.

Военные хроники изобилуют рассказами о битве при Фридланде, и я не намерен здесь пересказывать все её перипетии; это означало бы выйти за рамки того совершенно личного повествования, которое я себе наметил, а между тем соблазн был бы велик, ибо Фридланд — одно из сражений, которые я имел возможность наблюдать лучше всего и чей замечательный механизм я смог лучше всего оценить. Но, как я уже сказал, я не хочу приводить здесь ничего, что не было бы сугубо личным.

Как только я вновь присоединился к генералу Бертрану, я уже не покидал штаб Императора иначе как для исполнения своей адъютантской службы на поле сражения. Уже четыре раза я покидал ряды адъютантов, чтобы отвезти приказы: маршалу Ланну — к Постенену, маршалу Нею — в Сортлакский лес, маршалу Мортье — в Хайнрихсдорф, когда со мной приключилось довольно забавное происшествие. 7-й линейный полк, в белых мундирах с чёрными бархатными отворотами, как раз выдерживал яростную атаку русских. Император послал меня передать маршалу Виктору, командовавшему 1-м корпусом, к которому принадлежал этот полк, приказ решительно его поддержать, и, возвращаясь, я как раз занимал место позади своего генерала, вытирая лоб, залитый потом (стояла удушающая жара). Внезапно снаряд, летевший с огромной скоростью, ударяется о землю прямо перед нами, отскакивает рикошетом и проходит под брюхом моей лошади. Вместе с моей лошадью мы совершаем настоящий кульбит; выброшенный из седла её прыжком, я был отброшен вправо, в ложбину дороги, где Император, поднеся к глазам подзорную трубу, наблюдал за движениями неприятеля.

Это неожиданное падение прямо к ногам Его Величества, поднятый мною шум и суматоха — всё это отвлекло его от наблюдений и заставило нахмуриться. На миг я прервал его размышления. Но это недовольство продолжалось лишь мгновение. «Он убит?» — спросил Император. Я не получил никакого увечья. Одним прыжком я поднялся, подобрал свою шляпу и, кланяясь, произнёс: «Сир, день слишком прекрасен, чтобы не увидеть чем он закончится». Тогда Император, улыбнувшись, сказал: «Ну что ж, дайте ему коня; по крайней мере он не потерял головы». И действительно, моя лошадь, обезумев от страха, умчалась прямиком к неприятелю. Впрочем, я больше никогда не видел это несчастное животное, о котором сожалел, ибо оно превосходно служило мне на протяжении всей кампании. Моё воздушное путешествие, моё падение к ногам Императора, моё чисто южное присутствие духа произвели столь любопытное впечатление, что все присутствовавшие офицеры — генерал Бертран, генерал Сансон, полковник Бонтан, Сен-Фар, тогдашний адъютант генерала Дежана, и многие другие — часто мне об этом впоследствии напоминали.

Сражение, начатое ещё с утра Ланном, но по-настоящему развернувшееся в полдень, с прибытием Императора, продолжалось до самого наступления темноты. Всё это время, после происшествия, о котором я рассказал выше, я продолжал развозить направо и налево приказы, которые мне поручали передать, и ничего особенного со мной больше не случилось. Мне и здесь повезло — я как бы прошёл сквозь пули, которые словно не желали меня задевать.

Всё это оставило во мне глубокое впечатление, и до сих пор перед моим мысленным взором стоит та огромная сила, которая еще сохранялась у этих мрачных масс русских войск после столь ожесточенных боев. Они удалялись в сгущавшихся сумерках, тогда как наша громовая артиллерия, следуя за ними на близкой дистанции, непрерывно обстреливала их, проделывая в их рядах страшные бреши. Эта картина разрушения, среди багровых красок заката, столь долго не угасавших, эта непривычная для нас необходимость сражаться и побеждать в столь поздний час — глубоко меня поразили, и я и сейчас, когда пишу эти строки, чувствую себя во власти необычайных ощущений того момента.

Глава IX. Император посылает меня в разведку на Прегель. — Война и перемирие. — Я падаю с лошади по пути от Тильзитского замка. — Плавучий павильон на Немане. — Тильзитская встреча. — Царь и прусский король в Тильзите

Русские бежали, углубляясь в дефиле перед Фридландом, а тем временем батарея из пятидесяти орудий генерала Сенармона наносила жестокий урон их плотным колоннам, каким бы стремительным ни было их отступление. Кавалерия великого князя Константина переправлялась через Неман у Тильзита в страшном беспорядке. Время от времени пехота занимала позиции и пыталась удерживать переправы через реки, чтобы хоть немного расчистить заторы, затруднявшие отступление.

Когда мы прибыли в Велау, Император велел позвать меня в комнату, служившую ему кабинетом. Он показал мне пальцем на своей карте мельницу, близ которой должен был находиться мост через Прегель. Его Величество приказал мне немедленно отправиться к этой мельнице, чтобы выяснить, не удерживает ли неприятель противоположный берег. Погода стояла дождливая, и уже было поздно. Тем не менее было ещё достаточно светло, когда я прибыл в указанное Императором место. Там я обнаружил, что мост разрушен, и смог разглядеть на противоположном берегу линию пехоты русской гвардии, скрытую небольшим перелеском, над кустарником которого виднелись её остроконечные шапки с бляхами в виде двуглавого орла из жёлтой меди. Внимательно изучив позицию этой части, которая, очевидно, находилась там лишь для наблюдения, а не для того, чтобы оставаться весь остаток дня, и прежде всего оценив способы её выбить оттуда, восстановив мост из материалов, найденных на мельнице, я во весь опор поскакал обратно в Велау, где немедленно явился к Императору, чтобы доложить о результатах своей разведки.

Его Величество тотчас же принял меня и, выслушав мой доклад, прохаживаясь с руками за спиной, отдал мне приказ немедленно взять с собой роту сапёров и те войска, какие я сочту нужными, восстановить мост и немедленно переправиться на другой берег. Выходя из кабинета Императора, я должен был поговорить с князем Бертье, который отдаст необходимые распоряжения, чтобы операция началась незамедлительно.

Едва дверь кабинета Императора закрылась за мной, как я встретил генерала Бертрана, который поспешил спросить меня о том, что я сделал и как Его Величество выслушал мой доклад. «Император, — сказал я ему, — приказывает мне восстановить мост и немедленно переправиться на другой берег». — «Очень хорошо, друг мой, очень хорошо». И тут же, приняв суровый вид: «Как же так, Полен, вы предстали перед Его Величеством, будучи в таком виде — весь в грязи, не сняв шинели в приёмной?» — «Мне очень жаль, мой генерал, — ответил я, — и теперь, когда вы мне на это указали, я весьма об этом сожалею. Но уверяю вас, что Император выслушал меня внимательно и, кажется, ничуть не был задет моей нескромностью». Таковы были в ту пору правила и строгое соблюдение этикета, даже на войне, — настолько, что даже величайшие полководцы не считали возможным от него отступать. А я, весь мокрый и грязный, в одежде, покрытой слякотью, был настолько поглощён своей службой, что мне даже не пришло в голову снять сюртук перед тем, кто перед собой не видел ничего, кроме почтительных поклонов.

Вся ночь прошла в исполнении приказов Императора по переправе через Прегель. Мне посчастливилось без труда справиться с наведением временного моста, который должен был обеспечить переправу, и на рассвете французские войска смогли беспрепятственно перейти на другой берег.

Несколько дней спустя Наполеон расположился в старом и мрачном замке Тильзита, стоящем на возвышенности перед въездом в город. Вскоре начали ходить слухи о перемирии, — быть может, мир вот-вот наступит!… Мир, которого всегда желают все, и побеждённые, и победители, но который, всегда готовый ускользнуть, держит в тревожной неопределённости даже самые закалённые сердца!

Война!… Её можно призывать, её можно не бояться — после долгих лет мира, заставивших забыть все её ужасы, — когда, полная пыла и порыва, новая молодёжь приходит на смену старым, опытным солдатам этого страшного ремесла. Но усталость, всевозможные лишения, которые она налагает, риски неудач, которых никогда не удаётся полностью предугадать, чтобы от них уберечься, если это возможно, — всё это вскоре даёт себя знать даже самым отважным сердцам: ничто так не располагает к миролюбию, как перемирие после трудной кампании. Месяц, шесть недель отдыха на зимних квартирах превращают это спокойное пребывание в новую Капую; и я не видел ни одного случая, когда после окончания перемирия необходимость вновь войти в боевой ритм и начать всё сначала не ощущалась бы всеми как тяжкое бремя.

Война сегодня, в нашем позитивистском мире, уставшем от патриотизма, пропитанном чувственностью, допускающем мораль выгоды и политического предательства, уже не ведётся из чувства мести к врагу или ненависти к противнику — разве что когда какой-либо храбрый народ вынужден взяться за оружие, защищая свою национальную независимость. Ничего жестокого, как в варварские времена, уже не воодушевляет нас; мы стали филантропами, дельцами, спекулянтами прежде, чем солдатами. Тридцать лет мира ослабили воинский гений Франции, где, впрочем, к счастью, военное ремесло всё ещё считается самым благородным занятием, ибо именно оно более всего возвышает душу. В этот век денег, где нет ничего великого, кроме торговли, те, кто отказывается быть промышленником или торговцем и избирает военное поприще, движимы жаждой славы, уважения и культом чести. Именно эти чувства могут побуждать их желать войны; и чтобы направлять этих избранных людей, стремящихся сделать себе имя, нужно остерегаться охлаждать их воодушевление из страха уменьшить нередко чудодейственные результаты этого порыва и тем самым породить роковое для славы расслабление.

Слухи о перемирии обретали всё большую весомость и в конце концов стали весьма походить на реальность, когда было объявлено, что речь идёт об обмене портретами между Наполеоном и Александром — непременном условии подобного сближения. Однажды вечером я стал свидетелем поручения, возложенного на одного из адъютантов князя Невшательского. Он отправлялся в главную квартиру Царя, везя с собой украшенную бриллиантами шкатулку с портретом Императора работы Изабе в бриллиантовой оправе.

В тот вечер, спускаясь от замка, чтобы вернуться в город, моя лошадь оступилась на мостовой, проложенной вдоль водоёма, и я вместе со своим конём был сброшен к подножию мостовой, укреплённой прочными сваями. Я упал на одну из них, которая разодрала мне кожу и сильно ушибла правую ногу.

Тильзит представляет собой не что иное, как одну широкую улицу, довольно приличной ширины, застроенную довольно красивыми и изящными домами. Пребывание там было приятным; сперва мы почивали на своих лаврах, что было довольно отрадным времяпрепровождением после стольких трудов, а кроме того, необычайное оживление, охватившее этот маленький городок, — армия, великолепная императорская гвардия, приезды и отъезды дипломатов, о каждом слове и жесте которых судили и рядили, — придавало ему такую живость и оживление, каких он, вероятно, никогда прежде не знал. Новости же, впрочем, становились с каждым днём всё интереснее.

Говорили, что должна состояться встреча между двумя Императорами. Обсуждали церемониал; улаживали вопросы старшинства; каждый заказывал себе новую одежду. Лавки Тильзита были обильно снабжены английскими товарами; всего было в избытке, и никто не торговался; двойная выгода для жадного до наживы еврея, который держит в своих руках торговлю в этих краях, как и во всей Польше и Германии.

Когда переговоры уже ни для кого не составляли тайны, задумались о восстановлении сообщения с одного берега Немана на другой. От моста, который сжёг великий князь Константин, на поверхности воды оставались лишь обугленные концы свай. Тем не менее мы воспользовались этими остатками прежних свайных опор и, благоразумно вставив дополнительные звенья, сумели временно восстановить настил моста.

Работы по восстановлению моста быстро продвигались и уже подходили к концу, когда стало официально известно о скором подписании мира и о торжественной встрече, которую должны были провести оба Императора посреди Немана.

Так завершалась война, предпринятая Александром ради оказания помощи прусскому королю. Царь спешил заключить мир с Наполеоном, как только под угрозой оказалась его собственная территория. Он охотно вёл войну в Польше ради своего друга Вильгельма; но, видя, без сомнения, что военные действия вот-вот перенесутся на собственно русскую территорию, его осторожная политика не позволяла ему дожидаться, пока французы силой форсируют Неман.

Именно император Наполеон предложил своему брату Александру место для этой торжественной встречи. В этом уже заключался, по сути, знак нашего превосходства; но оно принадлежало нам поистине и бесспорно.

Разве не мы были победителями? Разве не мы были хозяевами реки в этой точке, где занимаемый нами берег давал нам такое господство, что не позволял русским даже приблизиться к нему? С другой же стороны, мог ли Александр на противоположном берегу, лишённый всего, вместе со своими казаками наскоро создать этот плавучий павильон, где элегантность, удобство и воинская стать сочетались бы в столь счастливой гармонии?

Валазе, тогдашний батальонный командир инженерных войск, состоявший в корпусе маршала Нея, было поручено строительство плота, на котором предстояло возвести павильон. Я также привлёк к этой работе сапёров инженерных войск гвардии. Именно тогда батальонный командир Лежён, с одной из возвышенностей, окаймляющих берег Немана, набросал рисунок этих мест и той сцены, которую позднее он с таким мастерством и правдивостью воспроизвёл в знаменитой картине.

Все эти холмы, господствующие над рекой и держащие под пушечным огнём русский берег, были покрыты нашими войсками. Это было внушительное зрелище — огромное скопление людей, весело расположившихся на этих естественных амфитеатрах; ничто не напоминало о войне; не было видно оружия; радостные лица, сверкающие мундиры, приятно смешавшиеся с праздничными нарядами толпы, собравшейся посмотреть на это событие столь огромной важности.

Совсем иначе обстояло дело на правом берегу, где едва можно было различить несколько групп казаков, молча передвигавшихся по обширной равнине, да редких офицеров.

У плавучего павильона было два входа: один, предназначенный для императора Наполеона, — со стороны левого берега, другой, предназначенный для царя Александра, — со стороны правого. Перед обоими входами, украшенными флагами двух государств, находились два вестибюля, отделённые от входов ограждениями. Павильон, размером примерно четыре на шесть метров, представлял собой нечто вроде комнаты, украшенной драпировками и зеркалами. Потолок и стены были декорированы в виде шатра. Посередине стояли стол и два кресла. Освещали её два окна — одно вниз по течению, другое вверх, — занавешенные довольно красивыми тканями. Наконец, обстановка этой исторической комнаты была настолько полной, насколько только можно было желать, учитывая время и скромные средства, которыми мы располагали. Я, со своей стороны, всеми силами способствовал этому устройству и даже распорядился доставить из своего жилья два из четырёх зеркал, которыми были закрыты участки стены справа и слева от окон.

В тот момент, когда должны были появиться государи, воцарилось внушительное молчание. Полковник инженерных войск Лакост, адъютант Наполеона, был послан на правый берег к Александру, чтобы приветствовать его от имени Императора. Трудно было бы сделать лучший выбор — это был человек с открытым лицом, внушающий доверие, и обладавший большой личной доблестью.

По сигналу поднятые вёсла обеих лодок разом ударяют по водам Немана, и в течение нескольких минут слышен лишь их размеренный, чёткий плеск по поверхности реки, которая, казалось, и сама замерла неподвижно. Вся природа словно затаила дыхание, чтобы не упустить ни малейшей подробности этого столь счастливого сближения.

Наполеон покидает левый берег в сопровождении Бертье, Дюрока, Мюрата, Бертрана и нескольких адъютантов, среди которых мне выпало счастье оказаться. В тот же миг Александр, вместе с великим князем Константином, князем Волконским, своим адъютантом, маршалом Калькройтом, только что явившимся защищать Данциг, и несколькими другими офицерами, отплывает от правого берега, и обе лодки несут этих двух государей, которые, прекратив воевать друг с другом, отправляются обменяться поцелуем мира и поклясться друг другу в вечной дружбе… С берегов реки можно было видеть, как государи пристают к плоту, входят каждый со своей стороны в павильон, обнимаются… и на этом всё. Остальное было скрыто от всех взглядов.

Можно было лишь заметить, что величайшая сердечность царила у обоих вестибюлей между русскими и французскими офицерами обеих свит. Мюрат тотчас же присоединяется к великому князю Константину. Оба они — кавалерийские главнокомандующие, и сходство их характеров и авантюрной натуры не могло не сблизить их.

Спустя полчаса оба государя вышли из павильона и, среди ещё более глубокого, если это возможно, молчания, чем в начале, сердечно обнялись, крепко пожав друг другу руки… и разукрашенные флагами лодки повезли обратно к берегам Немана этих двух властителей Европы, в то время как артиллерийские залпы, фанфары, барабанный бой возвещали о счастливом примирении, положившем конец нашим сражениям во имя славного мира и союза, от которого надеялись, что Англия ощутит пагубные последствия.

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.